bannerbannerbanner
Непоборимый Мирович

Вячеслав Софронов
Непоборимый Мирович

И тут с горы ударил большой колокол, но звон его быстро проплыл над ними и, отразившись от кромки леса, вскоре вернулся с противоположного берега реки, с той стороны, где была иная страна, называемая Россией.

По извилистым лесным дорогам, по широким поймам рек из года в год, изо дня в день шли и ехали оттуда к ним в город новые люди, чтобы надолго, а иногда и навсегда, остаться здесь, в Сибири. И все они будут сидеть вечерами у окон своих домов, выходящих на реку, и через нее с тоской смотреть в сторону темного леса, стоящего на другом берегу, словно крепостная стена, через которую никому нет хода в обратную сторону. Пройдет год, два, а потом и вовсе не сосчитать сколько. Да и зачем? Они забудут слово «надежда» и будут просто жить каждодневными заботами и хлопотами, коих в этой таежной стране во сто крат больше, нежели в любом другом уголке земли. И только звонарь с колокольни будет им напоминать о новом наступившем дне…

А для подруг-солдаток, всегда считавших Сибирь родной стороной и живших без затаенного желания когда-то навсегда покинуть ее, звон этот напоминал, что и их жизнь уплывает вслед за ним и завтра уже не вернуть прожитый сегодняшний день. Пройдет еще немного времени, и уйдут даже самые малые радости их жизни, и останется тихая печаль, которую не осушить, не вычерпать, потому как она до краев заполнит собой бездонный колодезь, называемый душой.

И они, словно очнувшись от тягостного зимнего сна, повернулись спиной к вековой тайге. Ирина перекинула санную веревку через плечо, привычно обмотав конец ее на правой ладони, а Катерина подхватила наполненное водой ведро. Слившись в одно целое, они потянули свою кадушку по льду, не задумываясь о своей неуютной жизни, а помня, что коль ты появился на свет, то должен, несмотря ни на что, жить и верить в необходимость этого.

2

…Во времена правления царя Петра, объявившего себя затем императором, тоболяков трудно было чем-то удивить. В сам город и через него непрерывно ехал разный люд в незнакомых ранее местным жителям одеждах, со своей верой в Бога, обычаями и привычками. И горожане вдруг почувствовали себя живущими не в далеком, заброшенном средь лесов и болот городке, а чуть ли не второй столицей, где на площадях читались царские указы, а на Софийской кафедре приезжие митрополиты читали проповеди, а в торговых лавках продавались невиданные ими изделия.

Вместе с этой новизной пришла и иная напасть, коей не знали ранее. На войну со шведами в несколько приемов из города забрали чуть ли не половину мужиков, большинство из которых так и не вернулись обратно, зато по весне на барках привезли вначале небольшую партию плененных в битвах шведов, голодных и оборванных, а следом еще и еще. Их поселили в полуверсте от городского острога, в летнем лагере, а к осени они уже сами выстроили здоровущие дома, заготовили дрова на зиму и стали изредка, а потом все чаще появляться на городских улочках. По глазам было понятно, что все они живут впроголодь и за тарелку горячей похлебки готовы работать хоть весь день на своего кормильца. Горожане охотно брали их к себе для мелкой работы, до которой у самих руки обычно не доходили. И тот несчастный, взявший в руки вместо палаша или фузеи мотыгу, смотрелся хоть и нелепо, но казался совсем нестрашным и даже мирным человеком. И непонятно было, кто и из-за чего начал с ними долгую войну и во имя чего стояли они друг против друга насмерть, когда вокруг столько земли и урожай с нее обещает быть обильным, хватит всем, кто будет на ней трудиться.

Но ладно шведы, к ним тоболяки пусть не сразу, но попривыкли, и даже многим из них дали свои клички и прозвания. То был чужой им народ, неприятель, сдавшийся на милость русских победителей, в Сибири им и место. Но вместе с ними везли и тех, кто говорил хоть не по-русски, но на вполне понятном языке. Черкасы… Они-то как оказались на стороне неприятеля, когда почти полвека живут в соединении с Россией? Знать, найдены были и у них вины превеликие, за которые их в Сибирь направили.

А вслед за ссыльными с тех окраинных земель потянулись на церковную службу приглашенные степенные, строгие лицом батюшки, со смуглой кожей, чернявыми волосами, почти не понимавшие местного наречия. Но приезжали они сюда не за грехи свои или иные провинности, хотя вряд ли по собственной на то воле. Слали их в Сибирь для укрепления православной веры, поскольку своих попов здесь всегда была большая нехватка, а где-то, видать, они оказались в избытке. И ставили их читать псалмы и тропари в стоявшие полупустыми местные храмы. Они и служили и исповедовали местный люд, вряд ли понимая хоть половину того, в чем им каялся сибирский православный народ. А сибиряки были рады, коль служба и песнопение велись в храмах чинно и торжественно.

И совсем остолбенели тоболяки, когда все той же весенней водой приплыл на разукрашенном цветастыми коврами паруснике с двумя десятками гребцов новый митрополит из Киева. Был он уже немолод, с лицом и фигурой великого постника, с седенькой бородой, добрыми печальными глазами и на гору к главному собору поднялся с трудом, хотя и был поддерживаем двумя келейниками. О нем тут же пошли слухи, будто бы не поладил он с кем-то из царских ближних любимцев, а потому и был направлен на пастырское служение в сибирские края. А потом в народе пошла иная молва, будто бы новый митрополит – не простой монах, облаченный высоким саном, а человек, Богом избранный, и ему открыто многое, чего другим знать не дано. И тому недругу своему, в Сибирь его спровадившему, он сказал слова значимые, что ему, митрополиту, выпала участь ехать далеко от родного дома, в далекий Тобольск, а вот тому придется в скором времени отправиться куда подальше.

Те, кто слышал и запомнил народную молву и пожил еще годков с десять, признали в знатном путнике, через город с семьей проехавшем, низвергнутого с самых верхов вельможу, которому и были те слова сказаны. Ехал он ох как далече, и обратно уже не суждено было ему вернуться. Так людская вера о святости уже почившего в те годы митрополита еще более укрепилась в народе, давая ему понять, что не только страдания нам отпущены от Господа, но если жить с верой, то окупишь многие грехи свои и Господь тебя не оставит ни на этом, ни на том свете.

В те же годы, почти сразу по становлении нового митрополита, православный народ, узнавши о даре, ниспосланном ему свыше, с верой и отчаянием ринулся на ближайшую службу в кафедральный собор, надеясь лицезреть там владыку, а если удастся, то и подойти к нему под благословение. И новый владыка, видя такое радение к нему простого люда сибирского, пролил радостную слезу и возрадовался вместе со всеми, осенив упавшее на колени братство чудодейственным знамением, отчего многие вслед за ним зарыдали в исступлении и обещали вести жизнь непорочную и праведную.

Только прошел малый срок, и забыл народ в делах неотложных и о клятвах своих, и о чудесах, коих ждали тотчас, а ждать их долго уже надоело. Тем более не до молитв стало, поскольку получили тоболяки новую весть о прибытии в город другого ближнего к царю человека. Сказывали, командовал он там, в России, на Москве, важными делами при молодом царе, а теперь вот непонятно зачем ехал на царскую службу и долгое житье в Тобольск. И будет он тут служить не так, как прежние воеводы служили, особо без нужды народ сибирский не трогая. Этот же как начнет в Сибири царскими делами заправлять, то непременно переиначит жизнь старую, всем привычную, на новый лад, а что с того выйдет, то никому неизвестно. Но все одно, лучше старого не станет, поскольку сроду такого на белом свете не бывало. А потому пришел народ в великое сумление, и в ожидании великих перемен каждый высказывал свою мысль, как он те перемены видит и понимает.

«Не иначе, как еще одна война затевается», – судачили меж собой мужики, сойдясь на пристани, куда и должен был приплыть новый начальник.

«С кем же воевать будем теперича?» – спрашивали те, что помоложе, у более опытных и за жизнь свою всякого повидавших.

«Чай, не с остяками, – с усмешкой отвечали им бывалые мужики, – недругов кругом не приведи Господь столько, только выбирай, с кем наперед силу свою спробовать…»

«С калмыками, поди?» – высказывали предположение молодые.

«С ними чего воевать, они народ хоть и злой и не нашей веры, но против нас не пойдут. Поди, не знаешь, что каждую осень в тамошнюю сторону с десяток, а то и поболе подвод с мукой везут?»

«Продавать, что ли?»

«Оно ладно бы, коль за деньги, а то запросто так. Мне Федор, сосед мой, сказывал: привезут к ним нашу мучицу, в кулях и рогожах запакованную, в какое надо кочевье, старшого спросят, да и свалят прямехонько в кибитку, какую им укажут, а потом сразу и обратно…»

«И денег не ждут?» – не поверил молодой парень.

«То-то и оно, что запросто так».

«Может, мука порченая или иное что?» – не унимался молодой.

«В муке они не хуже нашего понимают, а везут ее к ним для верности, что те озоровать не будут, не нападут на русские села. Ну, вроде как калым, по-ихнему говоря. Так что пока они прикормленные, то словно ручной медведь на привязи. С чего им на нас нападать? И дальше смирнехонько жить станут».

«И с кем же война тогда начнется?»

«Я так понимаю, пойдем мы через ближние земли в другие страны, где в горах золото добывают. И к бабке ходить не надо, истину говорю… Открылся мне бухарец один: есть такие места, где золото можно прямо руками в мешок насыпать. Главное, чтоб сил хватило с собой его унести…»

«Неужто такое может быть, и никто о том не проведал пока?» – не поверил словам бывалого мужика молодой парень.

«На свете и не такое еще встретить можно», – степенно ответил рассказчик, но на этом смолк, поскольку лишнего говорить не привык, а за каждое свое вслух сказанное слово отвечал, и потому все знавшие его люди верили, что не соврет для красного словца.

К середине лета под пушечную пальбу прибыл и другой ближний к царю человек, но не показался народу супротив прежних знакомых им воевод сказочным богатырем, какие и должны жить близ государя. Росточку он был небольшого, хоть и обвесил себя всего драгоценными каменьями, сверкавшими, словно пасхальное яичко, раскрашенное сусальными красками. На собравшихся горожан он ни разу не взглянул, а сразу вскочил в стоявшую на берегу карету и отбыл в свои верхние покои, и больше его почти никто и не видел.

 

Народ немного успокоился, что никого не стали верстать в солдаты, значит, с войной еще чуть погодят, а может, и совсем забудут о ней, окаянной, и все решится миром. Хотя и в это мало кто верил, привыкнув за последние годы к частым сшибкам то с одним, то с другим народом. По зиме опять приехал из Москвы новый человек в больших чинах и стали набирать плотников ладить новые суда, на которых, как все решили, поплывут по Иртышу воевать с кем-то неведомым в дальних краях.

Так и вышло: в середине лета несколько тысяч человек по воде и по берегу отправились вверх по реке, и вестей от них долго не было. А потом уехал обратно в столицу ближний к царю человек, так и не показав, на что он способен. Никаких перемен особых не случилось, чему все были чрезвычайно рады, и ждали, что пройдет год-другой, и заживут по-старому, в тишине и благости, закончатся войны, не будут слать в город иноплеменников, и укрепится старая вера. А те, кто попал в город не по своей воле, наоборот, ждали перемен, чтобы новая власть вспомнила о них, сирых и убогих, сосланных за малые грехи, и простила, разрешила вернуться в родные края.

3

Среди таких вот несчастных были и Мировичи, никак не могшие свыкнуться со своей участью и теми неправдами, что на них возвели. Одно выручало: было их вместе с детьми и ближней родней, согласившейся уехать из родных мест, чуть ли не полсотни человек, и для каждого нашлось свое заделье и хоть малые отрадные минуты жизни на чужбине. Тем и крепились, делясь радостями и печалями, сторонясь до поры до времени местного люда, держа себя в строгости. Весь их род и свойственники, привыкшие на своей земле смотреть на всех прочих если не с надменностью, то по-особенному, с гордецой, и здесь, в Сибири, выходя из дома по каким делам или на церковную службу, высоко держали голову и шагали уверенно, словно не стали равными всем, испытавшим ту же участь по причине немилости российского государя.

Со временем старшие их сыновья соорудили при главном жилище своем, где разместилась их мать Пелагея Захаровна, домашнюю часовню и приглашали в урочное время батюшку из прихода, за которым числились, чтобы подальше от общей суеты посылать к Господу свои молитвы об избавлении от невидимых оков и горько плакать о своей незавидной доле.

Так они прожили без всяких послаблений до самой смерти царя Петра. Но и после смерти его не дождались они прощения от жены его, заступившей на место мужа на престол Всероссийский. А потом наступили и совсем смутные времена, и окончательно пропала у них надежда на избавление и прощение своих грехов, тем более что осознать и до конца понять вину свою при всем на то желании они так и не могли. Почитай, вся их родная окраинная земля была виновна в том, что жила прежде по своим законам и не ведала о своей в том неправде. Наконец, они почти свыклись со своей участью и положением, выдали замуж молодых девок, женили двоих холостых братьев и жили, как все, кто не вправе менять свой уклад и жизненное устройство, ни в чем от них независящее.

Стоит ли говорить, что каждую весну, когда сходил снег с застуженной за зиму земли, вспоминались им цветущие на родине об эту пору полевые цветы, выкидывающие почки вишни, яблони и груши, каких в сибирских краях никогда и в помине не было. Где-то на тех теплых и благостных землях жили они с мужем Пелагеи Захаровны, отцом ее детей, попавшим в плен к невесть откуда пришедшим под стены обороняемой им крепости шведам. Раненого полковника Ивана Мировича шведское воинство, согласно военным законам, увезло с собой без его на то желания. И держали у себя в Швеции, надеясь, что доблестный атаман признает их власть над частично завоеванной ими Малороссией и будет служить шведскому королю, как до этого служил российскому. На розыски отца отправился старший его сын Федор Мирович, который тоже не вернулся обратно. И не ясно было, то ли он нашел отца на чужбине и остался при нем, то ли сгинул в чужих краях, но весточки от него остальное семейство так и не получило.

Когда о том стало известно царю Петру, быстрому на расправу и опалу, то он приказал всех ближайших сродников полковника Мировича перевезти в Москву и поселить под особым присмотром. Но не таковы были Мировичи, чтобы подчиниться чужой воле и покорно терпеть плен, пусть даже от законного русского царя. Один из сыновей попытался бежать и пробиться вслед за старшим братом к отцу, но был пойман на границе, закован в кандалы и возвращен обратно. Ждали худшего: суда, смертного приговора и казни. Но судьба ли подмогнула безвинным страдальцам, иное ли что, только узнали они от своих же охранников, будто бы у царя Петра его родной и единственный сын от гнева и ужасов отца своего поспешил укрыться за границей. Поэтому государь все иные дела оставил без внимания и думает лишь, как сына своего обратно заполучить. Через какое-то время всех Мировичей без объявления причины посадили кого на сани, кого в крытые повозки и повезли в Сибирь. Не знали, радоваться тому или горькие слезы лить, но только когда приехали в Тобольск, поняли, где оказались.

…Первые дни ждали, что дальше повезут, на самый край земли, где обычному человеку жить немыслимо и где ждет каждого неминучая смерть и забвение. На каждый стук в дверь вскакивали, кидались вещи упаковывать, одевались в дорогу. Постепенно пообвыкли, стали думать, как и чем пропитание себе искать, кого куда определить.

Старший из сыновей, Семен, по отцу Иванович, с самых молодых лет, еще когда жили в родных краях, не пошел по крутой и опасной воинской тропе, о чем мечтал его отец, а поступил в Киево-Могилянский коллегиум. Проучившись там положенный срок, был приглашен на важную должность вице-префекта при католической конгрегации. Там он успел завязать пусть не дружбу, но знакомство с теми, кто мечтал видеть Малороссию единой страной без назойливого надзора со стороны России-матушки, а тем более все еще дающей о себе знать Речи Посполитой, не утратившей желания навести свои порядки на некогда подвластных ей землях. Но появление шведов спутало не только их планы, но и поставило перед выбором: за кого возносить молитвы и чье владычество признать менее опасным для себя. Так или иначе, планам его не суждено было осуществиться даже в малой их толике, и, оказавшись в Тобольске, он какое-то время вместе со всеми выжидал, пока семейные страсти улягутся, а потом отправился в епархиальную консисторию, где после короткой беседы ему предложили место писаря. Пусть невелика должность, но все при деле, и хоть каком, но жалованье.

Младший его брат Василий, имевший характер неровный, загоравшийся, как сухая лучина, по разным пустякам и малостям, узнав, что Семен пошел в услужение к русскому епископу, чуть не кинулся на него в драку, как это бывало не раз. Но мать грозно прикрикнула на него, а потом, когда он чуть остыл, пояснила, как важно, чтобы кто-то из них имел хоть какой постоянный доход от службы, и неважно, от кого они будут получать те деньги: от турецкого султана или от русского царя.

Семен же, через несколько дней своей службы вернувшийся домой, с нескрываемой радостью сообщил, что сибирский владыка, при котором он теперь числился, тоже закончил «могилянку», как было принято называть открывшийся при Киевской лавре духовный коллегиум, и у них наверняка сыщутся общие знакомые. Появилась надежда, что и здесь, на чужбине, они обрели родственника, пусть не по крови, но зато по вере и духу.

Тогда и другой сын из числа Мировичей, еще не женатый Яков, сыскал себе место помощника пристава при здешней соляной конторе. Пелагея Захаровна могла вздохнуть, что самые тяжкие дни миновали и они смогут жить пусть не так, как раньше, не очень сытно, но не придется продавать последние привезенные с собой вещи. Обустроившись на службе, он взял себе в жены дочь такого же ссыльного, обосновавшегося в Тобольске незадолго до их приезда. Тесть его, как он сам рассказывал, служил в стрелецком полку, когда случился известный бунт и смута между будущим царем Петром и его сестрой Софьей. Ему повезло, что не лишили головы, а всего лишь высекли кнутом на площади и отправили в Сибирь. Здесь его приняли в казачью сотню, которая чуть ли не вся состояла из неужившихся с властями молодцов. Очутившись на воле, подальше от властей, они жили своими заботами, так и не простив власти обиды за свои унижения, и случись какая заваруха, трудно сказать, на чью бы сторону они на сей раз пристали.

Но Якова особо не интересовала жившая в тесте обида на власть, поскольку хватало и своей. И обида эта давала о себе знать если не каждый божий день, то в ночную пору, зимой, когда за окном завывали многоголосые северные ветра. Он вспоминал тихие полтавские вечера, скрип мельничных колес, куда они с братьями любили забираться, сбежав от зоркого материнского глаза, и становилось невыносимо тоскливо от собственной бесправности и беспомощности.

Не отстал от старших и другой брат, Иван, и записался в рейтарский полк, а весной вместе с остальной воинской командой был он направлен на службу в отдаленный пограничный пикет где-то в степной части необъятной сибирской земли. Через пару лет вернулся обратно в Тобольск, получил повышение по службе, а потом и вовсе перебрался служить куда-то на Урал.

Мать, хорошо знавшая о его желании всеми правдами и неправдами вернуться на родину, больше всех переживала именно за него, Ивана, пошедшего нравом в отца по части неуступчивости и скрытности. И, как оказалось, не зря. Через несколько лет к ним в дом заявилось несколько вооруженных людей и, ни слова не говоря, начали рыться в вещах, осмотрели все их пожитки и забрали, ничего не объяснив, все обнаруженные в доме бумаги. Через несколько дней Семен случайно узнал, что брат его Иван сбежал с Урала в Крым к татарам, где его опознал кто-то из русских купцов, и, вернувшись в Россию, тут же донес об этом.

После этого Пелагея Захаровна окончательно потеряла надежду на скорое освобождение и как-то сникла не только внешне. Она стала реже приглашать в домовую церковку приходского батюшку, хотя тот всегда с охотой посещал их, поскольку это входило не только в его духовные обязанности, но, согласно последним царским респектам, он должен был напрямую сообщать обо всем виденном и слышанном в ссыльном семействе своему начальству.

Меньше всего опасений в первые годы вызывал у хозяйки дома младший сын Дмитрий, Димуля, как она любовно звала его, поскольку был привезен в Тобольск совсем в юном возрасте и при всем желании сбежать куда-то не мог, разве что со двора на соседнюю улицу, где его вскоре и находили посланные на розыски сестры.

Особо переживала Пелагея Захаровна за скудное их питание и дурной сибирский климат, от частой перемены которого у нее самой постоянно болела голова, время от времени перед глазами плыли радужные круги, а нехватка солнца сказывалась еще и на общем настрое. Унылость эта слегка развеялась, когда у дочерей, а потом и у сына Якова стали появляться на свет дети. Внуки росли всем на удивление крепкими, и хотя болели не меньше других, но, видать, пошли в крепкий дедовский корень и были такие же неуемные, шустрые и озорные, как когда-то ее собственные детки. Забот у Пелагеи Захаровны прибавилось вдвое, а то и второе, поскольку все домашние ссоры и неурядицы она привыкла решать единолично и вершила скорый суд, не спрашивая мнения своих женатых великовозрастных сыновей.

Больше всех доставалось от нее зятьям, как она их называла, «мужикам худородным», один из которых был сыном местного дьячка, а другой – мелкого купчишки, которые всегда испытывали робость и смущение, едва только грозная Пелагея Захаровна заявлялась к ним в дом с небольшими подарками и неизменными нравоучениями. И хоть называли они ее «мамочкой», но как только обычный разговор переходил в жаркий спор, «мамочка», не выбирая выражений, начинала костерить зятьев самыми последними словами. Они, не зная, как ей противостоять, почтительно обращались к ней по отчеству, отчего она умиряла свой гнев, а потом, махнувши рукой и чертыхнувшись на прощание, величественно уплывала домой.

…Шло время, и подрастали внучата в многочисленном семействе Мировичей, доставляя радость своей бабушке Пелагее, которую годы как будто не тронули, и она оставалась все такой же властной и расторопной. Она успевала следить не только за переменами среди своих родичей, но и за тем, что творится в столице, где на престол всходил то один, то другой наследник рода Романовых. После смерти не успевшего водрузить на голову царскую корону Петра II для управления страной приглашена была Анна Иоанновна, царствовавшая долгих десять лет и не освободившая за этот срок ни одного сибирского ссыльного, а лишь умножившая их число. Об этом неизменно ставили в известность свою домоправительницу бабушку Пелагею ее сыновья и зятья, поскольку еще ни одному несчастному, как их повсеместно именовали в Сибири, не удалось проехать мимо Тобольска. Наконец пришло сообщение, что и эту императрицу проводили в дальний путь, и объявлено было имя нового правителя русского государства: Иоанн Антонович.

 

– Это кто ж таков будет? – строго спросила Пелагея Захаровна старшего сына. – Чей он будет? Что-то ране не слыхивала о таком…

Тот принялся объяснять, кто он, новый император, которому едва минуло два месяца, и почему он на трон посажен, хотя по всем приметам еще и в кроватке сидеть не может.

Пелагея Захаровна внимательно выслушала его объяснения, а потом со значением произнесла:

– Видать, у них там, наверху, совсем никого сыскать нельзя, чтоб страной, как в старые добрые времена управлял толком да ладом, вот и додумались младенца на трон возвести… Господи, когда только наши муки кончатся… Уж сколько ни молю Господа, а все не простятся нам вины наши. У кого ж нам защиты искать, не у ребенка же неразумного?

С этими словами она и ушла на свою половину и уже больше ни у кого не спрашивала, что там, в Петербурге, происходит, потеряв всякую надежду на скорое возвращение в родные края.

Меж тем в тот же год у сына ее Якова накануне дня Василия Великого родился долгожданный сынок, воспринявший имя прославленного подвижника православной веры. Бабка Пелагея, с умилением целуя его в кровоточащий пупок, заявила, мол, коль родился в столь великий день мальчик, то это не иначе как знак Божий, а потому быть ему иноком-молитвенником, и тогда все грехи их рода будут у Господа отмолены. Родители же младенца, хорошо зная, что спорить с ней не только неразумно, но порой и опасно, не перечили ей, сочтя за лучшее промолчать.

Зато сам Василий словно понял смысл бабкиных слов, громко заплакал и тут же испустил вверх немалую струйку прямо в лицо сразу переставшей умиляться им бабке. То был первый самостоятельный ответ Василия Мировича на пророчества старших о его дальнейшей судьбе. Пелагея Захаровна навсегда запомнила этот фонтан на ее ласки и не раз напоминала о том внуку, когда он вошел в сознательный возраст, на что он обычно отвечал: «Так я тогда еще слов человечьих не знал». Надо ли говорить, что отношения бабки с внуком складывались трудно, потому как оба были одной, как говорила сама Пелагея Захаровна, «непоборимой» породы, и найти согласие меж собой им было зачастую весьма трудно. Но это не мешало Васеньке быть любимцем у своей бабушки, получая при этом от нее обидные прозвища и даже подзатыльники.

А еще сохранилось в роду Мировичей предание о словах, что сказала при его рождении старая знахарка, приглашенная в дом накануне знаменательного события. Она первым делом осмотрела и ощупала роженицу и заявила, что роды будут трудными, поскольку младенец с дурным норовом и лег не как положено, а поперек проходу. А когда начала выправлять плод, то удивленно заявила, что он брыкается и не хочет выходить так, как то все добрые люди делают. Потом она все же совладала с малосильным младенцем и повернула его маленькое тельце куда надо, что стоило ей превеликих трудов и усилий.

После его успешного появления на свет, она, обмыв его и внимательно оглядев, вдруг зашептала то ли молитву, то ли свой знахарский наговор и по каким-то только ей известным приметам неожиданно заявила: «Чудная судьба ждет отрока энтова. Не иначе как станет генералом, коль раньше времени голову на плаху не положит…» А потом, вспомнив свою борьбу с ним, добавила: «Ни разочка не попадался мне такой упрямец непоборимый. Знать бы, в кого пошел». Отец Василия знал, в кого, но знахарке объяснять всего не стал и, расплатившись с ней, поблагодарил и проводил до порога.

И, правда, упрямство мальчика и «непоборимость» ощутили родители его с первых дней, когда он мог закатиться надолго, требуя материнской груди, и кричать до тех пор, пока не добивался своего. По правде сказать, не было в том чего-то необычного; это присуще многим крепким детям, желающим получить материнское молочко и орущим при этом на всю округу. Едва научившись ползать, он обязательно добирался до края того места, куда был положен. А уж когда выучился ходить, то и вовсе – не останови его, ушел бы непонятно куда. Причем не считался ни с синяками, ни с ссадинами, зарабатываемыми во время непрестанных и многочисленных падений. Потому бабка Пелагея, наблюдавшая за стараниями подрастающего внучка, только головой качала и повторяла: «Ой, мировская порода! Такого ничем не остановишь, везде пролезет. И управы на него не найти, все по-своему сделает, словно страху Господь ему дажесь самую малость не вложил…» При этом она не оставляла мысли сделать из него великого молитвенника, стараниями которого Бог поможет им рано или поздно выбраться из Сибири и вернуться в родные имения на Полтавщину.

Вслед за Василием родились в их семье две сестры, но во время очередных родов мать их не вынесла испытания и умерла в тяжких муках, когда мальчику шел всего лишь пятый год. Яков Мирович долго переживал утрату, но замену жене искать не стал, оставив пятилетнего Васю подле себя, а девочек взяли в свои семьи его сердобольные сестры.

Но и этого показалось мало судьбе, подвергавшей род Мировичей все новым и новым испытаниям. Посреди зимы Якова Мировича направили в поездку на дальние степные озера, откуда в город шли обозы с солью. В дороге он изрядно простыл и вернулся через месяц домой, тяжело кашляя и поминутно хватаясь за грудь. Недуг недолго мучил его, и однажды днем после полудня он тяжко застонал, и из горла вылилась алая струйка крови. Василию о том рассказала уже после похорон отцова сестра, находившаяся при нем во время болезни. Больной сам отказался от исповеди у местного батюшки, поскольку, как говорила та же сестра, «грехов особых за собой не чуял». Успел только передать, чтобы сына забрала к себе Пелагея Захаровна. Тот не так удивился смерти отца, как уходу матери. Но душа его окончательно зачерствела, а тонкие черты лица заострились, и он стал похож на одинокого волчонка, окруженного сворой собак.

Возможно, тогда уже в нем стал пробиваться наружу слабый росточек сознания, ощутившего несправедливости жизни и судьбы, выпавшей ему, во многом отличной от остальных, неласковой и порой жестокой. Когда они с бабкой Пелагеей приходили к могиле отца, то он мысленно спрашивал у него: «Батюшка родный, ответь мне, за что нам все это уготовлено и будет ли конец тому?» Не получив ответа, носил тот вопрос в себе, надеясь, что когда-нибудь сам поймет, догадается, почему и за что его судьба так не схожа с прочими.

4

Летом Василий достиг семи лет, и бабка Пелагея, не оставившая надежды воспитать внука как великого молитвенника, отвела его в местную семинарию, где занятие вели их земляки, прибывшие в Тобольск из Киева. С самого начала Василия поразили мрачные и сырые монастырские покои, где находились полутемные семинарские классы. Столы стояли вдоль стен, а возле них на лавках сидели ученики, обращенные спинами к своему учителю. Тот, в застиранной рясе, с пятнами грязи на подоле, словно карающий ангел, ходил позади них с длинной хворостиной в руках. Едва только кто-то из читающих по складам нескончаемый псалом или притчу делал ошибку, слышался свист рассекающего воздух прута и короткий шлепок, а затем вскрик пострадавшего. Учеников было не больше дюжины, и пока длился урок, их наставник успевал на каждого по нескольку раз опустить свое орудие, кому по спине, а иным и по шаловливым рукам. Потом, собравшись в общей келье, перед сном, они хвастались друг перед другом, стянув рубахи, кому досталось больше ударов, у кого от них сочится кровь, а кому хлыст лишь оставил легкий след.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru