bannerbannerbanner
Истинно мужская страсть

Вячеслав Михайлович Карпенко
Истинно мужская страсть

Полная версия

Глава четвертая

1

Ему даже в мыслях не хотелось возвращаться в факторию. Раздражение на появление сына разжижилось по большому телу Ивана Кузьмича вместе с выпитым на тунгусских поминках спиртом и сладким куском медвежатины, но взамен раздражению никакого азартного взбуждения, понуждающего к поступкам, не наступало. Бывает же такое у человека состояние: дел наворочено много и все они требуют какого-то разрешения; как корова, выносившая теленка, но уже уставшая от его постоянной чуждой тяжести в себе, ей бы напрячься, напрячься природным воздухом и внутренними мускулами организма, но она расставит все четыре копыта, чтобы держать прогнувшийся хребет подальше от неосознанной ею почвы, и мычит с налившимися тоскою глазами по недальней луне, позабыв землю, которая вскормила и дала страсть к продолжению. Бровин медленно брел от стойбища, вяло придумывая, что это бы ему сейчас лежать помятому медведем, закрыть глаза и не впускать в себя ничего, кроме боли, не слышать заботливой суеты над собой, но чуять заботу, потом он решил, что напрасно послал Еремея, куда лучше было пойти за стариком самому, вдвоем бы и кончили это, породнившее безнадежным разъединением их земных назначений, дело с золотым ручьем… может вместе и успокоились бы там, земля приняла бы и примирила, а людишки пусть возятся дальше, а кто-то припомнит, жалея – так в детстве хочется убежать от спроса за озорство, пропасть вовсе, чтобы жалели… „Во-во, и еще, небось, чтобы сам одним глазком наблюдательность имел, хренотина болотная, – осек себя Бровин. – Чур его!.. это старик там мутит в тайге, волшбу свою нагоняет! Не-ет…“ И еще: „С Любавой… успокоить… ничего уж не повернешь, так кому такой узел нужон – Кириллу сразу сказать, просто… Чо просто-то, дура еловая?..“

Иван Кузьмич ворвался в дом: „Как баня-то?!“ Но Кирилл с Лужиным еще не вернулись из бани, хотя стол уже ждал их.

– Ты с девчонкой, Любовь, тоже в баню иди. Отнесла чистое что им?.. вот теперь сами ступайте, мы уж управимся пока… поговорить по-мущински, он там из крови вылез… без вас пока, а ты не мечись, не мечись… образуется. Варсонофий-то где, эй!.. – опять казалось, что дом звенит от его скороговорки, а стаканы дребезжат от насильственного возбуждения.

– Ох, громко все, – начала Любава и ткнулась лицом в косяк двери. – Вы… ба-атя… ты… да что же де-елать-то мне-е!..

– Шумно больно ты устроил, Иван, – рокотнул за спиной Бровина поп. – Не ждали, понятно… А насчет баньки, красавицы вы мои, – это хозяин прав… Пар дело мягкое, душу равновесит…

– Ты, отче, ко мне переберешься, ночевать, значит, – сказал ему купец. – Там Кириллу Иванычу постелим, у тебя. А инженера – в Еремееву, пусть Игнашка к пацанам идет… Присмотри, Любовь, чем паниковать… Болен Кирилл-то, э-э, грехи мои… Туда я!

– Еремея-то по старикову душу заслал? На тебе, Иван… – но купец не ответил отцу Варсонофию и вышел. – Ты не грусти, дочка, Григорий целым вернулся, не обидят тебя здесь… отец не пропадет, верь… – это отец Варсонофий уже Арапэ успокоил.

Труднее всего жить доброму человеку, когда сердце его слышит стон, который сочится в дыхании людей вокруг, а утишить его или хоть перевести в энергию сознательной жизни нет возможности… или умения… „может оттого, что сам несчастья не познал, – жестко подумал о. Варсонофий, – не претерпел… от жизни отказаться легче, в страхе перед богом мы оставляем человека, а через страх, когда унизится – что остается?.. а без страха – где окорот страстям, в которых грешник одному себе потатчик?.. да не о том сейчас! Им ведь в глаза глазами встретиться… неладно ведь! Но как не заставлял себя, не находил „отец-батюшка“ – и так звали его тунгусы – в себе слов, чтобы облегчить боль этой красивой женщине, которая никак не может удержать слезы, хоть крутит платок свой… не истерика ли?.. да и не боль это еще – смятение… или запоздалая совестливость… что ей грозит?.. вот офицеру тому предстоит… тому справляться надо – к жене ехал…

– А вы… их-ой!.. вы любили когда, что… да что же ох-х… что осужда-аете, – вдруг тёмно взглянула на него Любава. – Собирайся, Катя… да что я – тебе же подобрать одеться…

– Не осуждаю, нет… – но женщина уже не слушала и скрылась за занавеской.

Арапас с детской тревогой смотрела на него, отец Варсонофий улыбнулся ей: „Ничего… Твой Гилгэ будет. А здесь… помоги Любовь Васильевне-то, сестрой будь…“

– Она помогла бы… да дикарка! – почему-то откликнулась Любава. – Выдаст свекор ее за парня того… за охотника, он старику обещал… а зря – со мной бы уехала, кра-асива!..

– Служанкой ее осчастливишь, Любовь Васильевна? – насмешливо пробурчал священник, чтобы разрядить напряжение, и не сдержался дальше – он ее считал повинной в нынешней панике многих сердечный сбоев. – То-то славно ей будет от воли при твоих горшках… прости уж на слове таком!

– Их брат мой, однако. Мои легче уходил отсюда. Иво Гарпанча суксем не быть мужа. Иво не любить мой! А Любовь хотели помогали мой… шибко суксем плакали Любовь. Жалько вовсе, – неожиданно заговорила Арапэ и смело взглянула на отца Варсонофия, хотя загорелись скулы медно-матовым румянцем.

– Во-от!..

Отец Варсонофий удивленно смотрел на девушку. „И здесь не слава богу…“ – подумал. Но промолчал.

Иван Кузьмич застал сына с другим гостем отдыхающими в предбаннике. Пахло старым дымом, свежей хвоей, мокрым бельем. Кирилл безвольно облокотился на стену, плечо его было уже вымазано застарелой сажей, спина, видно, была такой же, а сил снова идти в горячую бвню наверняка недоставало. Лужин встал: „Хоррошо! Еще один заход… Пойдем, Кирилл Иваныч, обмою спину“.

– Это кто еще постирушки устроил?! – Иван Кузьмич показал принесенное. – Бабы постирают, нечего. Здесь подберете, подойдет, думаю, – ай я не купец! Го-оссподи… и тощой же ты Кирка!.. – горло его при взгляде на сына перехватила острая жалость, лишь сейчас он по-настоящему ощутил сосущее, бессильное чувство вины, какое возникало в нем еще с детства, когда увидел он раздавленную санями собаку, она тащила передними ногами другую родную часть своего тела и так старалась сохранить уходящую жизнь, что уже и визг жалобы загоняла в боль, чтобы не растерять на дороге остаток жизни, и только глаза удивленно и жалеючи смотрели на отрицающую ее существование природу. Иван Кузьмич позже всех собак объединил в своей жалости, но не мог принять их зависимости от бытия человеческого, а потому собак не держал. Вот эта вина за то, что он вырастил сына для боли и теперь готовит обрушить на него еще большую, вдруг заставила его задохнуться при взгляде на впалую грудь Кирилла, на обтянутый серой кожей костяк, которому он, по всему, так мало отделил от себя вещества для роста и укрепления.

– А я вот сам тебя обмою! – подстегнул Бровин себя на действие и стал скидывать одежду. – Чем же ты там воевал-то, воин… кто тебя гнал на ту проруху… это все там такие выходят ли? Одно лихо – лошади таскать легко, а шашку чем замахивать… такие хляблые… ну, пойдем, помогу! – жив и слава те…

– Ты не жалей, отец, я попривыкну… жить, – Кирилл поднялся, тонкий всем своим телом и лицом, закашлялся. – Кха-хо-хо… Я ведь ненадолго… Лужина соблазнил, а потом уже назад отступать не хотелось, – он засмеялся как-то шершаво, снова надолго закашлявшись. – Перехитрить хотел… да…

– Кого перехитрить-то, – насторожился Бровин.

– А немощь свою, легкие – думал, тай… к-хаа… тайга, воздух смоляной, а здесь, пожалуй…

– Вот чо! а мы и обхитрим… давай, залазь в пар-то, – и закричал на пороге в сумрак нагретого воздуха. – Каменка-то горяча ли, начальник? Выстудили, черти забродные… это кто в холоде-то парится! – он смаху плеснул ковш на камни, подождал и еще добавил. – На полок, Кирка, я те похлещу… не задохнешься, отдышим! Все вам, грамотеям-умственникам лишь вполовину впору!..

Сам Иван Кузьмич должен был согнуться, чтобы не подбить плавающий в пару потолок. „Эй, а кто ж это белый свет парует, отдушину зачем не закрыли!“ Стало горячо, инженер слез с полка, а громадный Бровин, медведем ворочающийся в воздухе, порожденном двумя соперничающими началами – огнем и водой, казался сейчас сам рожденным этим противоречием, как и вся природа. „Ты удушишь меня, отец!“ – „Ничо-о, это тебе не германец… небось, были бы у них бани, так не воевали бы!..“

– Вот это решение вопроса, – засмеялся внизу Лужин. – Это к тому, что голые все равны, а?!

– Это к тому, что пар всю нечисть из души выжимает, – и осек себя внутри: „вот сейчас и выжми из себя… на сына своего… может, вот так и рассказать – просто…“

– Ты, Лужин, давай… чтобы не торкаться там друг в дружку. Мы сейчас тоже… пусть следом бабы попользуются.

Это как же – просто-то?.. вот так и ляпнуть: мол, живу, сынок дорогой, с твоей венчанной женой, уж и ребятенок получается… кем он будет ему? Мысль уж вовсе никчемушная, но воткнулась ведь вот – внук ли сын, а Кириллу – братом-сыном, значит… и оставлять нельзя может и в баню вместе надо было… „Эй, хватит, не могу больше… у-ух, оте-ец“, – вскинулся Кирилл.

– Да, сынок, давай обмою… подожди, вот та-ак, – „зачем приехал?.. ведь все равно… но не в постель же их самому ло́жить… эх, Сэ-эдюк..!“ – он ненавидел сейчас старика-тунгуса лютой ненавистью, его долголетнее упрямство узел завязало… „Во-во, вали теперь на него, на бога, на лешего… да скажи же просто – не устоял… жалел Любаву“, но в кулаке опять сердце и така-ая тоска, что скучно становится все.

– Давай, Кирка, поторопись. После бани и нищий пьет! Вот как хочется на радостях… нежданных путем посидеть…

2

– А ты чего-то все больше молчишь, а, Кирилл Иваныч? – тоненько спрашивает Бровин сына.

Он рад, что подвыпивший и оттого вдруг озлобляющийся Лужин завел спор с о. Варсонофием. Впрочем, говорит больше инженер, торопливо пытаясь сразу разбить главный посыл священника, который сам же Лужин и развивает, считая, будто угадывает слабину в материале ума о. Варсонофия: „Ваша вера всегда примиряла нищенство тела со скудостью духа… мы одни можем научить человечество братству… мы упраздним всех паразитов, которые кормят дураков сказками, отбирая взамен саму жизнь… мы заставим человека стать счастливым без ваших ухищрений“. „А как же человеку без сказки, – нехотя отвечал попик, а сам посматривал на Кирилла. – Когда верит хоть в гнилушку болотную, все его душе легче. Грех его веру застить… ему умирать придется… куда безверие путь открывает, думали?..“ „Сам по себе человек – тьфу, только соединенный в братство, в колллектив он преодолеет…“

 

… – Чего говорить, отец? – медленно ответил Кирилл и отвел подвинутый стакан в сторону. – Нет, мне хватит… и без нее жизни не много осталось… слов я много наслушался… разных, а вот когда из солдата кишки вываливаются, а он запихивает назад не потому только, что жить хочет, а потому, что без него дома некому землю вспахать, а после детей накормить – вот тут не до словес… а жить кто же не хочет?..

– А ты? – Бровин сморщился и положил тихонько свою лапищу сыну на плечо, огладил по худой спине. – Как… там хлебнул… что за газ такой?

– Газ… горчицей отдает… Под Барановичи нас с юга перекинули, решающее задумали, а там… А… к-ха-х… не хочу!

– Найдем докторов, не может быть… Как это вы сами по тайге решились, Лужин, хоть грамотный, а не больно надежа большая.

– Ну, что там сами… по реке сначала, потом тунгуса проводником… тесно мне там! А вы… не зимовать здесь собрались? Когда узнал, что с Любой уехали – мне Лужин сказал…

Вот, подумал Бровин, вот и подошло… и нечего финтить, пора чтобы уж… Продолжить он не смог и махнул стакан в рот, захрустел закуской. Священник гудел рядом: „Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем… довольно для кождого дня своей заботы“. „Вот-вот, – перебивал его инженерский баритон. – О завтрашнем дне вы с богом да купцом позаботитесь!..“

– Чего вас сюда ссылают, – вдруг обернулся к нему Бровин. – Отчего Сибирь отхожим местом сделали… Без купцов, говоришь да без товара? – это как?.. Вот ты все рассуждаешь: поравняем всех, чтобы, значит, богатых не было… одну нищету оставить – это ведь проще простого, вот хоть мор-войну напустить али вовсе бесполезным труд сделать… вот есть за Томском деревня, Проскоковым назвали… ее проскочить, говорят, лихо было – вся деревня сплошь разбойные… ну и что? отвернули дорогу-то, охрану поставили: обнищали, потому грабежом много не наживешь – друг дружку стали гнобить, потому жизнь и труд им – тьфу… и сгинут! Ты вот сделай, чтоб бедных не стало, голова.

– Тр-руд станет радостью, когда все будет общим! – пьяно вскинулся инженер. – И не надо будет… сытость делает глухим и жестоким!

– Ты вот с ним говори. Оба о душе хлопочете, – отмахнулся Бровин. – Нам вот с сыном… Сейчас и пельмени будут, Любовь придет и будут… хорошая еда не вредит душе… то-то голод человеков нежными делает… зависть одна!

„Сострадание – так это божественное в человеке…“ – гудел свое отец Варсонофий, но в голосе его ловил Иван Кузьмич сомнение… а может, ему хотелось услышать это сомнение, потому что чужое сомнение всю жизнь давало ему возможность укрепиться самому.

– Отец, что это за девушка с Любой? Тунгуска… – и еще добавил: – Ты не торопись наливаться, хорошо?..

– Здешняя, Арапас ее зовут, а крещена Катериной… ты за меня не… она дочь дружка моего, да так в момент и не обскажешь… пусть у нас поживет.

– Диковинка… хр-ох…

Он сидел и спокойными холодными глазами смотрел, как суетливо наливается искусственным дурманом отец, как все больше мрачнеет. Ни к чему было ехать, зачем? Прощаться, что ли?.. или страшно стало и нежности родственного тела захотелось, а у отца вон его сколько… тела!.. Или?.. и в самом деле неосознанная, непризнаваемая, отталкиваемая увертками ума – месть вела его сюда… „ах, вот поглядите, на глазах ваших умру!“ ну-ну-у! А – страшно ведь, до бешенства страшно, вот вскочить, револьвер выхватить… дур-рак!

– А я не любил ведь… – вдруг прошептал Кирилл. – И тебя тоже… все само собой как-то.

Отец вдруг разглядел, какой его Кирилл еще мальчонка, подумал, что он, мужик вот в силе, никогда не раздваивался на него, на сына, не тратил на него естества природного, кроме мелких усилий… а что же на плевке подорожном вырасти может?.. даже памяти родства или радости зачатия не успел почувствовать… побродяжка! Хва-атит…

– Мы вот что… пойдем посидим двум-сами… пусть их здесь, а мне все одно лучше одному сказать тебе… выпью!

…Арапас раздевалась без стыдливости, а Любава смотрела на нее и медленно принялась себя вылущивать из одежды, лишь когда уловила вопрос во взгляде девушки. И восхищение: Арапас нравилась привычка этой женщины стаптывать с себя одежду под ноги. Любава казалась ей подобной лилии, что выныривает вдруг, всплывая и раскрываясь над водой белым цветом. Боязно: темная строгая вода, недоступна, холодна темь ее, и – ух-о! – взрывается лилейный цветок снежными лепестками, зовет руку протянуть. Смеется Арапэ, пальцами чуть касается округлости плеча.

– Ты чего это, Катюша? Развеселилась? – спрашивает женщина.

– Белая твой… красивый! – произносит Арапэ.

– Да-а? – Любовь поднимает руки, под взглядом девушки неторопливо вытаскивает из тугого узла волос на затылке шпильки, последним она вынимает тяжелый фигурный гребень и легко встряхивает круглой головой: слышным серебристым шорохом рушатся на плечи, текут по спине и груди пепельные волосы. Женщина с удовольствием смотрит, как мерцают расширенные зрачки Арапас, как раскрываются в детском удивлении и восторге полные губы тунгуски. – Нравится? пойдем-ка, чего здесь стынуть…

Она небрежно перешагивает одежду на полу, открывает тяжелую дверь бани, берет девушку за руку: „Пойдем ли… греться станем“.

Горяча еще каменка, но пар уже не обжигает, а влажно обволакивает тело. С непривычки Арапас вздрагивает, когда Любава плещет на камни, с опаской отступает к двери, крестом прижимает руки к груди: „Нельзя… обидится тогоё-эбэкэ… захлебнется огонь-бабушка – нельзя лить…“

– Что бормочешь, глупая, испугалась? – смеется женщина-лилия. – Не обожжет уже, то камни горячи – смотри!

Она снова плещет и тело ее почти растворяется в ленивом пару: „Лезь! Ко мне на полок… здесь вот как славно… иди же, глупая… ну что за дикая девка!“ Любава спускается и отводит руки Арапэ, оглаживает ладонями смуглые плечи, заставляя капли, осевшие росой на коже, сбегать на грудь, щекочащим ручейком пробежать по спине: поневоле засмеялась девушка, подчиняясь этой русской, молочная грудь которой почти касалась ее розовыми окружьями сосцов. „Вот видишь, вот видишь, – зашептала Любава, увлекая ее на полок. – Как хорошо здесь… ты не сжимайся, ну-ко!“ Она облила Арапас водой из деревянной шайки, девушка фыркнула водой, набегавшей в рот, и придержала руки Любы: „сам…“

– Да косу расплети, гос-споди… как я… волосы-то промоем, такая уж бу-удешь!

Любава чуть отодвинулась и оглядела девушку сузившимися глазами: ее ведь Иван с детства знал… как не углядел?.. а не в его, видно, вкусе тунгусочка, грудка маленькая, торчит… заострилась, как у сучонки… и живот плоский. Она выпрямила спину, вновь привлекая к себе взгляд Арапэ, и томясь под этим взглядом от неосознанной мысли, лениво подбила полные свои груди ладонями, плотно повела по бокам, животу, бедрам – до округлых колен, сплетая пальцы, охватила колени и медленно закачалась взад-вперед, резким поворотом головы пытаясь отбросить осыпавшие лицо волосы. „А вдруг знает она… куда старик тот пошел… отец ее? где на золото дорога… это ведь Ивана держит?“

– Ложись-ка, ложись, Катя! Научу мыться, потом меня потрешь… Нравится, как мыло душисто?.. сама так пахнуть будешь, а то… как зверушка… во-от! повернись… эх, не мужик я!..

– Музик? о-ей… пцхи! – в глаза Арапэ попало мыло, она терла их, а ресницы слиплись от обильных слез. Любава зачерпнула воды: „подожди же, смывай!“ и сама ладонью омывала ей лицо. – Это твой музик пришла? Тебя ласкать станет… та-акую!

Девушка ушла из=под рук Любавы, села, плеснув себе сама в лицо воды, и смотрела, как красавица взбивает пахучую пену на мочалке. Уже понравившимся обеим движением руки коснулась Арапэ плеча, смело повела по боку обмягчевшими пальцами, коснулась широкого бедра, колена: „Бе-лый!.. бойе ласкать хорошо!“

И здесь растворилась дверь, холодный воздух клубом ввалился в помещение и медлительно поплыл к застывшим от неожиданности женщинам. Любава опустила взбитую мылом вихотку к бедрам, еще не понимая: или дверь отошла?.. Но Арапэ уже увидела: на пороге топтался Тонкуль, его прищуренные глаза пытались привыкнуть к рассеянному свету лампы с задрожавшим язычком пламени. Тонкуль был пьян. И удивлен: он не ожидал, что здесь, в этой „пане“ найдет женщин совсем голыми. От неожиданности он плотно хлопнул за собой дверью.

– Мне Лузин-насальника сиказал, – он зашепелявил и попытался увести свой взгляд от белой русской Любови Васильевны, но как раз и не мог этого сделать, – Сиказала насальник, цто Арапас паню мосса… говорить мой хотела.

– Ты куда залез, че-его выпялился… ме-ерзв-вец! – голос Любавы поднялся до визга, тунгус втянул голову в плечи и зачем-то стянул с головы платок, которым был повязан.

– Ты моя будешь, Арапэ, – быстро и возбужденно заговорил он по-тунгусски, найдя наконец девушку взглядом, под которым она съежилась, подтянула колени к лицу, голову прикрыла ладонями, даже ноги заслонила локтями, а упавшие волосы и вовсе почти скрыли Арапас от мужских глаз. – Бровин-купец Гарпанче тебя обещал, но наш род всегда брал жен от вашего рода… а Гришка, – он с удовольствием выговорил это русское имя приемыша Сэдюка, – приблудный и старики не дадут! Большой Иван уйдет, мне Лужин говорил, что мы и выгнать можем… а Гарпанча без старика кто? Я тебя кормить буду, у моего огня сядешь… вот!.. ухожу теперь – Большой Иван еще сам отдаст тебя!

Арапэ неожиданно подняла голову и лицо ее вдруг оказалось твердым, как у отца, и сэдюкова зеленая искра сверкнула в глазах, и голос звучал без смущения, ровно не обнаженная девушка говорила, а старуха на совете: „Ты! Ты знаешь, куница, как моя мать умерла? Твой дядя вот так же хотел ее, когда отец в лес ушел… я маленькая была, слышала… и голодать заставлял, а потом… ты такой же Калэ… и брюхо такое… никогда!“

Здесь русская швырнула мочалку прямо в лицо Тонкулю: „Уйди!..“ Соскочив с полка, Любава неожиданно ловко ухватила нахала за шиворот и толкнула парнем дверь. И здесь ей в мысли вошло имя, которое они повторяли – Сэдюк. Женщина, еще не отпуская Тонкуля и будто забыв о своей наготе, вытолкала его в предбанник и повернула к себе его круглое слезящееся лицо, шепча: „Твоя Катя будет… сама сделаю – узнай от старика, что от Ивана скрывал… узнай!“ И толкнула вон. „Мой сама тот хотели дела“. Но она уже вернулась к девушке, плотно притворив дверь. Камни на очаге зашипели чуть слышно, тепло из них уходило, хотя вода еще не остыла в огромном котле.

– Видишь, как горит по тебе тунгусишка! – обняла Любава девушку, все так же съежившуюся на полке. – Вот ты красива, да не про таких… а мне вот…

Она вдруг захлебнулась плачем, словно лишь сейчас поняла, что происходит здесь и вокруг: „Белая, говоришь?.. как же – ласкать станет, он меня и сначала-то ласкать не хотел… белее была… ох=оюшки! погоди немного… я уже и теперь-то себя толстой чую, бе-езобразной – разнесет меня… ненавижу себя, как квашня-а!.. А здесь еще и ему надо явиться, Кириллу… уж лучше бы… грех мой!.. да влюбился бы где там, в России…“

Поняла Арапэ сразу, видно в клетках женских сидит то понимание, пусть даже девушка и мужчины еще не познала, а голос материнства ведом, в крови течет: „Плакал радости твой надо! Мать… эне будет твой“. Так красиво, мол, раздвоишься потом, торопилась сказать Арапас, уже забыв дурной взгляд сородича, вот… смотри, какая грудь у тебя, кормить будешь сладко, дите сытым станет расти…

– Это тебе хорошо… ты вон… еще как кобылка необъезженная, – откинулась Любава, она глубоко вдохнула влажный воздух, сама удивляясь собственному желанию говорить, рассказать или поплакаться этой девушке, которая нарожает скоро здесь сопливых… „да, тунгусят-зверят, вон какой муж заявился!“ – И не иди замуж! И зачем мне-то все это… что ж я здесь ли рожать до-олжна-а!..

– Муж, спрашиваешь, пришел, ласкать будет? Ты, глупенькая, подумала, когда я от него понести могла, ежели только пришел? – она взглянула в удивленные, расширившиеся зрачки девушки. – То-то и оно… Муж мне Кирилл, да ребенок-то… отца…

– Твой? – со страхом спросила Арапас.

– Давай-ка, я еще тебе голову полью… вот! Дикая ты: Кириллова отца, Ивана… Большого, как вы зовете… два года без мужика, а грех не простят мне=е!

– Э-е, – неожиданно легко рассмеялась девушка. – Большой Иван право имел твой дети делал… твой жена ему быть, коли сын помирали!

– У нас не так… да жив же муж-то, дура! Сколько мы с ним ни спали… ничего… А от Ивана сразу понесла. Мне мужа и ласкать отродясь не… зато – о-хх!.. Ну вот: я же знала, что пойдет тебе платье… кра-аса, самый цвет твой зеленый… да куда ж ты свои штаны-то под него!

 

– Не любит твой музик? Живи который любить, – сказала спокойно девушка и прикрыла вдруг глаза. – Нет, однако… парень твой грустный… от него вся кожа теплом ходит…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru