Из телефонной будки рядом с рестораном я позвонил Юренбергу и сказал, что мне необходимо как можно быстрее переговорить с Майклом Парчейзом. Он сказал, что с парнем еще не закончили заниматься, и спросил, не смогу ли я подъехать ближе к вечеру.
– Что вы подразумеваете под словом «заниматься»? – поинтересовался я.
– Обычная процедура регистрации. Его фотографируют, снимают отпечатки пальцев, берут образцы волос, крови – мы вправе это делать, адвокат, – ведь его обвиняют в убийстве первой категории. Все будет отправлено в лабораторию штата в Талахасси. Я не знаю, сколько у них займет времени сравнить волосы парня с теми, что обнаружены на женщине и девочках. Кто знает, может, из этого ничего и не выйдет. Хотя я готов поспорить, что это их кровь на его одежде. – Его голос звучал мрачно. Он помолчал, потом спросил: – Что вы думаете по поводу его заявления?
– Не знаю, что и думать.
– Я тоже.
– Когда я смогу с ним увидеться?
– Давайте договоримся на четыре тридцать.
– Подъеду, – согласился я и повесил трубку. Я выудил еще одну монетку из кармана, опустил ее в прорезь и набрал номер Эгги. Когда она ответила, дыхание у нее было прерывистым.
– Я была на пляже, – объяснила она. – Со всех ног помчалась в дом. Откуда ты звонишь, Мэтт?
– Из ресторана в Бухте Пирата. Ты по-прежнему одна?
– Да.
– Я могу приехать?
– Да.
Она заколебалась, потом добавила:
– Ладно. Поставь машину на общественном пляже, а сам иди со стороны моря.
– Я буду в три, – сказал я.
– Жду.
Мы осознавали, что это отдает безрассудством, но нам было наплевать. Калуза в разгар сезона – неподходящее место для любовников. Мы с Эгги начали встречаться в мае, почти год назад. Вскоре после Пасхи туристы разъехались, и найти уединенное местечко не составляло труда. Но как раз перед Рождеством начинался новый прилив отдыхающих – и неоновые вывески «Мест нет» трещали, мигали и на всем протяжении от Тампы к югу до Форт-Майерс сливались в единый светящийся забор. В январе мы ухитрились вместе провести уик-энд в Тарпон-Спрингс и снова вернулись в переполненный туристами город; каждый раз, когда я замечал на ветровом стекле наклейку с надписью «Калуза обожает туристов», у меня появлялось желание жать на клаксон до тех пор, пока не разверзнутся небеса. В этом месяце я впервые выбрался к Эгги домой, хотя прежде бывал там раз в неделю, а то и чаще. В начале февраля мы решили, что будем добиваться развода. Мы не считали себя изменниками: так случилось, что мы полюбили друг друга, но каждый был связан брачными узами с другим…
Ах, да, заметит судья, вы порядочные люди, бедные невинные дети, заблудившиеся в лесу! Вы последние десять месяцев только и делали, что напрягали свои мозги в одном из укромных мотелей и даже у леди в доме. Лгали, изворачивались, и все украдкой да украдкой! Вы лгали и крали – вот чем вы занимались. И вы не сможете посмотреть мне прямо в глаза и сказать, что не крали. И я имею в виду не только то время, которое вы крали, проводя бурные часы в объятиях друг друга в одном из укромных местечек, о нет. Я присовокупляю сюда также те духовные ценности, которые вы отнимали каждый у своего супруга: веру, любовь, честь – все то, что вы гарантировали в брачном контракте и теперь отнимаете так же беззастенчиво и нагло, как это делают ночные грабители. Вот что вы такое, вы оба: лгуны, мошенники и воры!
И я скажу: «Да, ваша честь, вы правы».
Но, понимаете, в этом-то и было все дело…
В машине я положил пиджак на заднее сиденье, снял галстук и расстегнул две верхних пуговицы на рубашке. Туфли и носки я оставил на переднем сиденье, запер машину, пересек стоянку и вышел на пляж. Купающихся было видимо-невидимо, несмотря на предупреждение об опасности появления акул на Восточном побережье. У кромки воды важно расхаживали кулики, над головой пронзительно кричали чайки. В открытом море по волнам беспечально скользила яхта с парусом в белую и красную полоску.
Дом Эгги стоял примерно в двухстах ярдах от воды. По мере того как берег поворачивал на запад, песок становился крупнее, попадались кустики высокой травы, рощицы. К задней стене дома вела дорожка, выложенная каменными плитами неправильной формы. Здание стояло на сваях и представляло собой современный двухэтажный дом из выдержанного кипариса. Большие окна отражали послеполуденное солнце. Пожилая леди в цветастом домашнем платье чистила моллюсков прямо на берегу. Когда я проходил мимо, она даже не подняла головы. Повернув, я направился к пальмовой рощице, за которой виднелся обнесенный изгородью бассейн.
Я всегда был рад видеть Эгги. Я сказал ей как-то, что именно поэтому я и понял, что полюбил ее: я был рад видеть ее всегда. Почти мальчишеский восторг. Я сразу расплывался в улыбке, которую не мог сдержать. Появлялось желание стиснуть ее в объятиях. Я так и сделал, как только вступил в выложенный плиткой темный коридор, где она меня уже ждала. Улыбнувшись, я крепко обнял ее, поцеловал в закрытые глаза, в губы, потом отстранился и посмотрел на нее.
На ней было бикини белого цвета, и ее загар резко контрастировал с ним, за исключением полоски белой кожи поверх лифчика. Длинные черные волосы струились, как у Клеопатры, серые глаза, рот, немного великоватый для ее лица, почти идеальный нос, крошечный светлый шрам над переносицей. Иногда, соскучившись по ней, я вызывал в памяти образы, которые, как я думал, не соответствовали действительности – ее волосы не могли быть на самом деле такими черными, как я себе воображал, глаза – такими светлыми, а улыбка – такой сияющей. А потом я вновь с ней встречался, и мой восторг от того, что я просто смотрю на нее, сменялся изумлением при мысли о том, как она потрясающе красива.
Я обвил рукой ее талию, другую ладонь положил ей на бедро. Обнявшись, мы прошли через знакомый коридор мимо высоких папоротников в белых кадках и вверх по винтовой лестнице, по ее темным деревянным ступеням, окованным железом. Длинное и узкое окно, смотревшее на запад, было охвачено оранжевым пламенем солнца, застывшего на полпути между океаном и небосводом. Комната для гостей находилась на самом верху. Одна стена с окном была расположена под углом к западу, с тем, чтобы поймать лучи заходящего солнца и одновременно ослабить их нестерпимый блеск. Из другого окна была видна бухточка, поросшая травой, и песчаный пляж у восточной стороны здания.
Давно минуло то время, когда мы чего-то опасались, оставаясь одни в этом доме, – где днем отсутствовали муж и дети. Как только мы вошли в комнату, Эгги сняла купальник, я тоже быстро разделся, мы легли в постель и занялись любовью. Через дверь комнаты, которую мы специально оставили открытой, чтобы слышать все, что творится снаружи, врывались лучи закатного солнца. Ее губы имели привкус соли.
Потом мы шепотом разговаривали, обменивались общепринятыми постельными банальностями: «Тебе было хорошо?» – «Да, а тебе?» Эгги зажгла сигарету и уселась в кровати, скрестив ноги. В левой руке она держала маленькую пепельницу. Сам я не курю: лет семь как бросил. Я наблюдал за ней. Ее лицо блестело от пота, завитки волос на висках были влажными. Она спросила, не беспокоил ли меня локоть во время игры в теннис, я ответил утвердительно и спросил, откуда ей это известно. Она тут же изобразила в деталях акробатический трюк, который мы исполнили три минуты назад, и, скривившись, передразнила меня так же, как и я, когда переворачивался. Я рассмеялся. Она сказала, что ей нравится, как я смеюсь, а потом вдруг нагнулась и поцеловала меня. Часы на туалетном столике отстукивали минуты уходящего дня.
Мы остро ощущали неумолимый бег времени. Так много следовало сказать друг другу, но часы высвечивали 3.47, и каждый щелчок приближал нас к возможному моменту разоблачения. По понедельникам Джули брала уроки гитары. Ее отец забирает ее в четыре тридцать, и к этому времени я должен буду покинуть его дом и жену. Джеральд-младший играл в школьной баскетбольной команде, и с тренировки его подвезут чьи-нибудь родители. Его ждали только к вечеру. Казалось, мы были в безопасности. Но все равно в воздухе витало напряжение.
Эгги было тридцать четыре. Она постоянно жаловалась на то, что ее учеба и профессиональная практика пропали впустую – она с отличием закончила колледж в Рэдклиффе и работала общественным психиатром в Бостоне, когда повстречалась с будущим мужем. Тогда ей было двадцать три. Год спустя она вышла за него замуж и бросила работу, когда была на шестом месяце беременности. Теперь она поносила посудомоечную машину и родительские комитеты, общение с приходящей трижды в неделю прислугой, долгие, ничем не заполненные часы жизни жены и матери. Но в то же время она отдавала должное своей теперешней жизни и первая готова была признать, что ей безумно нравится иметь возможность поиграть в теннис, пока дети находятся в школе, побродить по пляжу или просто посидеть на солнце и почитать. Да, Эгги любила безделье и свободу, она это честно признавала. Но стоило мне завести речь о том, что она этим наслаждается, как она тут же обвиняла меня в том, что у меня женоненавистнические взгляды.
Я как-то рассказал ей длинную историю об одном летчике из Северного Вьетнама, который летал на русском самолете, выкрашенном в серый цвет. Возможно, он был лучшим летчиком во всем Северном Вьетнаме, но когда разнеслись слухи о том, что американцы, возможно, сажают в боевые самолеты летчиц и посылают их драться против него, он категорически отказался летать на какие бы то ни было боевые задания. Его русский самолет серого цвета простоял на приколе до конца войны, и когда бы американские летчики ни пролетали над ним, они всегда показывали его друг другу.
– И знаешь, Эгги, как они его называли?
– Понятия не имею. И как же?
– МИГ – Бледный Шовинист.
– Очень смешно, ха-ха-ха!
Она серьезно играла свою роль женщины. Когда бы я ни высказывал догадку, что, возможно, она завела со мной роман только из чувства неудовлетворенности, она тут же заявляла, чтобы я не удешевлял возникшее чувство, и сразу добавляла: «Конечно, я не удовлетворена. Ты бы испытывал то же чувство, если бы целыми днями ничего не делал, а только прожигал жизнь!»
Сейчас она рассказывала мне о пьесе, которую она репетировала с местной любительской труппой. У нее возникли трения с режиссером. Этим утром на репетиции он опять вопил на нее: «Ради всего святого, говори громче!» К тому моменту она уже охрипла от крика; она свирепо уставилась на него и посоветовала ему купить слуховой аппарат. Остальные участники репетиции расхохотались, а режиссер кисло заметил: «Остроумно, Эгги, очень остроумно», – и вылетел из зала. Теперь она чувствовала себя несчастной и хотела знать, что, по-моему мнению, ей следует предпринять. Режиссер назад не вернулся: ушел из театра и не пришел назад. Может быть, стоит позвонить ему и извиниться? Пьесу репетировали уже три недели, и премьера должна была состояться в субботу вечером…
– А ты придешь на премьеру? – спросила она.
Я ответил, что не знаю, смогу ли. Под каким правдоподобным предлогом я мог бы пойти на пьесу, игравшуюся любительской труппой? Эгги засмеялась и заметила:
– Ты хочешь сказать, что «Созвездие Большой Медведицы» не относится к числу твоих любимых пьес?
Ее смех был несколько искусственным. Сначала я не понял причины. Она никогда не относилась к сцене всерьез, да и роль у нее была второстепенная. Мы еще шутили над тем, принять эту роль или отказаться.
– У меня роль проститутки, – говорила она. – Как ты думаешь, меня выбрали из-за внешнего сходства?
– С чего ты взяла?
– Нэнси все время меня подкалывает. Кроме того, мне придется обнажать ноги, – лукаво замечала она и при этом подмигивала.
Но сейчас она молча лежала, в глазах была грусть, а рот крепко сжат. Я поинтересовался, в чем дело, а в ответ услышал то, что перед этим выслушивал по крайней мере сотню раз. Все ее доводы (хотя звучало это как просьба) сводились к тому, что я недостаточно высоко ее ценю. Это Сьюзен принадлежит твоя любовь, Сьюзен заставила тебя задуматься – что бы такое сказать ей, чтобы можно было пойти посмотреть пьесу, которую будет играть кучка любителей, так ведь?
– Но к черту Сьюзен! – вдруг заявила она. – А как насчет меня? А что ты можешь придумать для меня, чтобы пойти на спектакль, в котором я участвую?
– Я просто не подумал, что этот спектакль так для тебя важен.
– Не в спектакле дело. Почему ты не рассказал ей все прошлой ночью?
– Ты о чем?
– Когда я говорила с тобой по телефону сегодня утром…
– А, понятно. Возвращаемся к утреннему разговору.
– Да, возвращаемся. Ты сам сказал…
– Помню.
– Ты сказал, что почти признался во всем прошлой ночью. Почему только «почти», Мэтт?
– Потому что зазвонил телефон, и это оказалось…
– А если бы не телефон?..
– Но телефон помешал! На самом деле…
– Мэтт, ты уже целый месяц собираешься все рассказать ей. И каждый раз тебя что-то останавливает. То звонит телефон, то кошка писает в кухне… Каждый раз что-нибудь новенькое. А что тут, черт возьми, смешного – не будешь ли ты любезен сообщить мне?
– Это твоя фраза насчет кошки, писающей на пол…
– Извини, но я не нахожу ничего смешного. Я начинаю подозревать, что тебе доставляет удовольствие иметь одновременно и жену, и шлюху, с которой можно трахаться каждую среду!
– Сегодня понедельник.
– Мэтт, это не смешно! Если ты не хочешь рассказать Сьюзен о наших с тобой отношениях, то тебе лучше…
– Но я хочу!
– Тогда почему до сих пор… А, провались все к чертям! – воскликнула она, вскочила с кровати и резко зашагала к выходу, шлепая босыми ногами. Я посмотрел на часы и вздрогнул от неожиданности, когда минутная стрелка резко дернулась еще на одно деление. Часы яростно тикали, отсчитывая минуты дня, который неумолимо клонился к вечеру. Я хотел все уладить с Эгги, я слишком ее любил, чтобы оставить в таком состоянии. Но мне необходимо было вернуться прежде, чем уйдет Юренберг, и к тому же тут я ощутил слабый укол совести – я опасался, что войдет Джеральд Хеммингз и застанет меня тут обнаженным вместе со своей обнаженной женой…
Эгги стояла у окна, обхватив себя руками. Я подошел к ней и обнял.
– Эгги, я не понимаю, почему мы ссоримся…
– А я думаю, прекрасно все понимаешь!
– Скажи все-таки: почему?
– По одной-единственной причине. Просто ты меня не любишь. Поэтому мы и ссоримся.
– Я люблю тебя.
– Оденься, – сказала она. – Уже поздно, Мэтт.
Я молча оделся. Она смотрела от окна, как я застегивал рубашку. Потом добавила:
– Я больше не буду тебе ничего говорить, Мэтт. Скажешь ей, когда захочешь. Если только захочешь.
– Я скажу ей сегодня вечером.
– Конечно, – согласилась она и слабо улыбнулась. Эта улыбка испугала меня больше, чем все, что она наговорила до этого. У меня появилось чувство, будто вот-вот что-то оборвется. – Когда-то я спросила тебя, уверен ли ты в себе, – сказала она. – В ту первую ночь в мотеле. Ты помнишь?
– Да. И я тогда сказал, что уверен.
– Будь уверенным и в этот раз, Мэтт.
– А ты уверена?
– Да, милый, – ответила она и вдруг как-то сникла.
Я притянул ее к себе и крепко обнял.
– Тебе лучше уйти, – шепнула она. – Уже очень поздно.
– Я скажу ей сегодня же!
– Лучше не обещай.
– Обещаю.
Мы поцеловались. Я отодвинулся и вновь посмотрел на нее. Она хотела что-то сказать, заколебалась, но в конце концов медленно проговорила:
– Всякий раз, как ты покидаешь меня и возвращаешься к ней, мне кажется, что это навсегда. Я всегда удивляюсь, когда ты снова появляешься здесь. Я даже удивляюсь, когда ты звонишь мне.
– Я люблю тебя, Эгги.
– Правда?
Она снова улыбнулась. Улыбка внезапно озарила ее лицо, но тут же исчезла. Ее светло-серые глаза смотрели на меня серьезно. Я еще раз поцеловал ее, повернулся и направился к двери. В коридоре свет в окне уже приобрел кровавый оттенок.
Длинный узкий коридор на втором этаже был выложен шлакобетонными плитами и выкрашен в бежевый цвет. По одной стене коридора пролегла прямая как стрела водопроводная труба, а остальной трубопровод находился на противоположной стене коридора. Освещение в коридоре было искусственным. С правой стороны посередине коридора был радиатор. По той же стене несколько дверей было открыто, и в коридор проникал зеленоватый свет.
Я встретился с Юренбергом десять минут назад на первом этаже здания, и он провел меня к лестнице, которая вела наверх, к камерам. Надзиратель проводил нас на второй этаж и вернулся в свой кабинет к звонившему телефону. Дверь на противоположном конце коридора была железной, это было заметно даже на расстоянии. В дверь на уровне глаз было вмонтировано маленькое прямоугольное стекло. Металлическая пластинка, прикрывающая замочную скважину, была выкрашена в ярко-красный цвет. Похоже, это было единственное яркое пятно в коридоре. Здесь ощущалось давление камня и стали. Вынужденная особенность архитектуры, потому что это была тюрьма. Это место выглядело как тюрьма, хотя я до сих пор не видел ни одной камеры.
Мы ждали за дверью комнаты, которую использовали для фотографирования и снятия отпечатков пальцев у задержанных. Заглянув внутрь, можно было увидеть водруженную на самодельный деревянный штатив камеру со вспышкой наверху. У стены напротив камеры стоял стул. Над стулом были закреплены комбинированные электрические часы вместе с цифровым табло, показывающим число, месяц и день недели. Стрелки часов показывали 4.38. На табло светилось «1 МАРТА ПОНЕДЕЛЬНИК». Вероятно, Майкл не так давно сидел в этом кресле. Его фотографировали вместе с приборами, которые отметили число, месяц, день недели, а кроме того, присвоили ему регистрационный номер.
– Детектив Ди Лука имел возможность побеседовать с мисс Луизой Верхааген… Насколько я помню, так звучит ее фамилия, – сообщил Юренберг. – Это одна из медсестер, работающих с доктором Парчейзом. Расскажу вам, что я за это время предпринял. Я исходил из тех соображений, что у мужчины, который лжет по поводу причины выхода из игры в покер и о своих последующих действиях, есть кое-что на стороне. Помните, когда я спросил у доктора Парчейза, не погуливает ли он от жены, что он мне ответил? Так вот, он сообщил мне, что счастлив в браке, но от прямого ответа на вопрос ушел. Вскоре после того, как вы уехали, Ди Лука поговорил с мисс Верхааген. Она полностью не подтвердила моих подозрений насчет шашней доктора, но и не отрицала. Фактически, она сообщила, что было множество телефонных звонков от женщины по имени Кэтрин Брене. Оказывается, эта женщина не является пациенткой, и более того, это замужняя леди, у которой муж врач. Разумеется, это не значит, что доктор Парчейз отправился домой и убил свою жену и двух дочерей. Совсем не обязательно. Это может означать всего-навсего, что во время совершения убийств он волочился за миссис Брене, и в этом случае я собираюсь поговорить с вышеупомянутой леди на тот предмет, был ли он тогда с ней или не был.
– Зачем? – спросил я.
– Зачем?.. Что вы хотите этим сказать?
– У вас же есть признание мальчика.
– Да, верно. Но налицо кое-какие неувязки, и они меня не устраивают. Поверите вы мне или нет, мистер Хоуп, но мне совсем не хочется отправить этого паренька на электрический стул, основываясь только на его показаниях. Особенно когда его родители – и отец и мать – представляют мне такие алиби, которые рассыпаются при первой же проверке. Мы прочесали квартал, где живет его мать, с той же тщательностью, как если бы уничтожали вредных насекомых. Дом напротив выставлен на продажу, так что оттуда некому засвидетельствовать, приходила она или уходила. Никто из соседей не заметил света в доме прошлой ночью, а она утверждает, что смотрела телевизор в задней части дома. Может, так оно и было. Но большинство из них склонно предполагать, что ворота и гараж были закрыты в течение всего дня. Так вот, я задаю себе вопрос: была ли она весь день дома или же ее весь день не было? Я просто размышляю, мистер Хоуп, но давайте предположим, что она вбила себе в голову совершить убийство. Разве не могла она покинуть дом в пять-шесть утра, весь день где-нибудь проболтаться, а домой вернуться на следующее утро часа в три, чтобы никто ничего не заметил? Я пока не знаю. Но я с ней еще не закончил, ни в коем случае. И с доктором тоже. Что касается парня… существуют доказательства, что это сделал он, а кое-что свидетельствует об обратном. Я все еще не понимаю, чего вдруг он схватил этот нож, а вы?
– Я тоже.
– Сидят спокойно за кухонным столом, мило беседуют, и вдруг ни с того ни с сего он хватает нож и преследует ее до спальни. Не могу этого объяснить, – Юренберг покачал головой. – Это кажется мне странным, а вам?
– Тоже.
– И при этом, запинаясь и заикаясь, он с трудом объясняет, почему он боялся пойти в полицию. Якобы боялся того, что о нем могут подумать. В таком случае я начинаю задумываться: а может, он в самом деле обесчестил эту женщину и обеих девочек? Тогда становится понятным, почему он их убил. Понимаете, он никак не объясняет, по какой причине он их убил. Конечно, есть масса случаев, когда кто-то отключается и убивает в припадке слепой ярости, а потом приходит в себя и не может объяснить причины. Но я склонен думать, что это особый случай. Я действительно так думаю. Если только он их не изнасиловал. Или не попытался изнасиловать. Он говорит, что держал в объятиях мать и старшую дочь. Не понимаю, как это вписывается в общую картину убийства. У вас есть какие-нибудь мысли на этот счет?
– Нет, – ответил я. Я не сказал ему, что Майкл, прежде чем отправиться в дом своего отца, около половины двенадцатого прошлой ночью с кем-то разговаривал по телефону. Я приехал сюда, чтобы поговорить об этом с Майклом.
– Ведь если он их не насиловал, – продолжал размышлять Юренберг, – то чего ж он боялся, что его будут в этом подозревать? Я хочу сказать, если он кого-то убил, то, ради всего святого, зачем волноваться из-за того, что он кого-то обнимал? Скорее, надо тревожиться о том, что полиция будет подозревать в убийстве… Или я не прав? Я просто ничего не понимаю! – Юренберг тяжело вздохнул. – Я хочу поговорить с этой Брене – она владелица цветочного магазина на Саут-Бэйвью. Посмотрим, был ли доктор с ней прошлой ночью. Если это так, тогда можно понять, почему он солгал. Как будто ворошишь муравейник, правда?
– Да, похоже.
– Но это все равно не объясняет, почему парень лжет. Я имею в виду не ложь в прямом смысле этого слова, а утаивание конкретных фактов. Это не одно и то же. Вам не кажется, что всей правды он не говорит?
– Не могу сказать…
– Что ж, – вздохнул Юренберг и посмотрел на часы. – Как раз сейчас производится вскрытие, и скоро мы узнаем, были ли повреждения на половых органах или занесена сперма у женщины и девочек. Одежду мы отослали на экспертизу в Талахасси… Я никак не могу разобраться в этом проклятом деле! Слишком много неясностей…
В этот момент появился надзиратель и извинился за то, что заставил ждать так долго. Ведя нас по коридору, он объяснил, что звонила жена по поводу стиральной машины. Когда мы подошли к стальной двери в конце коридора, он снял с пояса связку и вложил один из ключей, окрашенный в ярко-красный цвет, в замочную скважину. Повернув ключ, он распахнул настежь тяжелую дверь. За дверью неожиданно оказалась решетка. Прутья переплетались неравномерно, как в кривом зеркале. Моему взору предстала огромная клетка, разделенная решетками на маленькие клетушки, в каждой из которых была койка, умывальник и туалет.
– Каталажка, – заметил надзиратель. – Для примерных заключенных.
Мы двинулись по узкому коридору мимо решеток, резко свернули направо и очутились в тупике, в конце которого находились две камеры. Майкл был в камере, ближайшей к повороту. Надзиратель отпер дверь тем же ключом цвета крови.
Майкл был в тюремной одежде: темно-синие брюки, светло-голубая хлопчатобумажная рубашка, черные ботинки и носки. Он сидел на койке, зажав руки между коленей – точно в такой же позе, как тогда, когда я впервые увидел его в запятнанной кровью одежде в кабинете капитана. На стене рядом с зарешеченной дверью была фарфоровая раковина с двумя кранами. Сразу за ней находился унитаз без сиденья – просто белый фарфоровый унитаз и рулон туалетной бумаги на стене. Справа на стене цвета горчицы кто-то из заключенных карандашом написал: «Я нуждаюсь в психической реабилитации» – последнее слово было написано с ошибкой. Другой заключенный нацарапал свое имя на стене, обвел его прямоугольником и разделил вертикальной чертой, как бы намекая на двойные камеры, расположенные в конце коридора. На прикрепленной к стене койке ничего не было, кроме черного от грязи поролонового матраса. Я переступил порог и, как только надзиратель закрыл за мной дверь, сразу почувствовал себя заключенным.
– Если захотите выйти, покричите, – предупредил надзиратель, и они с Юренбергом повернули за угол и исчезли. Послышался лязг замка тяжелой стальной двери. Дверь со скрипом отворилась и захлопнулась. Снова лязгнул замок. Воцарилась тишина.
– Как ты себя чувствуешь, Майкл? – спросил я.
– Нормально, – ответил он.
– С тобой хорошо обращаются?
– Нормально. Они немного обрезали мои волосы – им это разрешается?
– Да.
– Вокруг яиц тоже. Зачем они это сделали?
– А сам ты как думаешь, Майкл?
– Не знаю.
– Проведут сравнительную экспертизу.
– Чего?
– Волос, обнаруженных на трупах. Чтобы сравнить твои волосы с теми, что нашли.
– Зачем?
– Хотят знать, имело ли место изнасилование, Майкл.
– Я же сказал им, что этого не было. Я рассказал им в точности, что произошло прошлой ночью. Чего они еще…
– Но ты ничего не сказал им о телефонном звонке.
– Каком звонке?
– Сегодня днем я был на катере. Я разговаривал с Лизой Шеллман, и она мне сообщила…
– У Лизы куриные мозги!
– …она сообщила, что прошлой ночью тебе позвонили.
– Не было никакого звонка.
– Майкл, начальник порта поднимал трубку, и он это тоже подтвердил. Он отправился на катер, чтобы позвать тебя, ты вместе с ним пришел в его кабинет и разговаривал по телефону с женщиной, которая…
– Ни с какой женщиной я не разговаривал!
– Значит, ты утверждаешь, что прошлой ночью в одиннадцать тридцать тебе не звонила женщина?
– Прошлой ночью мне вообще никто не звонил.
– Майкл, но это же неправда! – не сдержался я.
Он отвернул голову.
– Почему ты лжешь?
– Я не лгу.
– Прошлой ночью тебе звонила женщина, и начальник порта подтвердит это под присягой. Так кто же она?
– Никто.
– Майкл, начальник порта слышал, как ты сказал: «Я там буду». Где это «там», можешь мне сказать?
– Нигде. Начальник порта ошибся. Вы говорите о мистере Уичерли?
– Да.
– Он же глухой! Глухой пожилой человек. Откуда ему знать, что…
– Он не глухой, Майкл. Он прекрасно слышит. Так где это «там»?
Он заколебался.
– Майкл?
– В доме, – наконец пробормотал он.
– В доме твоего отца?
– Да.
– Кто тебе звонил, Майкл?
Он снова заколебался.
– Майкл, кто?..
– Морин. Мне звонила Морин.
– Что она хотела?
– Сказала, что хочет меня видеть.
– Зачем?
– Она просто попросила прийти.
– Но зачем же?
– Хотела поговорить.
– Она сказала, что отца нет дома?
– Она сказала… она сказала… что они там втроем.
– Морин с твоими сестрами?
– С девочками.
– И она хотела, чтобы ты пришел?
– Да. Она сказала, что она… что она… будет меня ждать.
– Хорошо, Майкл, а что произошло, когда ты туда добрался? О чем вы разговаривали? Ты рассказал детективу, что вы прошли на кухню…
– Да, так оно и было.
– И о чем вы там говорили?
– Я не помню.
– Постарайся вспомнить. Она сказала, почему хотела тебя видеть?
– Потому что была напугана.
– Чем?
– Ну… она не знала, что ей делать.
– В каком смысле?
– Не знаю.
– Но она сказала тебе, что боится?
– Да.
– А потом?
– Не помню.
– Морин не сказала ничего такого, что привело бы тебя в ярость?
– Нет, мы… мы всегда… мы всегда отлично ладили. Мы… нет.
– Так что ты просто ни с того ни с сего схватил нож и начал преследовать ее по всему дому? Так, что ли?
– В спальне я…
– Вот именно, что произошло в спальне?
– Я обнял ее, – сказал он. – И поцеловал в губы.
– Так, а потом?
– Я не хотел, чтобы полиции стало известно, что я… я не хотел, чтобы они знали, что я… поцеловал жену своего отца – она была женой моего отца, а я ее поцеловал.
– И тебе не хотелось, чтобы это стало известно полиции?
– Нет, я… Они ведь расскажут моему отцу.
– Поэтому ты ударил ее ножом?
– Нет. – Он отрицательно покачал головой. – Это случилось после.
– Майкл, я не могу уследить за твоей мыслью.
– Когда она уже была мертва.
– Ты поцеловал ее, когда она уже была мертва?
– Да.
– И ты не хотел, чтоб об этом узнала полиция?
– Да, – ответил он.
– Ты и Эмили поцеловал?
– Нет, только свою мать.
– Свою мать?
– Морин.
В начале шестого я уже был рядом с цветочным магазином. Юренберг не сообщил мне его название, но на Саут-Бэйвью такой магазин был единственным, поэтому я и предположил, что им владеет Кэтрин Брене. Я помнил о том, что мы со Сьюзен собирались присутствовать на открытии картинной галереи между пятью и шестью часами. И все же мне казалось более важным поговорить с миссис Брене, прежде чем это сделает Юренберг. Магазин располагался на той же стороне улицы, что и отель «Королевские пальмы». Увешанный башенками и балкончиками, украшенный террасками, отель придавал улице атмосферу изящества, пробуждая воспоминания о том, как выглядела Калуза еще в 20-х годах. Под вечерними лучами солнца здесь царили тишь и благодать. Перед моим мысленным взором проносились лошади, запряженные в легкие коляски, бегущие по эспланаде, пышные сады, спускающиеся прямо к заливу. Тротуар перед цветочным магазином представлял собой сад в миниатюре. Зонтичное дерево в кадке стояло рядом с драконовым деревом и маисовым кустарником. В центре между ними стояла тележка с цветами. Там были фиолетовые, белые, розовые глоксинии, желтые хризантемы, лаванда. На стеклянном окне магазина было написано «Флер де Ли», а под названием красовался геральдический крест с двумя стилизованными трехлепестковыми ирисами. Название магазина сообщало о том, что он принадлежал Кэтрин Брене. Сам собой возникал образ французской обольстительницы, жеманно спрашивающей: «Что вы желаете, месье?»
В магазине никого не было, кроме чуть коренастой средних лет женщины. Ее светлые волосы были собраны в тугой узел на затылке, на носу – огромные очки в черепаховой оправе. На ней был зеленый халат, весь перемазанный землей, из кармана которого торчали садовые ножницы. На ногах – разношенные сандалии. Она держала горшок с папоротником, который, вероятно, только что принесла с улицы. Судя по времени, магазин уже был закрыт. Она обернулась и посмотрела на меня. Позади нее на демонстрационной витрине хаотично расположились красные розы с длинными стеблями и алые тюльпаны, изысканные орхидеи, маргаритки и ирисы, вполне соответствующие названию «Флер де Ли». Справа и слева на полках стояли кактусы, фиалки, бегонии, с потолка свешивался виноград и бостонский плющ, рядом с композицией из высушенных цветов стоял пустой цветочный горшок.