Не получив от Николая I разрешения на публикацию и постановку пьесы, Пушкин напечатал несколько сцен в журнале и альманахах в 1827–1830 годах. Собираясь жениться на Наталье Гончаровой, поэт по совету друзей вновь обратился к царю за разрешением опубликовать трагедию, мотивируя эту просьбу необходимостью поправить своё материальное положение. На этот раз разрешение было получено. Император через графа Бенкендорфа[281] разрешил автору опубликовать трагедию «под его собственной ответственностью» («sous votre propre responsabilité»)[282]. Книга вышла в свет 22–23 декабря 1830 года, на обложке и титульном листе выставлен 1831 год. Книга продавалась по 10 рублей ассигнациями. Автор получил за неё гонорар в размере 10 тысяч рублей[283].
До 1866 года «Борис Годунов» был запрещён цензурой к постановке на сцене. Первая постановка состоялась 17 сентября 1870 года на сцене Мариинского театра в Петербурге – силами актёров Александринского театра. В современных изданиях «Бориса Годунова» окончательная редакция трагедии дополнена сценой на Девичьем поле, взятой из рукописной редакции: предполагается, что она была исключена Пушкиным при подготовке издания 1831 года по цензурным причинам. Это привело к механическому соединению двух редакций в тексте, который долго воспроизводился как канонический[284]. Редакторы нового академического собрания отказались от этого текстологического решения[285].
Публикация отрывков из «Бориса Годунова» вызвала огромный интерес, почти ажиотаж – «величайшее волнение в нашем литературном мире», по словам Белинского[286]. Даже Фаддей Булгарин, ссора с которым уже назревала, перепечатал в «Северной пчеле»[287] сцену на литовской границе: эту сцену он счёл «совершенством по слогу, по составу и по чувствам»[288]. Степан Шевырёв писал: «Нужно ли повторить перед Пушкиным, что все с нетерпением ожидают появления «Бориса»?»[289] Николай Надеждин с неудовольствием замечал, что трагедия успела, того не заслуживая, «изжить огромную славу ещё до своего появления», и советовал Пушкину «сжечь «Годунова» и – докончить «Онегина»[290].
В первом номере «Литературной газеты» за 1831 год (от 1 января) её издатели Антон Дельвиг и Орест Сомов сообщали: «Бориса Годунова», соч. А. С. Пушкина, в первое утро раскуплено было, по показаниям здешних [петербургских] книгопродавцев, до 400 экземпляров»[291]. Однако ожидания публики не оправдались. По выходе отдельного издания критики почти единогласно объявили трагедию неудачной. Некоторые рецензии даже были грубо ругательными. Пушкин начал выходить из моды; издатель «Северного Меркурия» Михаил Бестужев-Рюмин встретил «Годунова» следующим «куплетцем»:
И Пушкин стал нам скучен,
И Пушкин надоел,
И стих его не звучен,
И гений охладел.
Бориса Годунова
Он выпустил в народ.
Убогая обнова,
Увы! на Новый год!
Однако и более серьёзные критики были недоброжелательны. Критик и писатель Николай Полевой, указав, что «образцом его [Пушкина] была Шекспирова историческая драма» (т. е. хроники)[292], был тем не менее возмущён, что Пушкин вслед за Карамзиным оклеветал Бориса. Это обвинение, считал Полевой, не только антиисторично, но и антипоэтично: «Как мог Пушкин не понять поэзии той идеи, что история не смеет утвердительно назвать Бориса цареубийцею!»[293] По мнению критика, пушкинская трагедия лишена цельности: в ней отсутствует единый план, ей свойственна отрывочность, которую Пушкин ошибочно принимает за романтизм. Эти два обстоятельства и стали причиной неудачи «Бориса Годунова» – она «происходит: 1-е. От бедности идеи… 2-е. От несправедливого понятия об исторической или вообще романтической драме»[294].
Булгарин усмотрел в разных сценах «Бориса Годунова» подражания Шиллеру, Вальтеру Скотту и Байрону[295]. Указания эти были во многом проницательны: параллели с Шиллером и Скоттом принимают современные историки литературы. Надеждин был недоволен тем, что Самозванец заслоняет Бориса, заглавный герой трагедии не является ни единственным, ни главным её героем. Пушкин делал вид, что критика его не задевает, и с пренебрежением отзывался о мнениях «наших Шлегелей»[296], именуя их «попугаи или сороки Инзовские[297], которые картавят одну им натверженную е… мать»[298].
На этом фоне сдержанно-критический отзыв Ивана Киреевского звучал как позитивный, и Пушкин благодарил молодого критика за проявленное понимание. По мнению Киреевского, главный герой пушкинской трагедии – не Борис, не народ и его История, а «тень умерщвлённого Димитрия»: она «царствует в трагедии от начала до конца, управляет ходом всех событий, служит связью всем лицам и сценам, расставляет в одну перспективу все отдельные группы и различным краскам даёт один общий тон, один кровавый оттенок»[299]. Согласно Киреевскому, «Борис Годунов» – это не трагедия действия или страсти, а трагедия мысли, отдалёнными параллелями к которой являются «Прометей прикованный» Эсхила, первая часть «Фауста» Гёте или «Манфред» Байрона. Все эти произведения далеки от современности, поэтому и «Борис Годунов» не был понят читателями (впрочем, это обстоятельство Киреевский ставит в упрёк не читателям, а Пушкину).
Фёдор Шаляпин в роли Бориса Годунова. Метрополитен-опера, 1921 год[300]
Негативное отношение к «Годунову» переломил Белинский. Хотя он также порицал Пушкина за «рабское» следование Карамзину и соглашался с критиками-предшественниками в том, что «в «Борисе Годунове» Пушкина почти нет никакого драматизма»[301], эти недостатки центральной идеи и общего плана трагедии Белинский оправдывал совершенством её языковой формы[302]. В 10-й статье пушкинского цикла[303] (1845), целиком посвящённой «Борису Годунову», он утверждал, что каждая сцена «Годунова» превосходна, она «сама по себе есть великое художественное произведение, полное и оконченное»[304]. Слабую связь между сценами Белинский объяснял пушкинским «шекспиризмом» и тем самым как бы оправдывал их жанровую природу: «Вся трагедия как будто состоит из отдельных частей, или сцен, из которых каждая существует как будто независимо от целого. Это показывает, что трагедия Пушкина есть драматическая хроника, образец которой создан Шекспиром»[305]. В результате, повторив все упреки «Годунову», высказанные критиками 1830-х годов, Белинский пришёл к прямо противоположному выводу: «Словно гигант между пигмеями, до сих пор высится между множеством quasi-русских трагедий пушкинский «Борис Годунов», в гордом и суровом уединении, в недоступном величии строгого художественного стиля, благородной классической простоты…»[306]
Булгарин, советовавший переделать «Бориса Годунова» в роман в духе Вальтера Скотта, написал такой роман сам и приложил усилия к тому, чтобы издать его раньше пушкинской трагедии. После публикации исторического романа «Димитрий Самозванец» (1830) Пушкин обвинил Булгарина в заимствованиях из «Годунова»: «Раскрыв наудачу исторический роман г. Булгарина, нашёл я, что и у него о появлении Самозванца приходит объявить царю кн. В. Шуйский. У меня Борис Годунов говорит наедине с Басмановым об уничтожении местничества, – у г. Булгарина также. Всё это драматический вымысел, а не историческое сказание»[307]. Поскольку трагедия Пушкина за исключением трёх отрывков ещё не была опубликована, то Пушкин заподозрил, что Булгарин ознакомился с рукописью трагедии при посредничестве III отделения (по-видимому, так оно и было). 18 февраля 1830 года Булгарин написал Пушкину оправдательное письмо, ни одному слову из которого автор «Бориса Годунова» не поверил. 7 марта Булгарин прочёл в «Литературной газете» резко критическую анонимную статью о своём романе, написанную Дельвигом, но счёл её автором Пушкина. В ответ Булгарин в «Северной пчеле» разругал в пух и прах VII главу «Евгения Онегина», внезапно увидев в ней «совершенное падение» пушкинского таланта. Пушкин и Булгарин стали смертельными врагами.
Первая подробная карта Московского Кремля, созданная при царе Алексее Михайловиче в 1663 году[308]
Несмотря на то что трагедия Пушкина была воспринята как неудача, она породила настоящий «годуновский бум»[309]. Трагедия Алексея Хомякова «Димитрий Самозванец» (1832) была воспринята современниками как «продолжение» пушкинской[310]. В пику обоим предшественникам Михаил Погодин опубликовал прозаическую хронику, озаглавленную «История в лицах о Димитрии Самозванце» (1835) и посвящённую Пушкину.
Если друзья Пушкина стремились написать продолжение пушкинской трагедии (сиквел), то граф Алексей Константинович Толстой написал к ней предысторию (приквел). В драматической трилогии «Смерть Иоанна Грозного» (1866), «Царь Фёдор Иоаннович» (1868) и «Царь Борис» (1870) автор охватил историю русского царского двора с 1584 по 1605 год. Во всех трёх пьесах (написанных, как и пушкинская трагедия, белым пятистопным ямбом), и особенно в последней, Толстой явно или неявно откликается на пушкинский текст, а иногда скрыто полемизирует с ним. По иронии судьбы последняя пьеса трилогии Толстого была опубликована в год первой постановки пушкинского «Годунова». Так же, как Пушкин, Толстой не увидел свою трагедию на сцене.
В 1874 году на сцене Мариинского театра состоялась премьера оперы Мусоргского «Борис Годунов». Она существует в пяти редакциях: в двух авторских (1869, 1872), в двух редакциях Римского-Корсакова (1896, 1908) и в редакции Шостаковича (1940). В XX веке опера Мусоргского была причислена к мировой классике, но современные композитору художественная критика и академический театр встретили её непониманием. Большое значение для её популяризации имело исполнение заглавной партии Фёдором Шаляпиным. Интересный факт: Мусоргский в опере неверно идентифицировал песню о Казани, которую поёт Варлаам. «Как во городе было во Казани, / Грозный царь пировал да веселился» – один из самых известных репертуарных номеров в русской музыке. Однако Пушкин имел в виду не военную песню, а любовную – это песня о молодом чернеце, которому «захотелось погуляти»[311].
Первым читателем «Бориса Годунова» должен был стать царь Николай I. В начале сентября 1826 года, сразу после коронации Николая, Пушкин прибыл по его вызову в Москву. Царь «простил» поэту былые «прегрешения» и разрешил ему печатать свои произведения, вызвавшись сам быть его цензором, то есть как бы избавив его от общей цензуры. На деле же цензурная проверка пушкинских текстов приняла более пристрастный и непредсказуемый характер. Когда до начальника III отделения Его Императорского Величества канцелярии графа Александра Бенкендорфа дошли «сведения» о том, что Пушкин «изволил читать в некоторых обществах сочинённую… вновь трагедию», Бенкендорф обратился к поэту «письменно с объявлением высочайшего соизволения»: «до напечатания или распространения» своих новых произведений Пушкин должен представлять их на рассмотрение царю через посредничество начальника III отделения «или даже и прямо Его Императорскому Величеству»[312].
Пушкин представил рукопись, которая была дана на отзыв анонимному рецензенту (предположительно, Булгарину). Отзыв оказался уничижительным: «В сей пиесе нет ничего целого: это отдельные сцены или, лучше сказать, отрывки из X и XI тома «Истории государства Российского», сочинения Карамзина, переделанные в разговоры и сцены. ‹…› Литературное достоинство гораздо ниже, нежели мы ожидали. ‹…› Кажется, будто это состав вырванных листов из романа Валтера Скотта! ‹…› Всё подражание, от первой сцены до последней. Прекрасных стихов и тирад весьма мало»[313].
Ознакомившись с представленными замечаниями и, по-видимому, так и не прочитав саму трагедию, Николай I начертал собственноручную резолюцию, переданную Пушкину Бенкендорфом: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал Комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Валтера Скота»[314]. На это пожелание Пушкин ответил: «Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное»[315].
Шекспировскую трагедию отличает от расиновской отсутствие трёх классических единств (времени, места и действия), а также совмещение высоких и низких тем, персонажей и средств языкового выражения (такая трагедия местами «опускается» до комедии). Отсюда такие особенности пушкинской трагедии, как быстрый перенос действия с одного места в другое (из кремлёвских палат в корчму на литовской границе), шестилетний перерыв во времени в середине драматического повествования, важная сюжетно-идеологическая роль юродивого, смешение поэзии с прозой и макаронизм – смешение языков (русского, французского и немецкого в сцене на равнине). «Борис Годунов» написан белым (то есть безрифменным) пятистопным ямбом, но со спорадической рифмовкой в «ударных» местах и с прозаическими вставками – как у Шекспира. В жанровом сознании эпохи пятистопный ямб противопоставлен александрийскому стиху (шестистопному ямбу с парной рифмовкой), как драматический размер английского типа – размеру высокой трагедии французского типа. Пушкин считал, что шекспировская трагедия вообще лишена пространственно-временной упорядоченности и сюжетного единства. Это не так. В этом отношении «Борис Годунов» ближе к хроникам Шекспира, чем к его трагедиям (и так же, как шекспировские хроники, «Борис Годунов» труден для постановки на сцене).
Литературовед Виктор Жирмунский так характеризовал пушкинское отношение к Шекспиру: «Шекспир, по мнению Пушкина, создаёт характеры сложные и разносторонние, жизненно противоречивые, по-разному обнаруживающиеся в разных обстоятельствах, в противоположность рассудочной односторонности приёмов характеристики французского классицизма»[316]. Противопоставляя драматургию Шекспира французским классикам, Пушкин в качестве отрицательного (!) примера приводил даже не трагика Расина, а другого его великого современника – комедиографа Мольера: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока, но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры»[317]. Что же касается «Бориса Годунова», то Пушкин полагал, что ему удалось «написать трагедию истинно романтическую»[318], то есть такую, в которой находит выражение «истина страстей, правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах»[319].
В «Борисе Годунове» можно усмотреть и прямые параллели с героями и сюжетами исторических хроник Шекспира, а также с «Макбетом» – шекспировской трагедией, наиболее близкой по своим жанровым характеристикам к хроникам. Так, и царь Борис, приказавший убить царевича Димитрия, и Лжедмитрий, приказавший убить детей Годунова, напоминают узурпатора Глостера, приказавшего убить наследных принцев («Ричард III»), а Марина Мнишек своим властолюбием напоминает леди Макбет.
И классицистская, и раннеромантическая трагедия (Озеров, Жуковский) были ориентированы на декламацию и строились на чередовании длинных монологов и стихомитий (быстрых обменов репликами-афоризмами равной длины, обычно в одну строку каждая). Пушкин ввёл в драматический текст живую диалогическую речь – но театр не был к этому готов[320]. Кроме того, отказ от единства действия привёл к значительной обособленности сцен «Годунова» друг от друга – они не воспринимались как части единого целого, о чём писал[321], например, критик Николай Полевой. Вдобавок возникала необходимость частой смены декораций, технически затруднительная, хотя в принципе и решаемая средствами тогдашней театральной машинерии. Поэтому современники считали пушкинскую трагедию непригодной для сценического исполнения[322]. Неясен был и её жанр: сам Пушкин первоначально именовал свою трагедию комедией, а на обложке первого печатного издания назвал её просто «сочинением», без указания жанровой принадлежности. Современник приводит отзыв консервативного читателя о «Борисе Годунове»: «Ну что это за сочинение? Инде прозою, инде стихами, инде по-французски, инде по-латине, да ещё и без рифм»[323]. Этот наивный отзыв принадлежит безымянному старичку, но то же самое записал о «Годунове» ведущий поэт и теоретик романтического «младоархаизма» Павел Катенин: «Возвращаюсь к «Борису Годунову», желаю спросить: что от него пользы белому свету? ‹…› На театр он нейдёт, поэмой его назвать нельзя, ни романом, ни историей в лицах, ничем… ‹…› Я его сегодня перечёл в третий раз и уже многое пропускал, а кончил да подумал: 0 <то есть «нуль»>»[324].
О сценичности «Годунова» театроведы спорят до сих пор. Но каковы бы ни были теории, практика безжалостно показывает: сценическую судьбу пушкинской трагедии трудно назвать удачной. Первая постановка (1870) особого успеха не имела. Спектакль был сыгран в 1870-м тринадцать раз и в 1871 году – четыре раза. Не более успешными оказались московские постановки – Малого (1880) и Художественного театров (1907)[325]. В советское время ряд постановок был связан с пушкинскими юбилеями 1937 и 1949 годов и подготовкой к ним – таковы постановки Ленинградского театра драмы имени Пушкина (1934, 1949), Малого театра (1937), киевского Театра имени Ивана Франко (1949). В послеюбилейные годы, несмотря на множество статей, обосновывающих новаторскую сценичность «Бориса Годунова», пьеса практически не ставилась.
В 1982 году состоялась премьера «Бориса Годунова» в Театре на Таганке (постановка Юрия Любимова, музыкальное оформление Дмитрия Покровского; в спектакле участвовал и экспериментальный фольклорный ансамбль Покровского). После первых представлений спектакль был запрещён распоряжением Министерства культуры СССР и возобновлён лишь в 1988 году. Существует видеозапись таганского спектакля в версии 1999 года.
Трагедия Пушкина выходила на экран дважды. В 1986 году Сергей Бондарчук поставил «Бориса Годунова» на киностудии «Мосфильм» (в аннотации, предоставленной самой киностудией, эта экранизация названа «классической»). Значительным культурным событием последнего десятилетия стал «Борис Годунов» Владимира Мирзоева с Максимом Сухановым в роли Годунова и Андреем Мерзликиным в роли Отрепьева. Действие перенесено в наши дни.
Действие трагедии происходит в 1598–1605 годах. При работе автор опирался на недавно вышедшие X и XI тома карамзинской «Истории государства Российского», о которых Пушкин заметил: «C'est palpitant comme la gazette d'hier» <«Это злободневно, как свежая газета»>[326]. Под злободневностью он имел в виду[327] тему узурпации трона, чрезвычайно щекотливую для Александра I[328]. Первая сцена приурочена к 20 февраля 1598 года. Сцена в Чудовом монастыре помечена: «1603 года». Сцена на границе литовской – «1604 года, 16 октября», битва на равнине – «1604 года, 21 декабря». В тексте трагедии фигурируют только эти четыре даты. Заглянув, по совету Пушкина, в «Историю» Карамзина, читатель мог датировать и заключительные сцены: смерть Бориса – 13 апреля 1605 года, финал (убийство Марии и Феодора Годуновых) – 10 июня 1605 года.
Пушкин не сходился с Карамзиным по политическим взглядам, но доверял его тексту как источнику. В статье об «Истории русского народа» антикарамзиниста Николая Полевого Пушкин писал: «Карамзин есть первый наш историк и последний летописец»[329]. Пушкин считал, что летописцы объективно и отстранённо фиксировали происходившие события (это представление отразилось и в фигуре Пимена в «Борисе Годунове»). Отсюда доверие Пушкина Карамзину и летописям в вопросе об убийстве Димитрия по приказу Бориса. Рассказ Пимена об убийстве царевича основан на изложении событий в X томе «Истории государства Российского»: «…злодеи, издыхая, облегчили свою совесть, как пишут, искренним признанием; наименовали и главного виновника Димитриевой смерти: Бориса Годунова. …Но судиею преступления был сам преступник!»[330] По замечанию Винокура, «Пушкин тщательно собрал из обоих томов «Истории государства Российского» все указания на клеветнические легенды в антигодуновской литературе Смутного времени, создав при их помощи потрясающую картину безвыходного одиночества и полной обречённости мудрого царя-злодея»[331].
Намеренно ли Пушкин пожертвовал исторической правдой, заострив трагизм характера? К примеру, современники знали, что Сальери не убивал Моцарта, но это не помешало Пушкину написать великую трагедию, в которой он фактически оклеветал старшего композитора. Но вероятнее другое: Пушкин не подозревал, что летописи могут быть тенденциозными. Писатель и историк Михаил Погодин[332], слышавший «Годунова» ещё до публикации в авторском исполнении, указывал на возможную предвзятость летописцев в «Московском вестнике» (1829) – журнале, с которым Пушкин сотрудничал. Пушкин статью прочёл и оставил на полях замечания, свидетельствующие о резком несогласии со скепсисом Погодина. Известно, что своё мнение Пушкин отстаивал и в личном разговоре с Погодиным. Однако многие современные историки, соглашаясь с Погодиным, считают, что убийство Димитрия было Годунову политически невыгодно и к тому же трудноосуществимо[333]. Кроме того, как указал тот же Погодин, престол Грозного унаследовал не Димитрий, а Феодор, чью относительно раннюю смерть и бездетность никто не мог предвидеть загодя.
Иногда Пушкин намеренно отказывается от исторической точности. Грибоедов справедливо критиковал изображение Иова в «Борисе Годунове», соглашается Пушкин[334] – но оставляет всё как было. Роль Гаврилы Пушкина значительно расширена по сравнению с материалом карамзинской «Истории» – все добавленные детали выдуманы. Допускает Пушкин и анахронизмы, игнорируя некоторые карамзинские датировки. Так, дьяк Щекалов не мог присутствовать в Царской думе при обсуждении угроз Лжедмитрия, поскольку был отстранён Годуновым от дел ещё до появления Самозванца[335].
Иногда Пушкин опирается на летописные источники Карамзина, процитированные, но отвергнутые самим историком. У Пушкина в сцене на Девичьем поле мужики и бабы по наущению бояр «силятся» плакать, прося Годунова на царство. Один спрашивает: «Нет ли луку? Потрём глаза», другой отвечает: «Я слюнёй помажу»[336]. Карамзин в этом случае, напротив, не решается доверять источникам, но восклицает в примечании: «В одном Хронографе сказано, что некоторые люди, боясь тогда не плакать, но не умея плакать притворно, мазали себе глаза слюною!»[337]
Помимо Карамзина Пушкин читал, хотя бы частично, Никонову летопись, изданную Николаем Новиковым в 1771 и 1788 годах. Из неё Пушкин заимствовал первоначальный вариант заглавия пьесы. Раздел летописи, излагающий появление Самозванца, озаглавлен: «О настоящей беде московскому государству и о Гришке Отрепьеве»[338].
Наконец, Пушкин позволяет себе почти камео, причем двойное. Он вводит в действие реальное историческое лицо – Гаврилу Пушкина, который выступает на стороне Самозванца, и вдобавок лицо вымышленное – Афанасия Пушкина, который первым, со слов своего «племянника» Гаврилы, сообщает Шуйскому о появлении Лжедмитрия. Автор не отказывает себе в удовольствии дать Афанасию слова: «Его [Самозванца] сам Пушкин видел»[339], а царю поручает знаменитую реплику: «Противен мне род Пушкиных мятежный»[340]. Неудивительно, что общий настрой трагедии не нашёл сочувствия у императора и его советчиков.