Мы знаем только то, что удерживаем в памяти.
Софокл
Наивный Алька. Он еще не знал, что война еще не закончилась для него… что она не закончилась ни для него, ни для всех людей, живущих на земле, и будет продолжаться еще долго, переливаясь из одной страны в другую, из одной войны в другую, охватывая весь земной шар и выходя за его пределы… что война – это крайнее выражение борьбы, необходимой для жизни, а жизнь – это борьба за совершенство, такая же необходима для жизни, как и многие утопии, которое человечество хотело достичь и не смогло… Что уже сейчас, в окончании этой войны в мире начинается новая, еще не известная людям большая война, которой позже в человеческой истории будет дано новое название, которая перерастет в другие войны.
И в истории человечества будут еще войны: пропагандистские, агитационные, потребительские, манипуляционные, экономические, информационные, социальные, логистические, гендерные, сетевые и многие другие, названия которым еще не придумано.
И его, именно его личная Алькина война в этой борьбе за познание и совершенство мира только еще начинается…
Многого Алька просто не помнил, не мог помнить. Не помнил, как родился в живописном городке в центре России, основанном еще при Демидовых, в небольшом одноэтажном здании роддома, напоминавшим своим фронтоном маленький греческий храм. Не помнил, как через полгода вся семья переехала в Харьков – отцу предложили работу на крупном авиационном заводе. Не помнил, как началась война, и их семью вместе с другими семьями эвакуировали заводским эшелоном на Урал, сначала в Троицк, затем дальше в Челябинск. Не помнил паровозов, путей, бомбежек, крика людей и своего собственного плача, не помнил, как скитались они с места на место в Челябинске в поисках жилья, пока, наконец, ни обосновались на окраине города рядом с каким-то заводом в длинном бревенчатом бараке, похожем на большую коричневую гусеницу, вросшую в землю.
Все это он узнал позже из рассказов матери и сестры; как радостно и с надеждами жилось до войны в Харькове, как они долго, почти два месяца, ехали в эшелоне в теплушках – небольших деревянных вагонах, предназначенных для перевозки скота, но наскоро оборудованных для перевозки людей; жили несколькими семьями, на нарах в два ряда по высоте вагонов. Мать рассказывала, как по очереди каждая из семей варили пищу на буржуйках, как немцы бомбили эшелон, и все бросались прятаться из эшелона под насыпь, в поле, как его восьмилетняя сестра Рита чуть ни отстала от поезда, когда на долгой остановке на какой-то станции увела местную детвору рассматривать на запасных путях разбитые самолеты… Как для Альки, чтобы не скучал в отсутствии игрушек, повесили под верхние нары его любимые соски, взятые из Харькова, и Алька, уже пытаясь ходить, с удовольствием вылавливал висевшие сверху мягкие колокольчики прямо ртом, чем веселил всех соседей по теплушке.
Приехав в Троицк, куда эвакуировали завод, они чуть не погибли втроем: мать, Алька и Рита. Мать, не знавшая как топить печи углем, закрыла печную трубу, когда потемнели угли, не обратив внимание на синие огоньки – горение угарного газа, и уложила всех спать. Их спас случай: отца отпустили с вечерней смены чуть раньше, и он, придя домой и застав всех в обморочном состоянии, вынес их из дома на свежий воздух и начал делать искусственное дыхание. Местные жители говорили, что еще несколько минут и никто бы из них не остался в живых.
В Челябинске они сначала жили не в бараке, а в промерзлом двухэтажном бревенчатом доме на каком-то неведомом ему «Пятом участке»; здесь на них тоже навалились беды. Сначала у Риты из карманчика фартука украли хлебные карточки на всю семью, когда она с другими детьми играла перед магазином в ожидании очереди, потом она, гуляя с Алькой, провалилась в яму уличного туалета, а маленький Алька стоял рядом и кричал от страха, пока их ни заметили взрослые и ни вытащили Риту.
С потерей карточек им помогли справиться жильцы дома: все работали на одном заводе и, зная, что семья с маленькими детьми осталась без карточек, приносили им понемногу хлеба и крупы, Рита говорила, что приносили много, она за всю войну не ела столько хлеба, как тогда. Потом отец начал ездить в командировки в подсобные хозяйства завода и привозил оттуда от местных татар лепешки бараньего жира, обменивая их на довоенные вещи. Так протянули до конца года, когда выдали новые карточки.
Мать тоже работала, и Алька часто оставался на попечении Риты. Зимой мать заворачивала сонного Альку в одеяла и относила его в ясли, а сама убегала на завод, чтобы не опоздать к началу рабочей смены. Но ясли закрывались раньше конца смены, и тогда уже Рита, возвращаясь из школы, забирала Альку из яслей: сгребала его в охапку, закутанного в одеяла, и несла домой. Когда она уставала нести, она клала Альку прямо на сугроб и отдыхала, дожидаясь прохожих. Поднять Альку сама она уже не могла и просила проходящих: «Дяденька, положите мне его на руки, я сама не могу». Ей помогали, и она шла дальше.
В этих яслях на загадочном «Пятом участке» с Алькой случилась еще одна беда: то ли от плохого питания, то ли от перенапряжения эвакуационной жизни у него разыгралась диарея и не прекращалась сутками. В яслях, испугавшись дизентерии и не предупредив мать, отдали Альку в дизентерийные бараки. Когда мать вернулась с работы и узнала это, она бросилась туда, не веря, что это дизентерия, умоляя отдать ребенка. С ней даже не хотели разговаривать, и тогда она ворвалась в барак, каким-то чутьем, не увидела – угадала среди множества кроватей и плачущих детей, где лежал Алька, схватила его и помчалась к выходу. Ее хватали, пробовали остановить, но она, несмотря на свой маленький рост, как фурия прорвалась среди санитарок, выскочила на улицу и бежала, бежала, пока наконец не поняла, что за ней уже никто не гонится.
Дизентерия не подтвердилась, но боли у Альки не прекращались, и он слабел на глазах. «Умрет, – говорили матери – сдайте в больницу». «Пусть лучше у меня на руках умрет», – отвечала мать. Уже не первый по счету детский врач, седенький старичок, осмотрел Альку, покачал головой и сказал матери: «Хотите спасти ребенка – продавайте все, покупайте на базаре рис, поите рисовым отваром». Так Алька выжил во второй раз. В дальнейшем в жизни ему еще не раз случалось выскакивать из опасных ситуаций подобным неожиданным образом.
Но всего этого Алька пока еще не знал и не помнил. Сознание и окружающий мир еще не существовали для него. Был только мягкий серый туман, беззвучный и теплый, в котором Алька плыл, как в коконе, не ощущая ни времени, ни самого себя. Удивительно, что, когда эти ощущения наконец появились, оказалось, что он уже многое знает и об окружающем мире, и о самом себе.
…Что-то зашумело, задвигалось вокруг, заговорило неясными голосами. Туман начал раздвигаться, в нем пробилось светлое пятно, и через него Алька увидел два лица: одно знакомое, матери, чуть возбужденное, но улыбающееся, и еще одно женское, малознакомое, полное и темноглазое, суетившееся рядом. Алька почувствовал, что его тормошат, усаживают на кровати. Туман распадался, Алька уже начинал видеть всю комнату, но эта полная суетливая женщина рядом с матерью все теребила и тормошила его, загораживая собой картину. «Ну, засмейся, засмейся», – приговаривала она, преувеличенно смеясь и тыча ему пальцем в живот и ребра. Это было непонятно и неприятно: и зачем надо было смеяться, и зачем для этого надо было тыкать его в живот. И сам вид этой неспокойной женщины рядом с матерью тоже был неприятен. Алька попытался увернуться от ее рук, скорчил недовольную гримасу, но эта радостная сюсюкающая женщина, не понимая, продолжала теребить его, и он заплакал, отталкивая ее руки. Мать бросилась к нему, отодвигая женщину, та ретировалась куда-то в сторону, и Алька, еще через слезы, увидел, наконец, всю комнату, одновременно и знакомую ему, и чем-то необычную.
Комната была большая и светлая. У дальней от него стены слева была то ли печь, то ли шкаф, справа от него – окно и цветы на подоконнике, прямо по диагонали комнаты, в дальнем углу – дверь из комнаты, а перед ней, чуть рассыпавшись по комнате, толпились четыре-пять возбужденных женщин – это и было необычным. Возбуждение было радостным: женщины переговаривались, кто-то выбегал, возвращался, снова выходил; дверь то открывалась, то закрывалась, кто-то прибегал с известием и снова убегал, – видимо кого-то ждали. Мать подходила к Альке, успокаивала его, поглаживая по голове, но он уже сидел спокойно и широко раскрыв глаза с любопытством наблюдал за происходящим. Снова кто-то заглянул в дверь и что-то сказал, раздался общий вздох разочарования, и все слегка поникли. Но тут же дверь снова распахнулась, кто-то вбежал, сказал «идет», все радостно засуетились, и в дверь в окружении других женщин вплыл по воздуху квадратный светло-коричневый ящик с висящими под ним палками, а над ящиком, словно прилипнув к нему, – растрепанная огненно-рыжая шевелюра улыбающегося человека.
Человек этот не был знаком Альке и явно не женщиной, одет в мятый клетчатый костюм, все время что-то говорил, отшучиваясь от женщин, и все время крутился вокруг своего ящика. Палки под ящиком оказались тонкими ногами, и мужчина начал устанавливать его на эти ноги в центре комнаты прямо напротив Альки, не прекращая вертеться вокруг. Ящик то поднимался, то опускался, то придвигался, то прыгал назад, нацеливаясь в Альку круглым черным глазом; мужчина танцевал вокруг него со своей вьющейся шевелюрой, то прятался сзади под какую-то черную ткань, то снова выныривал. Рыжая шевелюра то исчезала, то выскакивала сбоку, пока, наконец, ящик не замер напротив Альки на одном месте, уставившись в него своим выпученным стеклянным глазом. Шевелюра последний раз выскочила из-под ткани, мужчина удовлетворенно замер, критически оглядел Альку, затем накинул на глаз ящика черную крышку, что-то громко перещелкнул за ним и что-то сказал женщинам. Все разом заговорили, показывая Альке на ящик: «Смотри, смотри туда, сейчас вылетит птичка!»
Алька замер в ожидании, глядя на ящик и не понимая, откуда в их комнате может взяться птичка и откуда она может вылететь. Не из цветов же, стоящих на подоконнике, ведь форточка у окна была закрыта, или может быть из ящика из-под тряпки, но Алька хорошо видел, что глаз у ящика стеклянный, и пролететь через стекло птичка никак не может. И какое вообще отношение имеет эта птичка ко всему происходящему?.. Но веселый рыжий уже взялся рукой за крышку глаза, ловко сдернул ее – все напряженно замерли, – а рыжий, очертив крышкой в воздухе два круга, снова ловко накинул ее на место. Женщины радостно загалдели и задвигались, словно свершилось какое-то событие, никакой птички ниоткуда не вылетело, а рыжая шевелюра снова затанцевала вокруг ящика, одновременно шутя и что-то объясняя женщинам. Затем мужчина подхватила свой ящик под брюхо, сдвинул ему ноги-палки и поплыл с ним из комнаты в дверь, раздвигая облепивших его женщин. Женщины потянулись за ним.
Голоса стихли, и в комнате остались только мама и Рита. Алька сидел, не понимая, что же здесь происходило: почему в комнате было так много незнакомых людей, почему они так суетились, кто был этот мужчина с ящиком и необыкновенными волосами, и зачем все кричали Альке про какую-то явно несуществующую птичку, вылета которой, судя по всему, никто и не ожидал, только зачем-то хотели, чтобы Алька смотрел вперед. Еще он запомнил подошедшую к нему мать, что-то говорившую ему и гладившую его по голове, сестру, с улыбкой заглянувшую ему в лицо снизу вверх и что-то сказавшую, но тут от разнообразия впечатлений и одновременно нахлынувших мыслей на него снова начал надвигаться туман, звуки стали затихать, и Алька закачался, поплыл куда-то, унося с собой в памяти светлую картину комнаты, полоскание женских тел и необыкновенную фигуру кукольного человека с рыжим ореолом вокруг головы. Выход в свет состоялся.
Впоследствии ни мать, ни сестра не могли вспомнить этого эпизода из их жизни и удивлялись деталям, которые описывал Алька. Алька в свою очередь был поражен, как можно было забыть эту великолепную картину и рыжую шевелюру фотографа над клетчатым пиджаком. Как достоверный факт, имелась фотография, привезенная из эвакуации, на которой Алька с влажными от слез широко раскрытыми глазами и полуоткрытым от удивления ртом сидит на кровати в одной вязаной распашонке, глядя чуть поверх объектива, и стыдливо прикрывает ладонью то, что и следует прикрывать мужчине, оказавшемуся без штанов. Как помнил Алька, стыд был здесь абсолютно не при чем, потому что о штанах он тогда даже не подозревал; просто его покачивало со сна, и чтобы удержать равновесие, он инстинктивно схватился рукой за первое, что попало под руку. Взгляд его был направлен чуть выше объектива именно потому, что он пытался поймать глазами обещанную птичку, а расширенные глаза и полуоткрытый от удивления рот явно подтверждали необычайность происходящих событий.
Но мать утверждала, что этот снимок был сделан еще до войны, в Харькове, и того, что Алька рассказывает, да еще в таких деталях в его возрасте никто помнить не может – ему не было тогда и десяти месяцев – так что скорее всего Алька что-то перепутал или даже нафантазировал. (Помнить, видите ли, нельзя, а нафантазировать можно!) По описанию Алькой комнаты все склонялись к тому, что скорее всего он помнит комнату в Харькове, но Альке почему-то казалось, что эта необыкновенная фотосессия проходила уже в бараке в Челябинске, и женщины водили фотографа из одной комнаты в другую, радуясь его неожиданному появлению в эвакуационном бараке
Возможно, что в его памяти эти комнаты его младенчества слились вместе, и все это происходило все же в Харькове, а женщины водили фотографа из квартиры в квартиру, – слишком радостными и праздничными выглядели они для эвакуационного барака, да и цветов в их мерзлой комнате в бараке никогда не было. Но он очень хорошо помнил само событие и, как оказалось в дальнейшем, многие другие события, чем неоднократно ставил в тупик взрослых. А позже он не раз обнаруживал, как легко сами взрослые забывают интересные и значительные события в жизни, и как мало они порой доверяют вниманию детей, так что для него самого этот эпизод навсегда остался в памяти, как первое явление ему мира и первое осознание самого себя.
Осознание продолжалось.
Он ползет по большой кровати к стене. На стене висит небольшой махровый ковер с изображением берез и оленей в стили примитивистов. Алька еще не очень понимает смысла рисунка, но очень любит гладить махровую ткань ковра, потому что она мнется под рукой и, если гладить ее по краям рисунков – копыто, или глаз оленя, или ствол дерева – то они начинает шевелиться и двигаться под рукой, словно оживают…
…Его подносят к окну, показывая что-то за окном. По заиндевевшему стеклу в некрашеной раме стекает влага, а по краям и внизу у рамы стекло покрыто толстой влажной коркой льда. Лед и процесс таяния он видит в первый раз. Он начинает трогать лед пальцами, но мать убирает руку и уносит его от окна, объясняя, что этого делать нельзя, можно заболеть. Почему нельзя, если это интересно, и что такое «заболеть», он еще не понимает. Понимает только, что это что-то нехорошее, и мать этого боится…
…Он снова ползет на четвереньках по кровати к стене. Кровать – это его плацдарм, его жилое пространство; она покрыта чем-то светлым и у изголовья ограждена подушками, чтобы Алька не ударился о блестящие металлические трубы на ее концах. Подползать к краю кровати нельзя, чтобы не свалиться с нее, сосать края подушек тоже не хорошо, хотя сосать приятно, потому что чувствуешь шероховатость ткани во рту, и не так сильно зудят десны. Но по ней можно ползать от стены до края, запускать пальцы в кружевную накидку на подушках, подползать к спинкам кровати, гладить блестящие металлические трубки и даже бить по ним, тогда они звенят. Алька уже умеет ходить, но кровать продавливается под ногами, и поэтому он предпочитает передвигаться по ней на четвереньках. Сейчас он ползет к стене не из-за ковра, а ради того нового предмета, что появился на ковре недавно и теперь висит на нем: нечто светлое, широкое и блестящее с округлыми краями и тонким удлиненным верхом, на конце которого подвязан розовый бант. На мягкой постели трудно вставать, но, придерживаясь за ковер и стену, встать все-таки можно, и Алька дотягивается до незнакомого предмета и трогает его рукой. Тот отзывается на прикосновение мягким гудом. Алька шлепает его ладонью сильнее по передней плоскости, и он гудит напряженно и даже, кажется, сердито. На минуту Алька замирает, с удивлением прислушиваясь, как возникает и затихает звук, а потом тянется выше, к тонким жестким нитям и ударяет по ним ладонью. Гитара взвывает. Звук охватывает Альку мгновенно и со всех сторон, проникает в тело, бежит по позвоночнику, в ноги, в руки, к кончикам пальцев. Это – восторг! Это ни с чем не сравнимо! Он замирает в восхищении от этого чуда, сливаясь всем телом со звуком гитары, трогает струны еще и еще раз, и гитара снова поет мягким грудным голосом, будоража в нем странные ощущения грусти и восторга одновременно. Он трогает струны снова и снова, то слабее, то сильнее, то просто поглаживая пальцами, и гитара всякий раз отзывается по-новому, но ему хочется дотянуться еще выше, до тонкого уходящего вверх грифа, а дотянуться туда трудно. Тогда он опускается на корточки, притягивает к себе подушки, громоздит одну на другую и пытается влезть на эту колыхающуюся пирамиду, цепляясь за ковер и гитару, но срывается и падает на кровать. За ним летит гитара, задевает его грифом и, ударившись о кровать, жалобно и оскорбленно взвывает. Тут же в комнату вбегает Рита и сразу начинает отчитывать его, копируя интонации матери:
– Ну куда ты опять полез?.. Что тебе там понадобилось?.. Что ты за ребенок такой, ни на минуту нельзя оставить одного? То с кровати свалишься, то на стенки лезешь… Посадили тебя и сиди, а ты всюду лезешь. Сколько раз говорили, что гитару трогать нельзя!
Она снимает со стены гитару и даже уносит ее куда-то. Почему нельзя, и почему так приятно это ощущение звука внутри себя, он не понимает, но с этого момента он начинает следить за гитарой и порой даже охотиться за ней, не подозревая еще, что мир звуков уже навсегда вошел в него и еще сыграет в его жизни очень большую роль.
…Он стоит в коридоре барака. Коридор – длинный тоннель, уходящий концами вдаль, слабо освещенный двумя лампочками в концах. По бревенчатым стенам коридора по обе стороны словно приляпаны разнообразные двери; одни обиты для утепления клеенкой, другие – просто старыми одеялами или тряпьем. По сторонам от дверей по стенам коридора выставлен разнообразный домашний скарб, не помещающийся в комнатах, но между стен все же остается большое пространство, где можно играть и бегать.
Какой-то незнакомый Альке мужчина останавливается рядом с ним и говорит:
А-а!.. Это ты Алька?.. Как твои дела?
Алька не узнает этого человека и с удивлением смотрит на него, не понимая откуда он знает, как его зовут. Но мужчина смотрит на него с улыбкой, и это убеждает Альку, что ему следует ответить. И хотя Алька не очень понимает, что такое «дела», но уже знает, что на такой вопрос надо отвечать или «плохо», или «хорошо», в зависимости от того, как ты себя чувствуешь.
– Холосо, – тактично отвечает Алька.
– Холосо! – смеется мужчина. – Ну холосо… А скажи, а кто у тебя есть?
Мужчина явно решил проверить алькины знания, но на этот вопрос Альке приходилось отвечать уже не раз, и он отвечает уверенно:
Мама Аня, папа Лёня и Литка-сиситка.
Литка-сиситка означает Ритка-сестричка: Алька еще плохо выговаривает некоторые буквы, но мужчина видимо хорошо понимает его и продолжает:
Ну хорошо… А теперь покажи, как ты умеешь бегать. Ты ведь умеешь бегать?
Ну, покажи…
«Неужели ему действительно интересно, как я бегаю?» – думает Алька? Последнее время эти предложения побегать стали поступать ему почему-то часто, и Алька смотрит на мужчину с некоторым подозрением. Но мужчина со спокойной улыбкой смотрит на Альку, и это внушает ему доверие, а раз просят так серьезно, надо все-таки постараться.
Алька хмурит брови и сосредотачивается, глядя в глубину коридора – главное в беге – это не врезаться куда-нибудь в стоящий по стенам скарб и не споткнуться – и, прицелившись, выставив грудь вперед, бежит, развивая скорость и стараясь держаться по середине коридора, но все равно забирает ногами вправо: одна нога почему-то упрямо бежит быстрее другой.
Но мужчина словно не замечает этой погрешности:
– Ну, молодец, Алька! Молодец! Ты действительно умеешь бегать.
Алька не знает, что его ноги еще не вполне выправились, после болезни, но он так любит бегать и во время бега так быстро перебирает своими маленькими ногами, что этой беготней веселит всех взрослых. Поэтому в бараке за глаза его часто называют Алька-Колесо и при случае предлагают ему пробежаться.
…Это короткие и еще отрывочные выходы из тумана уже не вызывают у него удивления и постепенно начинают связываться в длительные эпизоды. Интересно, что в этих эпизодах с Алькой всякий раз происходит что-нибудь необычайное; или может быть это память оставляет в его сознании в первую очередь необычайное.
…Алька снова бежит по коридору рядом со своим велосипедом. Велосипед – трехколесный примитив из одной доски-сиденья, правда расписанной «под Хохлому» золотом и красными цветами, через которую вертикально пропущен трубчатый руль с педалями прямо на переднем колесе, а сзади прикреплены еще два колеся, – но при этом – предмет зависти всей коридорной детворы.
Альке долго объясняли, что этот велосипед принадлежит ему, Альке, что именно он имеет право на нем кататься, распоряжаться им и разрешать кататься другим, но понятие собственности, «твое-мое», как-то еще не входит в его сознание. Ему все еще кажется, что окружающие его вещи должны принадлежат всем, а право распоряжаться ими принадлежит только старшим. Алька очень любит кататься на велосипеде, легко преодолевая большое, как кажется ему, пространство коридора, но он всегда видит с каким вожделением смотрят на велосипед другие дети и, как ему кажется, с укором и завистью на самого Альку. Поэтому прокатавшись немного, он обычно уступает велосипед другим. Тогда велосипед облепляют гроздьями по три, четыре человека. И сейчас на велосипеде едет некий местный гражданин лет семи-восьми, явно переросший этот велосипеда, из-за чего ему приходится раздвигать колени в сторону, чтобы не сбить собственные руки с руля. Наездник отчаянно крутит педали, стараясь выжать из велосипеда все возможное, рядом с велосипедом и за ним бежит ватага коридорных ребятишек, так же жаждущих побегать и покататься, а Алька бежит рядом и с удивлением замечает, что бежать рядом и наблюдать, как на велосипеде едет другой, не менее интересно, чем ездить самому.
…Неожиданно появляется отец. Алька помнит его смутно, почти не помнит, но отец такой радостный, такой ладный и красивый, что Алька сразу тянется к нему. У него светлые волосы, светлые серые глаза и сильные руки. Он идет к Альке, улыбаясь, подхватывает его на руки, подбрасывает вверх и спрашивает: «Не узнал? Узнал?» Алька чувствует его доброту и то, что отцу хочется, чтобы его узнали, и согласно кивает головой.
Отец приносит с собой подарок, где-то добытую им селедку. Рыбу Алька видит в первый раз, и отец кладет ее на лавку, разворачивает бумагу и объясняет Альке, что это – рыба, что она живет в воде и все время плавает, для этого у нее – хвост и плавники, а ног у нее нет и ходить она поэтому не умеет. Под водой она дышит жабрами, хотя у нее, как и у других животных есть и рот, и нос, и глаза.
Алька сразу же предлагает запустить ее в таз с водой, но отец смеется, говорит, что она уже не поплывет, потому что уже не живая. Отец и мать начинают разговаривать, а Алька увлеченно изучает селедку. Он осторожно растягивает ей плавник, гладит мягкий скользящий глаз, нажимает на жабры, отчего селедка даже открывает рот. Алька пугается, но наблюдающий за ним отец, смеется: «не бойся, она же не живая». У отца с матерью какой-то напряженный разговор. Отец в чем-то уговаривает мать, а она не соглашается и говорит резко, недовольно. Альке не хочется уходить от них, но и мешать им тоже не хочется, и он начинает исследовать селедку, для чего ему, конечно, необходимо засунуть палец ей в полуоткрытый рот. Рот у селедки раздвигается легко, и палец легко проскальзывает внутрь, раздвигая губы, но, когда Алька хочет вытащить палец обратно, рот сжимается, и мелкие рыбьи зубы впиваются ему в палец.
«Живая!» – от страха кричит Алька и в доказательство поднимает вверх руку с висящей на пальце селедкой. Смеется и освобождает палец от селедки, а мать, сердясь чему-то, моет ему руки и отправляет играть в коридор. Когда, набегавшись по коридору, Алька возвращается, отца уже нет, и мать говорит Альке, что уже ушел на работу и уехал в командировку. «Почему он так быстро ушел, – с огорчением думает Алька, – почему не попрощался со мной?..» Потом он не раз будет слышать, что не приходит потому, что он в командировке, и даже привыкнет к этому. Что такое командировка и почему в нее надо уезжать так на долго, Алька не понимает.
…Начало лета. Все в бараке словно проснулись от спячки. Детвора бестолково носится по коридору, влетает в свои и чужие комнаты или бежит всей оравой в один из концов коридора, затем через дверь вылетает в тамбур, из него, через еще одну дверь – на крыльцо. Крыльцо дощатое, но высокое, в несколько ступенек; с него открывается вид на окружающий пустырь, заросший кустарником и бурьяном: справа вдалеке – какой-то забор и непонятные строения над ним, слева – малопонятная длинная гора.
Мальчишки постарше скатываются с крыльца и несутся по середине пустыря вперед; Алька, не желая отстать от столь интересной экспедиции, преодолев крутые ступеньки, торопиться за ними. Тропинка тянется среди кустов бурьяна и лопухов и выводит к широкому полю, изрытому вдоль и поперек странными канавами, и горбами. Старший мальчишка с видом знатока что-то рассказывает остальным, но Алька плохо понимает его быструю речь и отстает от них, зачарованный открывшимся видом. (Вам приходилось когда-нибудь выскочить из собственного жилища прямо в джунгли или на Луну?)
«Танк! Танк»! – кричит кто-то, указывая на дальний забор. Ребята бегут в сторону, Алька смотрит, куда указывают, и видит, как от забора, в котором неожиданно образовался разрыв, быстро приближается, вырастая в размерах нечто урчащее и буро-зеленое. Альке что-то кричат, но он почти ничего не слышит от нарастающего в воздухе рева, удивленно глядя на растущее перед ним, словно из земли, чудовище. Оно рвется вперед, огромное, как кусок барака, лязгающее и рычащее, разбрасывая вокруг комья земли и увеличиваясь в размерах прямо на глазах. В нескольких метрах от Альки оно резко останавливается, уперевшись в землю; в его брюхе, выпяченном прямо на Альку, открывается маленькое окно, в нем появляется чье-то большое запачканное лицо в черной охватывающей голову шапке и оно, пытаясь перекричать рычание чудовища, кричит Альке что-то сердитое и грозное, но совершенно непонятное ему, словно на чужом языке. (Представьте себе ощущения водителя, когда на полном ходу стального слона он вдруг увидел через щель бронелюка прямо перед собой на разъезженной колее онемевшего двухгодовалого ребенка!) …Потом лицо исчезает, чудовище недовольно взревает, поворачивается перед Алькой крутым боком со множеством колес, и дернувшись, взревев еще раз, срывается с места и уносится в сторону, грохоча и раздирая под собой землю. (Вы когда-нибудь видели ревущие и бегающие по земле избы? Алька еще и изб-то не видел, так что провести сравнение было попросту не с чем.)
Он даже не испугался, он просто опешил от неожиданности и восхищения этой мощью. Зрелище было столь ошеломляющим и интересным, что, если бы ему предложили повторить его еще раз, он бы немедленно согласился, чтобы насладиться им и разобраться в этом звере, разве что отодвинулся бы от него чуть подальше, чтобы рассмотреть лучше. Но кто-то из старших ребят, испуганный произошедшего, уже берет Альку за руку и уводит его в сторону, подальше от танкового поля, к крыльцу барака.
Позже Алька узнает, что их барак стоял на задворках очень известного тогда «Сотого завода», где ремонтировали танки «ИС» и «Т-34» – знаменитые танки великой войны. Так в его жизнь вошла еще одна не менее сильная любовь, последующая с ним через всю его жизнь: любовь к технике и оружию.
…Теперь уже не коридор с его ограниченным пространством, а крыльцо зовет его вперед. Мало того, что с него открывается огромный мир: распахнутое небо, пустырь, забор, за которым видны заводские строения, – но с него еще можно спуститься вниз и двинуться в любую сторону, рассматривая все, что попадается на глаза: серо-черную землю, зелень, кусты, кривые окна барака, врезанные в бревенчатые стены, и даже необыкновенную длинную гору впереди.
Гора тянет своей загадочностью. Алька видит, как кто-то идет по тропинке, протоптанной через пустырь к горе, то приподнимаясь над бурьяном, то скрываясь в нем и постепенно уменьшаясь в размере. Затем фигура человека, поднимается по горе вверх, четко вырисовывается своим силуэтом на фоне неба и тут же начинает опускаться, словно погружается в землю. Пока Алька раздумывает над этим необычным явлением, другой силуэт вырастает на вершине горы. Теперь человек спускается по склону горы в сторону Альки, проходит по всей тропинке, увеличиваясь в размерах, приближается и уходит куда-то по пустырю в сторону заводского забора.
Куда исчезают люди в горе и откуда они берутся? Спросить этого не у кого, и Алька, спускается с крыльца, перекатывается через комья засохшей земли и направляется на исследование горы. Он проходит через бурьян, доходит до склона, карабкается вверх, помогая себе руками, пыхтя вскарабкивается на вершину и обнаруживает то, чего вовсе не ожидал.
Длинная гора оказывается длинной только в стороны и короткой впереди. Тропинка, поднявшись на гору, переваливает поперек нее и уходит вниз, а по вершине горы, плоской и довольно ровной, как прямая дорога, тянутся в стороны, блестящие сверху и коричневые снизу полосы. Лежат они на толстых черных бревнах, вдавленных в землю, и уходят влево и вправо, сближаясь между собой и сливаясь вдалеке в одну плохо различимую точку. Вопрос о горе и исчезающих людях решен, но интрига сближающихся полос так высока, что, подумав немного, Алька поворачивает и продолжает поход уже по гребню горы вдоль полос. Закатное солнце светит ему в спину, идти по высокой насыпи удобно, и Алька с бодро вышагивает между рельсами, переступая через камни и шпалы, с удовольствием разглядывая вокруг себя зеленую землю, деревья и кусты, небо и далекие строения, – почти завораживаясь этим движением вперед, вдаль – пока неожиданно ни чувствует, что взлетает куда-то вверх, и видит перед собой совсем близко нечто большое и рыхлое, утыканное короткими полуседыми волосами.