Нет, здесь явно что-то было не так, и Алька двинулся к щиту. Первую Алькину попытку проникнуть под щит Дед Мороз ловко отвел мановением своего рукава, вторая попытка тоже оказалось неудачной: Дед Мороз наглухо загородил лаз под щит широким кафтаном. Тогда Алька, все более убеждаясь, что все это не случайно, решил выждать, благоразумно отодвинувшись к стене и делая вид, что щит его абсолютно не интересует. Но только Дед Мороз отвернулся в сторону, как Алька на четвереньках нырнул ему под кафтан, а оттуда – прямо в щель между щитом и стеной. (Взрослые! Не ловчите с детьми! Они при желании обловчат вас гораздо лучше!)
Ну конечно, ключ лежал именно там. Только это был не обыкновенный ключ, а ключище, вырезанный из фанеры и размером чуть ли не с самого Альку. Как эти взрослые собирались открывать им обыкновенный замок – уму непостижимо! Но Алька уже начал понимать, что все это – такая же «птичка», как было в случае с фотографом: никто ничего не терял и терять не собирался, только зачем-то этим взрослым надо было устроить такую возню с ключом. Но поскольку ключ нашелся, чего и хотели взрослые, Алька пополз вперед по узкому тоннелю, проталкивая впереди себя ключ, так как развернуться в тоннеле было невозможно, да и лаз сзади загораживал Дед Мороз.
На выходе из-под щита Алька столкнулся лбом с еще одним представителем поисковой команды, но тот отступил в испуге перед неожиданным препятствием, и Алька вылез на свет и, поднимаясь с колен, постарался погромче крикнуть:
– Нашел!
Гвалт стоял такой, что ему пришлось крикнуть еще раз и высоко поднять ключ над головой, чтобы его все-таки заметили, но зато радость присутствующих была непомерна. Взрослые радовались преувеличенно, так как заранее знали весь сценарий, а дети радовались, потому что радовались взрослые. Снегурочка подхватила Альку и как героя повела его вперед. Взрослые восклицали: «Какой молодец, какой молодец!», чем вызвали у Альки большое смущение и новое недоумение: он вовсе не считал, что совершил нечто выдающееся, к тому же еще обманул Деда Мороза. Мама оказалась рядом и тоже радовалась, хотя тоже была смущена похвалами Альке, а дети прыгали от возбуждения и кричали просто так. Один Дед Мороз смотрел на Альку несколько удивленно, видимо, не понимая, как этот мальчик сумел проскользнуть мимо него незамеченным. Или он просто заинтересовался порозовевшей от смущения мамой?
Начали делать вид, что открывают дверь этим ключом, хотя она явно была не заперта, а когда проиграли эту процедуру до конца и наконец распахнули дверь, Алька с тетей Снегурочкой и дядей Морозом, а за ними и все остальные влились в комнату. Елка действительно была большая, под самый потолок, и вся в игрушках, лентах и ватном снеге, но трогать ее опять было нельзя, а надо было рассаживаться на детские стулья, которые были расставлены по стенам. Стульев для всех, конечно, не хватило. Дед Мороз и Снегурочка что-то говорили по очереди, и окружающие по мере понимания пытались совершать то, что они говорили. Кто-то танцевал, кто-то читал стихи, и Алька, кажется, тоже. Потом пели про елочку, потом начали танцевать все вместе и хлопать в ладоши, потом было уже привычное: «Каравай-каравай» и «Гуси-гуси, га-га-га», а потом – полная наразбериха всего вместе с беготней, неизбежными столкновениями и падениями (слава богу, без слез), что чрезвычайно развеселило родителей. Но Альку больше интересовал уже не праздник, а вопросы, застрявшие у него в голове. Почему надо было прятать ключ и обманывать всех, что его потеряли; разве нельзя было просто спрятать и сказать, что дети должны его найти, чтобы войти к елке? Почему этот ключ спрятали так легко, а потом надо было мешать, чтобы его не нашли слишком быстро? Почему это делал Дед Мороз, которому по статусу полагается дарить подарки и всем помогать, но уж никак не мешать? И еще один вопрос, вытекавший из нового наблюдения: почему всему этому радовались не только дети, но и не меньше, а может быть, и больше, сами взрослые? То, что дети могут радоваться любым глупостям и так же легко пускать слезы, Алька уже привык, но вот взрослые?..
Этот вопрос возник у него в голове снова, когда они с матерью вернулись домой в барак и она рассказала Рите и ее подругам, как проходила елка и как Алька нашел ключ. И все девочки тоже стали радоваться и за елку, и за Альку и говорить, что они даже и не сомневались, что он такой молодец, поэтому именно он и нашел ключ, и побежали рассказывать об этом своим родителям. В комнату стали заглядывать соседи и поздравлять Альку, чем опять очень смутили его, и стали уговаривать маму спеть что-нибудь. И она взяла гитару и запела украинские песни, которые выучила перед войной в Харькове: «Дивлюсь я на небо, та й думку гадаю: чому ж я не сокил, чому не литаю…» и еще «Ничь яка мисячна, ясная, зоряна, видно, хоч голки збирай… Выйди, коханая, працею зморена, хоч на хвилиночку в гай…», – и все стояли вокруг с теплыми и радостными лицами, и Альке тоже было тепло и радостно от этого. И тогда впервые ему в голову пришла простая мысль, что все люди: и дети, и взрослые – потому, наверное, и радуются, что им всем очень хочется чему-нибудь радоваться, и лучше не поодиночке, а вместе.
…Уже гораздо позже, вспоминая свое военное детство без нормального питания, без игрушек, без милых бабушек и дедушек, которых имели довоенные дети, он поймет, что ему все же очень повезло в детстве. Он не погиб под бомбежкой и не умер от голода, как умирали тысячи его сверстников. Он не стал инвалидом с детства и не потерял в войне своих родителей. Он не был бездомным, не попрошайничал и не воровал, чтобы выжить, и ему очень повезло в раннем детстве, потому что оно началось для него с самого ценного и важного, что может быть в жизни человека, – людей, музыки и поэзии. И все это было скреплено войной… Впрочем, все это могло быть у него и без войны… А было бы лучше?
После Нового года потянулись обычные дни. Становилось все холоднее, и в яслях почти не выводили на прогулки. Мама приходила с работы поздно вечером, и Альку из яслей часто забирала Рита. В бараке тоже все как будто уснуло: окна в комнате снова обросли льдом, маленьких детей не выпускали бегать в коридор, чтобы не болели, и рано укладывали спать. Алька проводил вечера с Ритой и старшими девочками, когда они готовили уроки или сшивали себе тетрадки, собравшись у кого-нибудь за столом под тусклым светом единственной лампочки. Тетрадки сшивали из грубой оберточной бумаги, которую приносил с работы кто-то из родителей, разрезая большие неровные листы на прямоугольники и сшивая их посередине нитками; в качестве промокашки использовался кусочек газеты. Алька с любопытством наблюдал за их работой, порывался помогать девочкам, ерзал на табурете, норовил залезть на стол (так было лучше видно) и, конечно, задавал девочкам множество вопросов, поэтому, чтобы он не мешал, они давали ему в руки кусок бумаги от исписанной тетради и карандаш («Только не химический! Опять весь язык будет синим!» – это, конечно, Рита), и Алька оставлял их в покое, с удовольствием рисуя свои первые каракули.
Иногда ему удавалось уговорить маму попеть и поиграть на гитаре, но теперь это случалось редко, и мама была почему-то грустная и серьезная в эту зиму и, если пела, то грустные песни: свою любимую «Позарастали стежки-дорожки…» или «Там, вдали за рекой, где погасли огни, в небе ясном заря догорала…». И Алька, проникаясь ее грустью, с чувством выводил вместе с ней: «Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих…» [7]
Петь с мамой было очень приятно: в это время Алька мог, наконец, спокойно полюбоваться матерью, которую видел редко и скучал по ней, увидеть еще раз, какая она красивая, как ловко она перебирает пальцами по струнам гитары, и услышать, какой у нее красивый голос.
– Что так жадно глядишь на дорогу
В стороне от веселых подруг?
Знать, забило сердечко тревогу —
Все лицо твое вспыхнуло вдруг… [8] —
пела мама.
И хотя многое было непонятно: и «проезжий корнет», и «чернобровая дикарка», но очень приятно было петь самому – слушать аккорды гитары и мамин голос и изливаться своим голосом вместе с ними, словно рассказывая что-то свое, внутреннее, что оживало в нем при звуках гитары.
Но все же это было нечасто, и зима проходила в основном медленно и как-то полусонно, пока в их доме не появился человек, с приходом которого многое изменилось в их семье и в Алькиной жизни.
Внешне в нем не было ничего броского и выдающегося, и появился он в их доме словно случайно, так что Алька даже не очень запомнил, как именно это произошло.
Кажется, он играл с детьми в коридоре барака, а Рита позвала его в комнату, сказала, что пришла с работы мама. Алька с радостью вбежал в комнату и увидел, что рядом со столом, у стены, сидит незнакомый мужчина средних лет с открытым лицом и густыми темными волосами, зачесанными назад. Мужчина сидел очень прямо, чуть откинувшись назад, высоко держал голову и с легкой улыбкой смотрел на Альку. На столе лежали какие-то продукты, Рита, неожиданно молчаливая и напряженная, стояла в стороне у окна и недоверчиво смотрела на мужчину, а мама что-то быстро собирала на стол, двигаясь между столом и плитой.
– Поздоровайся, – сказала она Альке.
И Алька поздоровался и остановился, не зная, что делать дальше, и переводя взгляд то на маму, то на Риту, то на незнакомца.
Глаза у мужчины были темными и большими, на лице были заметны морщины, а губы тоже были большими и полными, что было несколько непривычным для Альки.
– Как тебя зовут? – спросил мужчина у Альки, наклонившись к нему и продолжая улыбаться.
– Алик, – ответил Алька и скромно потупил глаза – вдруг мужчине не понравится его имя.
Но мужчина, продолжая улыбаться, протянул Альке ладонь:
– А меня – Григорий Моисеевич, или дядя Гриша, давай познакомимся.
Альке еще никто не представлялся по имени-отчеству и тем более не предлагал знакомиться, да еще таким образом, и он немного растерялся, не зная, что делать.
– Дай руку, – с улыбкой подсказала мама.
И Алька протянул свою руку мужчине. Тот взял ее, слегка сжал в своей руке и покачал немного. Рука мужчины была большая и теплая, и он некоторое время не выпускал Алькиной руки из своей.
Одет он был несколько необычно: не в пиджак, не в гимнастерку, а в какой-то полупиджак-гимнастерку, который сверху начинался как гимнастерка с отложным воротником и накладными карманами, а заканчивался как пиджак с накладными карманами и матерчатым поясом. Алька еще не знал, что такая одежда называется «френч» и носил ее дядя Гриша только потому, что, кроме этого старого довоенного френча и военной формы, носить ему пока было нечего.
– Хочешь конфету? – спросил мужчина у Альки, продолжая улыбаться.
Алька на всякий случай вопросительно посмотрел на мать, помня, что из вежливости надо сначала отказаться от предложения незнакомого человека и вообще лучше не есть чужой пищи, даже если предлагают, потому что люди могут предлагать из вежливости, а у них самих может быть мало еды. Но мать разрешающе кивнула, и тогда Алька тоже согласно кивнул, признаваясь, что от конфеты он не откажется.
Мужчина улыбнулся шире и, отпустив Алькину руку, немного неловко вытащил из верхнего кармана своего полупиджака-полугимнастерки яркую и блестящую бумажку, сложенную как коробочка с бантиками на концах, и протянул ее Альке. Алька с удивлением взял ее и даже подумал, что его разыгрывают: бумажка была красивой, яркой и хрустящей, такие он видел у девочек, и назывались они фантиками, но никак не конфетами; он хорошо запомнил те конфеты, которые пробовал однажды, – небольшие желтые подушечки с каплей ягодной начинки внутри, а это… и он вопросительно посмотрел на мужчину.
Тот засмеялся в ответ:
– А ты разверни ее, разверни…
Алька попытался развернуть хрустящий бумажный сверток, но тот не поддавался, и тогда незнакомец взял его у Альки, потянул его за бантики, и тот сам закрутился и развернулся в его руках, словно на пружинке. Обнаружилось, что в бумажке лежала еще одна бумажка, тонкая и серебристая, а уже в ней действительно была завернута конфета, только не желтая в форме подушечки, а коричневая и раза в три больше, похожая на игрушечную буханку хлеба. Пахла конфета необычайно вкусно, но Альке так понравился процесс раскручивания, что вместо того, чтобы положить конфету в рот, он тут же начал заворачивать ее обратно, скручивать хвостики и снова разворачивать конфету, чем еще больше развеселил мужчину.
Конечно, незнакомец был несколько необычен: его костюм, его густые блестящие волосы, полные губы и чуть грустные, но все время улыбающиеся блестящие глаза, которые он, разговаривая, постоянно переводил то на маму, то на стоящую в стороне Риту. Кажется, именно эта грусть в глазах, которой Алька еще не замечал у других людей, чем-то насторожила Альку, но ничего другого особенного он не увидел.
Еще Алька заметил, что рядом с ним стоит палка, прислоненная к стене, и когда Алька заинтересовался ею, мама объяснила, что дядя Гриша воевал, был ранен на фронте в ногу, и теперь нога болит, и ему приходится ходить с палочкой. На всякий случай Алька посмотрел на ноги незнакомца, но обе ноги были внешне нормальными, в брюках и ботинках, и это несколько успокоило Альку.
Кажется, мужчина еще что-то спрашивал у Альки про ясли и про ребят в бараке, и Алька что-то отвечал ему, но потом Альке разрешили снова идти в коридор, и он убежал и, возможно, быстро бы забыл об этой встрече, если бы через несколько дней они не пошли «к митрошиным».
…Что такое «митрошины» и зачем туда надо идти, Алька не очень понимал, но ему нравилось уже то, что можно было куда-то идти, а не сидеть дома в надоевшем бараке. Поэтому Алька одевался с удовольствием, радуясь неожиданному приключению, а Рита, наоборот, не хотела идти и что-то возражала маме, возможно, хотела остаться играть с девочками. Но мама торопилась, одевала Альку, отчитывала Риту, говорила ей, что нельзя себя вести так, как она себя ведет, сняла со стены гитару и объясняла Рите, как ее нести, чтобы не уронить в снег. А когда они уже наконец оделись, пришел дядя Гриша со своей палочкой, и они уже вместе вышли из барака и пошли куда-то в темноте за барак, куда Алька еще никогда не ходил.
Вокруг барака стояли высокие сугробы, и как только вся их компания повернула за угол, стало еще темнее, и они словно окунулись в эти сугробы и пошли по протоптанной среди них дорожке куда-то вперед по бесконечному пустырю. Вокруг был только снег, слабо светила луна, они шли долго, и Алька только удивлялся, как в такой темноте дядя Гриша и мама различают дорогу в огромном поле и как они знают, куда идти и куда поворачивать к этим «митрошиным». Идти было трудно, и дядя Гриша иногда останавливался, чтобы отдохнуть, Алька тоже спотыкался в снегу, заплетаясь ногами в валенках, и мама иногда брала его на руки, а недовольная Рита с гитарой шла сзади. Алька все время оглядывался на нее, боясь, что она потеряется в темноте, и никак не мог понять, куда они идут, потому что они уходили по пустырю в сторону от жилья и людей, и казалось, что впереди нет ничего, кроме ночи и снежного поля.
Дядя Гриша с мамой говорили о чем-то, звучали слова «выселки», «поселенцы», потом они повернули с дороги на более узкую тропинку, и здесь впереди над снегом стал виден какой-то свет, который, казалось, шел прямо из-под снега. Они прошли еще немного, тропинка пошла вниз, и Алька увидел впереди и внизу нечто непонятное: то ли бугор, то ли большой сугроб, слегка поднимавшийся над пустырем. Все было засыпано снегом, а из-под этого сугроба у самой земли светились два узких оконца, отбрасывая длинные полосы света на окружающие сугробы.
Они спустились еще ниже, вглубь сугроба, и оказались перед маленькой, обитой тряпьем дверью. Дядя Гриша с трудом открыл ее, потому что и снизу, и с боков ее подпирал снег, они по очереди прошли в темноту, но дядя Гриша впереди открыл еще одну дверь, стало светлее, и они наконец вошли в тесную комнату, как показалось Альке, полностью набитую людьми, которые радостно заговорили, когда увидели вошедших. Оказывается, под сугробом было жилье.
Людей было не так много, как казалось сначала: пожилые мужчина и женщина, мальчик примерно такого же роста, как Рита, и еще один мальчик, но гораздо старше и выше ростом, почти взрослый. Но комната была небольшой, потолки – такие низкие, что мужчины упирались в них головами, у одной стены стоял уже накрытый стол, и оставалось только маленькое пространство между столом и стеной, где столпились все, поэтому казалось, что людей в комнате много. Младший мальчик оказался сыном дяди Гриши, его звали Мишей, и он чуть напряженно смотрел на пришедших исподлобья; старший был племянник дяди Гриши, его звали Сеней, и он показался Альке очень симпатичным, хотя и слишком строгим; а более старшие – пожилой мужчина и все время улыбающаяся женщина рядом с ним – были хозяевами дома. Но больше всего Альке понравился сам дядя Гриша. Теперь он был одет в красивую гимнастерку с кожаным поясом и ремнем наискосок, на груди у него были ордена и медали, и сам он был очень веселый и словно помолодел с того момента, как познакомился с Алькой и Ритой.
Впрочем, все взрослые были радостные и веселые в этот вечер. Сначала подняли тост за Новый год и победу, потом еще раз за победу – здесь Алька впервые услышал слова «Ленинград» и «блокада», – потом снова поднимали тосты за победу над фашистами, за Сталина и за Ленинград. Алька все время ерзал у мамы на коленях и просил ее посмотреть ордена у дяди Гриши, и дядя Гриша взял его на колени и дал посмотреть ордена. Алька с восхищением рассматривал каждую деталь: красноармейца с ружьем на красной звезде, маленькие саблю и винтовку на другой звезде с лучами, серпом и молотом, еще один орден со знаменем и звездой и еще медали, которые висели на разноцветных матерчатых ромбиках на колечках и все время качались у дяди Гриши на груди. Пока Алька рассматривал ордена, маму попросили спеть, и она взяла гитару и запела свои украинские песни, потом «Позарастали стежки-дорожки», «По долинам и по взгорьям долинам…» потом «Катюшу» – здесь запели все, – а когда она запела «Артиллеристы, Сталин дал приказ…», Алька начал подпрыгивать на коленях у дяди Гриши и подпевать. И тогда дядя Гриша приколол ему на грудь две медали и попросил его показать, как он марширует, и благодарный Алька моментально сполз на пол и под общее пение начал маршировать на маленьком пространстве между сидящими, выпятив грудь с медалями и размахивая руками так самозабвенно, что развеселил всех.
Мама пела, Алька пел и маршировал, высоко задирая колени и топая ногами. Медали тряслись и звенели, посуда подпрыгивала на столе, а все хохотали. Смеялся даже сын дяди Гриши Миша, который раньше поглядывал на Альку весьма подозрительно, и строгий красивый племянник Сеня, который уже перестал быть строгим. А потом женщина-хозяйка всплеснула руками, что-то сказала про корову и вышла, а через некоторое время вернулась с бидоном молока и стала предлагать детям парное молоко. Мама объяснила Альке, что парное молоко – это молоко, только что подоенное от коровы. Парное молоко Альке не очень понравилось, но он заинтересовался тем, что где-то здесь рядом находилась живая корова, которой он никогда не видел, и ему очень захотелось посмотреть на нее и как это она дает молоко.
Тогда развеселившиеся дядя Гриша и мужчина надели шапки, на Альку тоже надели шапку и пальто и повели его через темные сени на улицу. На улице сразу за дверью они уперлись еще в одну маленькую дверь. Мужчина открыл ее, и они подвели Альку к входу, показывая что-то внутри, но там было так темно, что ничего не было видно.
– Ну, видишь? – спрашивал дядя Гриша. – Видишь?
Но Алька ничего не мог разглядеть, кроме темноты. Тогда дядя Гриша взял Альку на руки и чуть просунул его в темноту.
– Ну, теперь видишь? – снова спросил дядя Гриша.
Но Алька все равно ничего не увидел, только блеснуло что-то черное и стеклянное в глубине, и из темноты дыхнуло на него чем-то теплым, словно сказало: «Фу». И хотя Алька так ничего и не увидел, но сказал, что видит, во‑первых, для того, чтобы его не засовывали дальше в темноту, а во‑вторых, чтобы не огорчать мужчин: уж очень они хотели, чтобы Алька что-то увидел. В конце-то концов, что-то он все же увидел, и что-то дыхнуло в темноте…
Вполне удовлетворенные, мужчины повели Альку в дом, и все снова пели песни, говорили о чем-то весело и шутили над Алькой. А потом Алька ничего не помнил, потому что уснул, и домой его принесли уже спящим.
На следующий день он сразу же начал расспрашивать маму и Риту, что такое «племянник», «митрошины» и как все-таки выглядит корова. Оказалось, что племянник – это не что-то удивительное, всего-навсего сын сестры дяди Гриши, как если бы у Риты был сын, и тогда бы он был Альке племянником, а «митрошины» – это не место, куда они ходили в гости, и даже не этот странный дом в сугробе, а всего лишь фамилия тех дяди и тети, к которым они ходили. Их дом называется «землянка», потому что он вырыт прямо в земле и только немного выступает над землей, поэтому, чтобы войти, в него надо спускаться вниз. Там, куда они ходили, есть целый поселок из таких домов, который называется «выселки», и там везде в таких домах живут люди, потому что других домов у них нет. Когда же Рита и мама нарисовали ему корову (Рита рисовала, а мама подрисовывала) и показали, какого она размера и как устроена со своими рогами и выменем, Алька был поражен еще больше: как там, за маленькой дверцей, могла поместиться целая корова, да еще давать молоко? Но Рита уверенно заявила, что может, потому что она не раз видела живую корову еще до войны у бабушки, и хотя корова большая, но зимой она никуда не ходит, а стоит на месте, жует сено и дает молоко, так что зимой корове места особенно много не нужно.
Только позже Алька узнал, что Митрошины были «единоличниками», людьми, не вступившими в колхоз и за это высланными еще перед войной на Урал. Детей у них не было, и они взяли сына дяди Гриши к себе, потому что дядя Гриша все время был на работе в своем цехе и жил там же. Сеня тоже работал на заводе и тоже в цехе у дяди Гриши и жил с ним там же в цехе, а Мишу некуда было пристроить, и Митрошины взяли его к себе. И еще позже, уже будучи взрослым, сопоставляя свои воспоминания и даты военных событий, Ал высчитал, что, скорее всего, тогда у Митрошиных они праздновали освобождение Ленинграда от блокады в январе 1944 года; и дядя Гриша, и Сеня, и Миша были из Ленинграда, и для них это было особенно радостное событие.