bannerbannerbanner
Дорога на эшафот

Вячеслав Софронов
Дорога на эшафот

Полная версия

«Так и во мне копятся, лежат без дела и применения чувства, а поджечь их некому. А поднеси кто огонек – и поскачет пламя, а от него и жар по мне самому, и других людей, глядишь, обогреет. Только кто осмелится поднести огонек ко мне, состоящему на тайной службе…»

Глава 3. Несчастья графини Апраксиной

1

Жена Апраксина, пятидесятичетырехлетняя пышнотелая Аграфена Леонтьевна, узнав, что муж ее арестован и заключен под стражу из-за каких-то там писем, как сообщили ей о том столичные кумушки, тут же, как ей казалось, на полном серьезе занемогла. Не сняв чулок, стеганного на меху шугая и капора, лишь скинув белые с бисерной расшивкой валеночки-катанки, она завалилась на высокую перину в спаленке, где обычно ночевала в отсутствие своего муженька, и тонким голоском пискнула:

– Худо мне… Чай, помру скоро…

Калмыцкая девушка, получившая при крещении имя Ульяна, но откликающаяся на прозвание Уля, в тот момент растапливала в гостиной печку и, плохо русский язык понимая, сунула чумазую головенку за кроватный полог и поинтересовалась:

– Чего, мамка, надо?

Аграфена Леонтьевна запустила в ее сторону небольшую подушку, не попала, от чего лишь еще больше взъярилась и завизжала уже в полную силу:

– Помираю! Дура чернявая! Зови, кто есть. Зови, а то пороть велю сей час!

Что значит «пороть», калмычка знала хорошо и мешкать не стала, бросила зажженную лучину на пол и понеслась на другой конец дома, где обычно сидела домашняя прислуга в виде двух молодух, недавно взятых из деревни, – Евлампии и Аглаи. Имена их калмычка не запомнила и потому звала одну – Ламой, а вторую – Агламой. Молодухи обижались или делали вид, что обижались, и при первой возможности старались побольней ущипнуть девчонку за бок или дернуть за пук черных колючек волос. Но калмычка отвечала им тем же и на каждый щипок отвечала укусом обидчицы за руку, а то и царапалась, словно ухваченный за неудобное место котенок.

Влетев в девичью, Ульянка застыла на пороге, дико выкатила глаза и показала обеими руками в сторону спальни, где оставила стонущую на перинах хозяйку, и что-то промычала при этом.

– Чегой-то ты опять шаберишь, Уля-мазуля? – насмешливо спросила, поигрывая русой косой, Аглая, не собираясь вставать с лавки, где она удобно устроилась с горстью семечек в руке.

– Поди, опять Никитка ее к себе на конюшню звал, – усмехнулась Евлампия, намекая на давний интерес любимого кучера хозяйки Никиты Зиновьевича, как он сам себя обычно величал, к молоденькой калмычке, домогавшегося ее давно и пока без особого в том результата. – Возьми да и сходи к нему. Чему быть, того не миновать, – насмешливо хихикнула она. – Нас-то он не зовет, а тебя вот из всех выбрал.

Тогда калмычка, увидев, что ее не понимают, громко взвизгнула и притопнула смуглой босой пяткой, сказав лишь:

– Мамка худо, шибко худо… орет… – и она опять показала рукой в сторону спальни.

– Знамо дело, чего ревет. Вчерась накушалась наливочки, седни и мучится. Ой, горе нам, подневольным. Пойдем, что ль. – Евлампия тяжело поднялась и дернула за рукав Аглаю. – Сразу не явимся, так визжать станет, стращать муками великими. Пойдем, подружка…

Аглая сложила горкой недогрызенные семечки, выбросила в поддувало мусор и пошла следом за ней.

Они зашли в гостиную и увидели, как от брошенной калмычкой лучины начали заниматься и уже тлели тканые половички, заменявшие в будние дни богатые ковры, а от них недолго было и до просохших смоленых половиц. Помедли они еще чуть – и вспыхнул бы весь дом. С визгом и криками молодухи кинулись к стоящей подле дверей кадушке, легко подхватили ее и опрокинули на пол. Вода поползла по полу, раздалось шипение от соприкосновения ее с огнем, в потолок ударило бурое облако пара, и пламя погасло. Лишь продолжал тлеть край половичка, но девки быстро затоптали и его подошвами валенок, а потом крикнули кого-то из дворни, и те яростно принялись таскать на лопатах комья снега, присыпая искрящейся снежной массой признаки тления.

Когда не набравший полной силы пожар был потушен, вспомнили о барыне и все, кто принимал участие в тушении пожара, кто в чем был, ввалились к ней в спальню. Аграфена Леонтьевна с неописуемым ужасом на ее некогда красивом лице сидела на перинах, прижавшись спиной к стене, и не могла вымолвить ни слова.

– Матушка, жива? А то мы напугались так… – первой спросила наиболее бойкая Аглая и хотела подойти ближе к барыне.

Но та вдруг завизжала и замахала перед собой снятым с головы капором:

– Изверги! Скоты безрогие! Аспиды проклятущие!! Смерти моей желаете?! Да я вас в Сибирь сошлю, в подвалах сгною, семь шкур спущу…

Дворня, знавшая привычку своей барыни ругаться долго и изощренно, в чем она превосходила даже своего мужа, видавшего виды вояку Степана Федоровича, попятилась из спаленки, а потом всей толпой помчалась в разные стороны. Никто и не заметил спрятавшуюся за портьерой калмычку, злорадно улыбающуюся, довольную, что хоть таким образом недолюбливающие ее молодухи и дворня получили по заслугам. Она постояла так еще некоторое время, а потом смело откинула портьеру, прошла в спальню и села подле хозяйки и осторожно погладила ее по руке. Та сперва вздрогнула, поскольку глаза ее были полны слез, а потом разобралась, кто сидит перед ней, и прижала маленькую головку неудачной поджигательницы к себе и тихим шепотом произнесла:

– И тебе страшно, азиятка маленькая… А уж каково мне страшно, словами и вовсе не передать. Ладно, перемелется, мука будет. Понимаешь? – неожиданно широко улыбнулась она, не выпуская головку из своих объятий. – Да ничегошеньки ты не понимаешь… И ладно. Может, так оно и лучше. Те вон все поразбежались, а ты не испужалась, ко мне пришла. Вместе-то оно веселей будет… Пошли, что ли, чайку попьем…

И Аграфена Леонтьевна, мигом забыв о своих болезнях, спустилась с кровати и, осторожно держась за плечо идущей рядом калмычки, пошла в верхние покои, брезгливо обходя лужи от растаявшего снега и обгорелые половики. Она и не думала поинтересоваться, по чьей причине случился пожар, довольная тем, что все закончилось вполне мирно и благополучно.

Уже на другой день она сумела разузнать через сведущих людей, что положение муженька ее, бывшего главнокомандующего русской армией, расквартированной на зиму в Пруссии, довольно серьезно и не предвещает скорого разрешения.

Как оказалось, самого Степана Федоровича до столицы не довезли, а разместили неподалеку в местечке со странным названием Три Руки, где содержали без особых строгостей, но лишили любых встреч с родными и близкими, в том числе и возможности переписки. Поэтому болезнь Аграфены Леонтьевны началась не вдруг и не по извечной бабьей немочи, а после многочисленных разговоров с людьми, кто мог бы хоть как-то повлиять на судьбу ее заключенного супруга. Может, не случись слабого пожара в гостиной по вине испуганной калмычки, болезнь та дала бы о себе знать в формах более серьезных и тяжких. Но пережитые волей случая испытания неожиданно помогли ей найти в себе силы начать хоть какую-то борьбу за судьбу невинно оклеветанного, как она непоколебимо считала, мужа.

Все, с помощью кого она пыталась выяснить обвинения, выдвинутые против Степана Федоровича, говорили о каких-то письмах, о которых она не имела ни малейшего представления. Поначалу решила, что в письмах тех кроется очередной adultère[2], о чем она давно подозревала и даже имела веские на то основания. Но если дело всего лишь в любовной интрижке, то этак можно половину командного состава, а то и больше хоть завтра под стражу взять.

Любила она своего мужа преданно и самозабвенно, верила в его честность, как может верить ребенок. Он был самый лучший и единственный на свете, а уж краше его нигде и никогда не сыщешь.

В то же время она, выросшая в военной семье, понимала – походный быт не только посту помеха, но и супружеской верности великое испытание. Будучи офицерской, а тем паче генеральской женой, не равняй военного мужа со штатским ярыжкой, что всегда у тебя перед глазами. А в воинский лагерь с проверкой не заявишься. Зачем из себя посмешище делать, а от муженька праведности излишней требовать? Жили до них мужи военные по своему уставу, не нам его, устав тот, менять.

Но потом доброхоты разъяснили готовой ко всему Аграфене Леонтьевне, что в письмах, о коих речь идет, прямая государственная измена кроется. Не больше и не меньше! Измена! Да что же она, с печи, что ли, посередь ночи упала, дабы поверить россказням подобным? Чтобы ее Степан Федорович продался кому за понюх табаку? Быть такого не может! Кому изменить он мог? Государыне? Так он ее почитает, как мать родную в свое время не почитал. И скажи кто: «Отдай жизнь и кровь свою за государыню Елизавету!» – мгновения думать не станет, а отдаст и жизнь, и кровь свою без остатку.

И кому он мог продаться? Неужто плешивому Фридриху, которого, будь его воля, он сержантом в самый захудалый полк не поставил бы, поскольку спеси его и дерзости на дух не переносил. Фридрих привык исподтишка напасть, с тылу залезть и под шумок кинжал меж лопаток всадить противнику своему. Нашенские генералы этак воевать не обучены: сойдутся грудь на грудь с неприятелем и – чья возьмет. А прусский манер с их волчьей хитростью нам не с руки. Не приучены.

Так что заводить дружбу с этим поганцем Фридрихом Степан Федорович ни за какие коврижки не станет. Да и офицерство, что при нем служит, не позволило бы. Там тоже истинные русаки, дворяне столбовые, не станут они менять российский мундир на прусский хомут.

И что же тогда остается? – рассуждала сама с собой Аграфена Леонтьевна… Остаются недруги, коим несть ни числа, ни счета. Вот они-то и навели тень на плетень на ее драгоценного супруга. Позавидовали славе его, верности, удаче, да и решили свалить. Высосали дело из пальца, шепнули, кому надо, а там пошло-поехало. И письма сыскали, и следствие завели, и самого Апраксина в оборот взяли, в каземат заключили.

 
2

К концу дня после злосчастного пожара Аграфена Леонтьевна успокоилась окончательно и решила начать действовать на свой страх и риск. Был бы подле нее ненаглядный Степан Федорович, забот бы никаких не было. Он самолично, никого не привлекая, все дела бы разрешил и обставил как должно. А тут, без мужа, без доброго совета приходилось идти на риск великий. А что из сего дела выйдет, то бабушка надвое сказала.

Поначалу она замыслила ехать прямиком к императрице, упасть к ней в ноги, излить вместе со слезами печаль свою. Заявить, что послужил мой муженек честью и правдой, сколь мог, а теперь стар сделался, ни на что не годен стал. Вели его, государыня, рассчитать по всей форме, выплатить, сколь положено за пролитую кровь, и отпусти на покой тихо-мирно. Но представив, как ответствует императрица на слезы ее, которых она сызмальства терпеть не могла, – тут она в батюшку покойного пошла, упокой, Господь, его душу, не к ночи помянутую. Уж он-то душегуб лихой был! Сколько кровушки из людей повычерпывал – кадушек дворцовых не хватит. Сынка своего единственного и то загубил. Надо думать, доченька его недалече ушла, хотя, чего греха таить, никого на плаху за все свое тронное сидение не спровадила. Но и слез терпеть не могла. А без слез у Аграфены Леонтьевны никак не выйдет, без них она печаль свою не откроет, разрыдается.

И с чего это она решила, будто императрица ее сей же час примет и в покои к себе пустит?! Там вона сколько иных особ поважнее обитается, ждут выхода матушки по нескольку часов кряду. А она кто? Жена мужа, посаженного в темницу?

«Нет, не резон мне ко двору выпячиваться, – потерла кончик своего мясистого носа Аграфена Леонтьевна, – во дворец без приглашения соваться не следует. Ладно, коль обсмеют, а может все на Степане Федоровиче сказаться. Как бы не навредить муженьку излишней прытью… – сказала вслух госпожа Апраксина и в очередной раз всхлипнула, представляя, каково в темничном склепе ее мужу. – Надобно что-то иное предпринять, а вот что, на то моего бабского ума не хватает».

Она посидела еще какое-то время молча, поглядывая в заиндевелое окно, и решила, что самое лучшее будет посоветоваться с кем. Подружек доверенных у нее не было, все с мужем завсегда решали, не доверялись знакомцам и родственникам, будь они хоть самые кровные и честные. Им доверься, а назавтра уже раструбят, раздуют твои же слова совсем не так, как то было сказано.

При доме у них жили несколько старух-приживалок, но те вряд ли чего путное подскажут, а если и присоветуют, то держи карман шире, чтобы все на волю не повылетало.

И тут она услышала за дверью тяжелые шаги своего главного конюха Никиты, служившего ей чуть не сызмальства верой и правдой и помогавшего держать дворню в крепкой узде. Правда, шел о нем слух, будто бы многих девок он перетаскал к себе на конюшню да и обрюхатил. Но девки о том молчали, а лишний рот в хозяйстве много харча не требовал, зато дворня прибавлялась исправно. И сама Агафена Леонтьевна испытывала от той мужицкой силы к Никите понятное уважение, как каждая здравая баба с почтением поглядывает на справного мужичка, который не только о себе думает, но и чужому горю готов подсобить, коль потребуется.

– Никитка, – громко гаркнула она. – Подь сюда, дело есть.

По половицам загрохотали сапоги, и Никита почтительно растворил дверь ее спаленки, не смея зайти внутрь.

– Заходь, заходь, дело у меня к тебе непростое. Хочу, чтоб ты мне советом подмог. Надумала я к государыне во дворец поехать, заступления просить мужу моему законному, Степану Федоровичу. Что на это скажешь? Ты ведь слыхал о том, что опутали его враги окаянные неправдой и теперича он под арестом содержится?

– Был такой слух, только я ему не поверил, – осторожно отвечал Никита, оглаживая свои рыжие, давно не мытые кудряшки, вьющиеся на голове, словно цветки желтых одуванчиков.

– Слух не слух, а что скажешь насчет моего желания?

– Какого это, хозяюшка? – вкрадчиво спросил Никита, не желая быть вовлеченным в столь щепетильное дело.

– Да чего же ты, дурак рыжий, понять не можешь? Я тебе доподлинно только что сказала: хочу ко двору ехать, заступничества у матушки-государыни испросить. Понял, нет ли?

– Моего ли то ума дело? Вам, Аграфения Леонтвна, советы давать? – изобразил на своей плутоватой физиономии крайнюю степень изумления Никита. – Ежели б то сталось покупки коня или иных дел по хозяйству, тут бы за милу душу изволил присоветовать чего и как, поскольку толк в том имею немалый. А вы ж меня, матушка-кормилица, вона об чем испросили: ехать к императрице на двор али не ехать. Чего я в том смыслю? Да ничегошеньки, истину говорю, как есть. Я саму государыню всего пару раз издалеча лицезреть счастье имел, а на большее Господь не сподобил. Опять же, коль вы, матушка, ехать собрались, значит, кличет она вас к себе? Я опять же откудова знать могу, как там принято: каждый ли кто из знатных господ, как вы, матушка, могут самолично туда въехать и выехать. Али билет какой особый нужен на выезд во дворец императорский? Вы уж мне, олуху Царя Небесного, растолкуйте темному…

Апраксина все это время, пока Никита говорил, не отрываясь, смотрела на оплавлявшуюся в канделябре свечу и думала про себя:

«Ежели сейчас свечка потухнет сама по себе, значит, худом все кончится…»

И действительно, только она об этом подумала, на другом конце коридора хлопнула открытая кем-то входная дверь, и свеча под напором свежего воздуха моментально погасла, и от тонюсенького фитилька хлынула к потолку тонкая струйка копоти.

«Словно чья-то душа к небу отлетела, – с мистическим ужасом подумала Апраксина. – Значит, так тому и быть…» Внутри у нее стало мерзко и гадко, и она невпопад сказала:

– Так тому и быть…

– Чему быть-то? – услужливо переспросил Никита. – Думаете, ехать надо? Санки закладывать?

– Душу свою заложи, а санки отставь! – притопнула каблучком мягкого сафьянового сапожка Апраксина. – Дурень ты, дурень и есть, чего еще от тебя ожидать-то?

Никита не показал обиды, но лицо его сморщилось переспелым грибом, потух блеск в серо-зеленых глазах, и он изо всей мочи крутанул в ладонях свою шапку.

– Как скажете, барыня Аграфения Леонтвна, – скороговоркой выпалил он и попятился к дверям, посчитав разговор свой оконченным.

– Куда это ты, бестия рыжая? Я тебе велела уйтить? Стой и слухай дальше, чего говорить буду, – свела широкие брови к переносице Апраксина. – Больше мне покамест совет держать не с кем: сын – малолетен, какой из него советчик. А дочки, они дочки и есть, не велика ума палата, от них чего путного услыхать-то можно? Дурь разве что какую. Так дурь сказывать и я не хуже их умею. Потому тебя и держу перед собой, авось да скажешь чего, мужик, поди… Да, слыхивала я, будто ты всю мою дворню перепортил на сеновале у себя, а потому сейчас по кухне семеро рыжиков таких же, как батька их, шастают. Чего, отпираться станешь?

Конюх пристыженно молчал, вернее, делал вид, что ему стыдно. На самом деле его так и распирало от гордости, раз о его похождениях известно даже самой хозяйке. Он и на нее давно поглядывал с вожделением, словно племенной бугай, нагулявший силу на вольных хлебах. Не раз ему приходило на ум прокрасться к ней в спаленку тайком и совершить свое мужеское дело под покровом ночи. Но не решался. Знал, чем подобное своенравие может закончиться. Ладно, коль в солдаты пошлют, а могут иное наказание, что хуже смерти, придумать. Потому оставаться наедине с хозяйкой было для него сущим испытанием. Он покрывался густой испариной, грудь у него чесалась, ноги наливались чугунной тяжестью, и он готов был многое отдать, лишь бы она поскорей отпустила его к себе на конюшню. Уж там-то он знал, как себя повести, зазвав под каким-то предлогом первую попавшуюся на глаза горничную или кухарку, отводил свое естество до последней степени так, что потом сил не хватало встать на ноги.

– Оглох, что ли? – очнулся Никита от своих грешных дум и поднял глаза на Аграфену Леонтьевну.

Он не успел заметить, когда она поднялась с кресла, подошла вплотную к своему кучеру и в упор глядела на него. От нее шел неземной запах каких-то заморских благовоний, чего он ни разу не чувствовал от местных баб и девок, лицо было напомажено. Надетый на неприкрытое рубашкой тело халатик позволял разглядеть все приватные подробности, включая изрядно увядшие багровые сосцы. Близость барыни делала ее вдвойне, втройне желанней. Казалось, протяни руку, сорви с нее халатик… и все… дальше бы она из его цепких рук не вырвалась, охнуть бы не успела, как он повалил бы ее на кровать, а там… будь что будет.

Но, видимо, Апраксина прочитала мысли его и… отвесила ему такую знатную оплеуху, что Никита отлетел в угол, выронив из рук скрученную жгутом шапку.

– Ах ты, сморчок недоношенный, рыжая морда шелудивая, смерд блудный!!! – осыпала она своего верного конюшего такими изысканными ругательствами, чего тот сроду не ожидал от своей хозяйки. – Думаешь, я кривая али подслеповатая, не вижу, куда ты зенками своими метишь? За дуру меня держишь?! А ну, признавайся в крамоле своей, а то кликну Кузьму да Вавилу, оне тебя мигом в батога возьмут, живого местечка не оставят, уж ты меня попомнишь добром…

Однако Никита ясно понял, что звать она мужиков не станет и ничегошеньки ему не грозит. Поди, хоть и барыня, а все одно – баба! А какой же бабе неприятно, когда ее маслеными глазами разглядывают да слюнки пускают на чужое добро. Ясно дело, не его она поля ягода, не хочет честь замарать, согрешить срамное дело со своим конюхом, но… сильна бабенка, ох, ядреная! За такую можно и батогов опробовать, только вот сдюжит ли он, Никита, с этакой? Вот что останавливало пребывавшего в углу в неловкой позе конюха.

– Так станешь сознаваться, ирод ты этакий? – донесся до него чуть помягчавший голос Апраксиной. – Только не отпирайся, будто никаких думок срамных на мой счет не держал…

Никита, опираясь спиной о стену, не спеша поднялся, подхватил шапку и, лишь когда выпрямился и почувствовал сзади себя спасительный проем двери, ответил с полуулыбкой:

– Чего я вам скажу, Аграфиня свет Леонтевна, вы тому все одно не поверите. Вы за меня все знаете, а я за вас тоже кое-чего разумею… – Тут он храбро улыбнулся, склоняя голову набок. – Мне при моем уложении и должности мыслей грешных иметь не положено, так ужо от века в век повелось. Но был бы я в иной статности, то, глядишь, все иначе сложиться могло, уж не взыщите…

Апраксина от последних его слов громко прыснула в платок, зарделась и, махнув в его сторону свободной рукой, велела:

– Иди уж, курохват, да выбирай себе квочку по своему уложению, как ты тут сказывать изволил. Зла на тебя не держу, поскольку породу вашу кобелиную сызмальства выучила, и чего ждать следует от кобеля, мне тожесь известно…

– Обижаете, матушка, – попробовал оставить последнее слово за собой Никита и шагнул было за порог, но властный голос хозяйки остановил его:

– Куды это побег? Я тебе еще не все сказала.

Никита затравленно глянул в ее сторону, втянувши голову в плечи, ожидая очередных нареканий и бранных слов, но Апраксина словно забыла обо всем и с расстановкой произнесла:

– Оно и хорошо, что потолковала с тобой. В голове прояснилось будто что. Не поеду в императорский дворец, а вот в Ораниенбаум завтра же отправимся еще затемно. Проследи, чтоб все ладом было, как положено. Четверых конников верхами, двоих гайдуков на запятки, карету проверь, шкур туда теплых наложи, да не с вечера, а утром, перед самым моим выходом. И из девок кого отряди понарядней, чтоб мне не скучно одной ехать было. Можно бы и дочек взять, да у них на сборы полдня уйдет…

Никита с подобострастием, время от времени кивая в такт словам хозяйки, выслушал все наставления, и когда она небрежно махнула ему рукой, тут же исчез, прогромыхав коваными сапогами по толстенным половицам.

Когда он вышел на улицу, держа шапку в руках, то вскинул вверх непокрытую голову и увидел на темном ночном небе горсти звезд, словно разбросанных чьей-то рукой. Поежился, натянул шапчонку на голову и подумал, вдыхая от своей одежды остатки барского неуловимо волнующего аромата:

«А ведь хороша, чертовка! Хоть почти старуха, а все одно хороша! И врезала она мне знатно. От такой, поди, можно и затрещины принимать хоть каждый день, было бы за что…»

Потом он неторопливо отправился на конюшню наказать младшему конюху Савелию, чтобы тот с вечера хорошенько накормил выездных коней и осмотрел сбрую.

3

Апраксина же, оставшись одна, мысленно унеслась далеко от судьбы своего горемычного муженька, бывшего главнокомандующего русской армией в Пруссии. Она как-то уже поверила, что ничего не выйдет, никакие ее хлопоты не помогут его освобождению, но хлопотать все одно надо.

 

Выехать затемно не вышло, хотя Никита подготовил и лошадей, и гайдуков, проверив лично, кто во что вырядился.

На запятки кареты по приказанию Никиты должны были запрыгнуть два дюжих молодца в смушковых полушубках и бараньих шапках, подпоясанные красными поясами. Лишь после того, как конюший проверил каждого и убедился, что никто накануне лишнего на грудь не принял, велел готовить лошадей и карету, поставленную на длинные березовые полозья, обитые полосовым железом.

На кухне тем временем, возле печки, набирали жар дорожные лисьи полога, готовые укутать ноги хозяйки; собрана была всяческая снедь для раннего перекуса, на верх кареты загружены баулы с нарядами, всегда сопровождавшие Апраксину в ее дальних поездках. Дворня так и совсем спать не ложилась, выпекая хлеба, расстегаи, овсяное печенье, готовя в специальных кадушках моченые яблоки, капусту, пареную репу, запечатывала разных видов наливки.

Ждали барыню, вокруг которой хлопотали Аглая и Евлампия. Калмычку Ульянку с утра пораньше Аграфена Леонтьевна отправила с извещением к дочерям, что едет к молодому двору в Ораниенбаум и просит их поспешать в родительский дом и отправиться на столь важную встречу втроем. Как назло, Улька не возвращалась уже больше часа. То ли заплутала, хотя была у дочерей Апраксиных с поручениями подобного рода не единожды, то ли те тянули с ответом или была иная причина, но Аграфена Леонтьевна начала сердиться и на дочек непутевых, и на горничных девок, что не предвещало ничего хорошего. В гневе ее побаивался сам генерал-фельдмаршал, имея тоже нрав крутой и зловредный. Но с женушкой своей ни одной баталии он за все время их совместной жизни выиграть не сумел ни единожды.

Наконец хлопнула входная дверь, и в хозяйскую спальню влетела запыхавшаяся и раскрасневшаяся от быстрого бега Улька. Она, тяжело дыша, вытянула из-за обшлага облезлой заячьей шубейки два конверта синего цвета, торопливо протянула их Аграфене Леонтьевне и громко шмыгнула носом, добавив что-то на своем языке.

– Чего сказать хочешь? – тут же переспросила ее барыня. – Говори ладом, а то я разные шмыганья и шамканья понимать не приучена.

Улька растерянно развела руками и в очередной раз шмыгнула носом, указывая на конверты, произнеся лишь:

– Тамо оно…

– Пошла с глаз моих долой, все одно от тебя ничего не дождешься, – отмахнулась от нее Аграфена Леонтьевна, вскрыла по очереди оба письма и, сощурив глаза, принялась читать дочерние послания. Потом сморщилась, точь-в-точь, как это делала Ульянка, и отбросила на стол оба листа. – Иного ответа и не ждала, – насупясь, произнесла она, ни к кому не обращаясь. – Все, едем сейчас же, ждать нам больше некого.

Ехать решили прямиком через Стрельну и Петергоф, хотя дорога та, по словам Никиты, была хуже, и их непрерывно обгоняли более легкие саночки молодых господ, спешащих непонятно куда. В сторону столицы тянулось множество саней с сеном, дровами, но скакавшие впереди кареты гайдуки громко хлопали длинными кнутами, расчищая дорогу для своей хозяйки.

Несколько раз останавливались в небольших деревеньках, давая отдых лошадям. Подле Петергофа, когда позади осталась большая часть пути, Никита дал лошадям овса, привесив к их мордам специально припасенные торбы. Сама же Аграфена Леонтьевна попросилась в ближайшую крестьянскую избу погреться и немного отдохнуть.

После недолгого отдыха вновь двинулись в путь.

Обе девушки ехали с ней в карете и время от времени пытались затянуть какую-нибудь песню, но морозный воздух не давал им распеться в полной мере, и они вскоре замолчали.

Ближе к вечеру послышался колокольный звон с дворцовой церкви, а вскоре показались въездные ворота перед обмелевшим рвом и кое-как сварганенным на скорую руку мостиком из трех бревен, связанных меж собой просмоленным корабельным канатом. В арке ворот горел огонек масляного фонаря, показывая тем самым, что там кто-то есть.

– Эй, служивые, к вам как перебраться по таким шатким жердочкам? – не слезая с козел, крикнул Никита, придерживая коней. Гайдуки, ехавшие спереди, тоже приостановились, не зная, как им быть.

– Was zum Teufel hat dich gebracht, so spät?[3] – послышалась со стороны ворот немецкая речь.

– Кажется, нас здесь не ждали… – озадаченно произнесла Апраксина. Она открыла дверцу кареты и потребовала, обращаясь к кучеру Никите, чтобы он сообщил сторожам, что супруга фельдмаршала Апраксина прибыла ко двору их императорских высочеств.

Никита озадаченно почесал затылок под взмокшей шапкой и про себя чертыхнулся, но пререкаться с хозяйкой не стал, а крикнул довольно громко:

– Эй, камарад, позови кого, чтоб по-русски понимал! – Потом уже не так громко добавил от себя: – Кажись, у себя дома, в России живем, а по-нашенскому нас понимать не хотят. Дожили, мать твою, медведицу…

Видимо, караульные поняли, о чем их просят, или внешний вид кареты и сопровождающих ее гайдуков подействовал, но на узкой нечищеной тропинке парка показалась темная фигура, и через какое-то время к карете подошли два человека.

– Чего изволите? – спросил одетый в офицерскую епанчу один из них. – У стражи от их высочеств не было никаких распоряжений насчет вашего прибытия, потому вам надлежит представиться. После чего мной будет доложено его высочеству, и как они решат распорядиться, так и надлежит вам поступить. Так как о вас доложить?

– Графия Апраксина, – небрежно бросила Аграфена Леонтьевна. – С кем имею честь беседовать?

– Камергер двора его наследного высочества Николай Наумович Чоглоков, – довольно развязно ответил тот.

Аграфена Леонтьевна напрягла память, вспоминая фамилию камергера… Она явно где-то ее слышала, но в связи с чем, припомнить сразу не могла. Потом все же вспомнила давние разговоры о чете Чоглоковых, которые по приказу императрицы Елизаветы Петровны были приставлены к молодому двору то ли в качестве воспитателей, то ли соглядатаев, а может быть, в том и другом вместе.

Пока Чоглоков отсутствовал, Апраксина при помощи девушек спустилась из кареты, чтобы размять ноги и оглядеться. В сумраке трудно было разобрать, что за строения находятся за оградой, но в глаза бросалась неухоженность парка, облупленные стены и этот мостик, перед которым они вынуждены были остановиться. Сразу чувствовалось, что молодое семейство не особо озабочено внешним видом своего жилища.

«Да, им, верно, иных забот хватает, каких вот только…» – подумала Апраксина и увидела фигуру возвращавшегося камергера. Он подошел к часовым, негромко что-то сказал им, а потом, легко перебравшись через неказистый мостик, сообщил:

– Их высочества рады будут принять вас, но только завтра. Сегодня, как вы сами, должно быть, понимаете, достаточно поздно. Сейчас вас проводят в дом, где вы заночуете. Кто еще с вами, не считая гайдуков и возницы? – Апраксина сообщила, что при ней лишь двое горничных, которые могут разместиться в одной с ней комнате.

– Хорошо, – кивнул Чоглоков. – Езжайте за мной, тут есть более пристойный въезд, но не все о нем знают, – проговорил он, обращаясь одновременно к кучеру и самой графине.

4

Заночевала Аграфена Леонтьевна вместе с Аглаей и Евлампией в небольшом домике неподалеку от дворца их высочеств, а гайдуки и кучер Никита разместились вместе с дворовыми людьми. Комната не отапливалась то ли в целях экономии дров, то ли в самом деле никого не ждали. Пока помещение нагрелось, Аграфена Леонтьевна изрядно намерзлась и тут же улеглась спать, слегка перекусив привезенными с собой из дома запасами.

«И чего я скажу завтра наследнице? – думала она, дрожа всем телом на холодных простынях, хотя их предварительно посушили возле печи, но они так и остались влажными. – К тому же у меня разговор сугубо конфиденциальный должен состояться лишь с Екатериной Алексеевной, а как от Петра Федоровича избавиться? Он наверняка будет присутствовать…» Она была уже не рада, что решилась на эту ничего не обещавшую заранее поездку. И хотя она была одной из самых знатных и богатых женщин России (число крепостных душ, числившихся только за ней лично, не считая тех, что были записаны за Степаном Федоровичем, доходило до десяти тысяч, а уж землицы разной и вовсе на доброе королевство хватило бы), она терялась, оказываясь подле особ императорской фамилии.

2Супружеская измена (франц.).
3Какой черт принес вас так поздно?
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru