«Ах! Я люблю те предметы, которые трогают моё сердце и заставляют меня проливать слёзы нежной скорби!» – заявляет повествователь, перед тем как приступить к рассказу о бедной Лизе. Эта любовь – программная для писателя-сентименталиста: через два года после повести в статье «Что нужно автору?» Карамзин скажет, что писатель имеет право заниматься своим ремеслом («смело призывать богинь парнасских»), только если «всему горестному, всему угнетённому, всему слезящему открыт путь во чувствительную грудь» его.
Сентиментализм, каким его придумали европейские предшественники Карамзина – Джеймс Томсон, Жан-Жак Руссо, Гёте, в какой-то мере Ричардсон[106], переносил акцент с рациональности – иногда язвительной, часто механистичной – на открытое чувство, объявляя его одной из высочайших ценностей, условием человеческого существования, которого не следует стесняться. Но классицистическое желание философски оправдать это чувство из сентименталистской прозы не уходит. В «Бедной Лизе» Карамзин заставляет своих героев произносить, по сути, авторские отступления в таком роде: «Кто бы захотел умереть, если бы иногда не было нам горя?.. Видно, так надобно. Может быть, мы забыли бы душу свою, если бы из глаз наших никогда слёзы не капали».
Важное отличие «Бедной Лизы» от европейской сентименталистской классики – её краткость по сравнению, например, с романами Ричардсона, да и со «Страданиями юного Вертера» Гёте. Карамзин умеет коротко и внятно формулировать, он афористичен. «Бедная Лиза» дарит нам трюизм-откровение: «и крестьянки любить умеют»; другой знаменитый текст Карамзина – эпитафия «Покойся, милый прах, до радостного утра!» – умещает в одной строке горечь утраты и целую необозримую эпоху до наступления Царства Божия на земле, которое сделает возможным новую – без сомнения, слёзную – встречу. Впрочем, «Бедная Лиза» предполагает, что ждать второго пришествия не обязательно: «Когда мы там, в новой жизни увидимся, я узнаю тебя, нежная Лиза!»
Стоит отметить, что в жизни Карамзин отнюдь не был склонен к сердечным излияниям. Свои глубокие чувства он таил под маской сдержанности; Жермена де Сталь[107], познакомившись с ним, охарактеризовала его так: «Сухой француз – вот и всё»[108]. Очень многие читатели Карамзина ставили знак равенства между ним и повествователем «Бедной Лизы» или героем «Писем русского путешественника», хотя делать это, как показывают работы Юрия Лотмана и Владимира Топорова – ошибка. При этом исследователи смотрят на Карамзина по-разному: если для Лотмана жизнь Карамзина – интеллектуальное приключение, сотворение самого себя, то Топоров доказывает, что исследовательское внимание писателя было направлено вовне: «У него был дар осмыслять, анализировать (иногда почти синхронно) все перипетии любовного чувства и любовной драмы во всех тонкостях и в разных вариантах. Многие сочинения Карамзина… должны рассматриваться как высшее в России рубежа двух веков теоретическое осмысление любви, намного опередившее своё время, как открытие высокого эротизма и образцы нового языка любви, как прорыв в сферу аналитической психологии любовного чувства»[109].
Ландыши. Цинкография работы К. Шабо с рисунка М. А. Бернетт из книги «Plantae Utiliores: or Illustrations of Useful Plants». 1842 год[110]
Наконец, ещё одна важная грань сентиментализма, в «Бедной Лизе» отсутствующая, – особый юмор, многословный, тонкий, но умеющий быть и раблезиански остроумным. Главный гений такого юмора – Стерн, которого Карамзин чтил и переводил, по чьим следам буквально шёл во время пребывания в Англии («Что вам надобно, государь мой?» – спросил у меня молодой офицер в синем мундире. – «Комната, в которой жил Лаврентий Стерн», – отвечал я»). Со стерновским «Сентиментальным путешествием» много раз сопоставляли карамзинские «Письма русского путешественника» – но не «Бедную Лизу». Автор работы о карамзинском стернианстве Фаина Канунова показывает, что в своём «Московском журнале» Карамзин печатал не юмористические, а именно сентиментальные отрывки из Стерна[111] и лишь на излёте сентименталистской эпохи отдал должное стерновскому юмору.
«Письма русского путешественника» – как раз тот текст, без которого представление о русском сентиментализме невозможно. Это текст от лица сентименталиста-исследователя, в нём буквально проговорены те основания, на которых Карамзин создаёт новую русскую литературу как европейскую. По словам Андрея Зорина, «Письма» «стали для русского читателя в столицах и провинции беспрецедентным источником новых эмоциональных матриц»[112]. Опыт, полученный Карамзиным в заграничном путешествии, позволил ему создать и «Бедную Лизу», которую нужно воспринимать уже в этом новом эмоциональном контексте – как ярчайшее его выражение, краткий манифест, оказавший воздействие на целое поколение.
Если о «Бедной Лизе» обычно говорят, что она начинает русскую прозу (при этом в расчёт не принимаются ни романы и повести русского классицизма, ни тем более древнерусская литература), то карамзинская работа в целом заслуживает у филологов ещё более высокой оценки: его называют иногда реформатором, а иногда и основоположником русского литературного языка – хотя гораздо чаще ту же роль отводят Пушкину. Что же лежит в основе этой оценки?
Прежде всего это разнообразие задач, которые Карамзин решал. Ещё убеждённый поклонник Карамзина Пётр Шаликов отмечал, что «Марфа посадница написана совсем иным образом, нежели бедная Лиза; бедная Лиза совсем иным образом, нежели Наталья, боярская дочь; Наталья, боярская дочь совсем иным образом, нежели Юлия»; к этому списку можно прибавить и «Письма русского путешественника», вводящие в русскую прозу новейшие западноевропейские реалии, и, конечно, «Историю государства Российского», утверждающую древность и благородство страны: «Оказывается, у меня есть Отечество!» – легендарное восклицание Фёдора Толстого-Американца[113], прочитавшего очередной том «Истории». Такая реакция возможна потому, что Карамзин изложил русскую историю не только с максимально возможной в его время достоверностью, но и современным для его читателей языком, совсем не похожим ни на древнерусские летописи, ни на труды Ломоносова и Татищева[114], которые в начале XIX века уже воспринимаются как архаика. Пушкин, оканчивая «Бориса Годунова» – произведение, в котором художественный подход к истории принципиально нов по сравнению, например, с историческими драмами Сумарокова и Княжнина[115], – посвящает «драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд, гением его вдохновенный».
Благозвучность карамзинской прозы отмечали современники – как старшие («Пой, Карамзин! И в прозе / Глас слышен соловьин» – Державин), так и младшие («Карамзин открыл тайну в прямом значении – ясности, изящества и точности» – Жуковский). Здесь, конечно, сказывается параллельная поэтическая карьера Карамзина: исследователи «Бедной Лизы» указывают на множество поэтических элементов, ритмических повторов в тексте. Но дело не только в поэтичности. Карамзин отказывается от традиционного тяжеловесного стиля русской книжности XVIII века – стиля, зависящего от античных и церковнославянских образцов, иногда даже на уровне синтаксиса. Одновременно он заимствует синтаксические обороты и корни из современных европейских языков. Литературные противники Карамзина, во главе которых стоял фактический руководитель общества «Беседа любителей русского слова» Александр Шишков, упрекали Карамзина и его последователей (в XX веке Юрий Тынянов назовёт их карамзинистами) в офранцуживании языка. Убеждённый архаист поэт Семён Бобров выводит сатирическую фигуру Галлорусса[116], который выражает свои мысли «против свойства истинного языка». Карамзин, в свою очередь, противоречит классицистам-академистам – на выступлении в Академии наук в 1818 году он говорит:
Главным делом вашим было и будет систематическое образование языка: непосредственное же его обогащение зависит от успехов общежития и словесности, от дарования писателей, а дарования – единственно от судьбы и природы. Слова не изобретаются академиями: они рождаются вместе с мыслями или в употреблении языка, или в произведениях таланта, как счастливое вдохновение. Сии новые, мыслию одушевлённые слова входят в язык самовластно, украшают, обогащают его, без всякого учёного законодательства с нашей стороны: мы не даём, а принимаем их. Самые правила языка не изобретаются, а в нём уже существуют: надобно только открыть или показать оные.
Но, с другой стороны, «открывая или показывая» правила языка, Карамзин исходит не из того, что в нём уже есть, а из того, что в нём должно быть. Часто говорят, что Карамзин придумал букву Ё; на самом деле придумала её княгиня Екатерина Дашкова[117], а Карамзин начал активно использовать в своих изданиях. Это, разумеется, страшно раздражало архаистов – в первую очередь Шишкова, для которого Ё было знаком простонародного, неграмотного произношения. Но если о необходимости буквы Ё до сих пор спорят (хотя произношение с Ё давным-давно стало нормативным), то вот неполный список неологизмов, которые, как считается, придумал Карамзин:
благотворительность, будущность, влиять, влюблённость, вольнодумство, впечатление, гармония, занимательность, катастрофа, промышленность, сосредоточить, сцена, утончённость, человечный, эпоха, эстетический.
Сегодня без этих слов, которые когда-то казались современникам нелепыми, мы не представляем себе русского языка.
Не все, но такая тенденция наблюдается, и начало ей положил именно Карамзин. Кстати, начать стоит с того, что Елизаветой звали его первую жену, которая скончалась от родильной горячки и была горько оплакана мужем, – правда, случилось это через десять лет после выхода карамзинской повести. В память о первой жене он назвал Лизой свою последнюю дочь от второго брака.
До Карамзина имя Лиза (Лизетта), воспринятое из европейской литературы, обладает «добродушным», комическим ореолом[118], но для Карамзина важнее всех Лиз, Лизетт и Луиз французских комедий и наивно-буколических Лиз из стихов Дмитриева[119] и Державина были, вероятно, несчастная Элоиза, возлюбленная Абеляра, и «новая Элоиза» из романа Руссо. После публикации «Бедной Лизы» стали появляться эпигонские повести-клоны – среди них была, например, анонимная «Несчастная Лиза». Пушкин, скорее всего, сознательно называет Лизой бедную воспитанницу старой графини в «Пиковой даме»: этой бедной девушке не суждено сочетаться браком с Германном, одержимым тайной трёх карт. Помня о «Бедной Лизе», Чайковский в своей постановке «Пиковой дамы» заставляет пушкинскую Лизу утопиться в Зимней канавке. Ещё одна Лиза пушкинской прозы – героиня «Барышни-крестьянки». В этой водевильной повести Пушкин вновь намекает на Карамзина, размывая сословные границы и заставляя дворянина Алексея Берестова влюбиться в мнимую крестьянку, но как раз эта Лиза – вполне счастливая. По замечанию исследовательницы Галины Головченко, Пушкин демифологизирует карамзинскую максиму о крестьянках, которые тоже «любить умеют»[120].
Традицию «бедных Лиз» подхватывают прозаики-реалисты. Лиза Калитина из «Дворянского гнезда» Тургенева, жертвующая своим счастьем и уходящая в монастырь, безусловно, одна из инкарнаций жившей около монастыря карамзинской крестьянки. Лизавета Александровна из «Обыкновенной истории» Гончарова – красивая и умная женщина, вынужденная прожить свою жизнь с донельзя прагматичным, презирающим романтическую любовь мужем. «Маленькая княгиня» Лиза из «Войны и мира» Толстого, жена Андрея Болконского, не пользуется любовью мужа и умирает родами. Особенно любил мучить Лиз Достоевский: здесь вспоминается и убиенная Лизавета Ивановна в «Преступлении и наказании», и глубоко несчастная Лизавета Тушина в «Бесах», и терпящая издевательства героя проститутка Лиза в «Записках из подполья», и ненавидимая, избиваемая девочка Лиза в «Вечном муже», и ставшая жертвой Фёдора Карамазова юродивая Лизавета Смердящая в «Братьях Карамазовых».
Так что в XX веке «бедная Лиза» – уже знак традиции классической литературы, пригодный для реминисценций и пародий. В «Тихом Доне» Лиза Мохова, соблазнённая Митькой Коршуновым, ступает на путь порока; следы её теряются во втором томе романа. В романе Булата Окуджавы «Свидание с Бонапартом» ореол жалости окутывает героинь Лизу («Она вся из карамзинских причитаний») и Луизу. Наконец, прямая и в то же время ироническая отсылка к Карамзину – вышедший в 1998 году «Азазель» Бориса Акунина: юный сыщик Эраст Фандорин женится на прелестной Лизаньке, которая в день свадьбы «шепнула Эрасту Петровичу»: «Бедная Лиза передумала топиться и вышла замуж». Ясно, что добром это не кончится: невеста гибнет от бомбы, присланной на свадьбу врагами. Так основоположник русского ретродетектива одним махом соединяет карамзинский сентиментализм с поворотным моментом бондианы.
Столичный повеса Евгений Онегин, получив наследство, уезжает в деревню, где знакомится с поэтом Ленским, его невестой Ольгой и её сестрой Татьяной. Татьяна влюбляется в Онегина, но он не отвечает ей взаимностью. Ленский, приревновав невесту к другу, вызывает Онегина на дуэль и гибнет. Татьяна выходит замуж и становится великосветской дамой. Теперь уже Евгений в неё влюбляется, но Татьяна сохраняет верность мужу. В этот момент автор прерывает повествование – «роман оканчивается ничем»[121].
Хотя сюжет «Евгения Онегина» небогат событиями, роман оказал огромное воздействие на русскую словесность. Пушкин вывел на литературную авансцену социально-психологические типажи, которые будут занимать читателей и писателей нескольких последующих поколений. Это «лишний человек», (анти)герой своего времени, скрывающий своё истинное лицо за маской холодного эгоиста (Онегин); наивная провинциальная девушка, честная и открытая, готовая на самопожертвование (Татьяна в начале романа); поэт-мечтатель, гибнущий при первом столкновении с реальностью (Ленский); русская женщина, воплощение изящества, ума и аристократического достоинства (Татьяна в конце романа). Это, наконец, целая галерея характерологических портретов, представляющих русское дворянское общество во всём его разнообразии (циник Зарецкий, «старики» Ларины, провинциальные помещики, московские баре, столичные франты и многие, многие другие).
Роман писался восемь с половиной лет: с 9 мая 1823 года по 5 октября 1831 года.
Две первые главы и начало третьей написаны в «южной ссылке» (в Кишинёве и Одессе) с мая 1823-го по июль 1824 года. Пушкин настроен скептически и критически к существующему порядку вещей. Первая глава – сатира на современное дворянство; при этом Пушкин сам, подобно Онегину, ведёт себя вызывающе и одевается как денди. Одесские и (в меньшей степени) молдавские впечатления отразились в первой главе романа и в «Путешествии Онегина».
Центральные главы романа (с третьей по шестую) окончены в «северной ссылке» (в псковском родовом имении – селе Михайловском) в период с августа 1824-го по ноябрь 1826 года. Пушкин испытал на себе (и описал в главе четвёртой) скуку жизни в деревне, где зимой нет никаких развлечений, кроме книг, выпивки и катания в санях. Главное удовольствие – общение с соседями (у Пушкина это семейство Осиповых-Вульф, проживавших в имении Тригорское неподалёку от Михайловского). Так же проводят время герои романа.
Александр Пушкин. Около 1830 года[122]
Кабинет Пушкина в музее-усадьбе «Михайловское»[123]
Новый император Николай I вернул поэта из ссылки. Теперь Пушкин постоянно бывает в Москве и в Петербурге. Он «суперзвезда», самый модный поэт России. Седьмая (московская) глава, начатая в августе-сентябре 1827 года, была окончена и переписана 4 ноября 1828 года.
Но век моды недолог, и к 1830 году популярность Пушкина сходит на нет. Утратив внимание современников, за три месяца Болдинской осени (сентябрь – ноябрь 1830-го) он напишет десятки произведений, составивших его славу у потомков. Помимо прочего, в нижегородском родовом имении Пушкиных Болдине завершены «Путешествие Онегина» и восьмая глава романа, а также частично написана и сожжена так называемая десятая глава «Евгения Онегина».
Почти год спустя, 5 октября 1831 года, в Царском Селе написано письмо Онегина. Книга готова. В дальнейшем Пушкин только перекомпоновывает текст и редактирует отдельные строфы.
«Евгений Онегин» концентрирует главные тематические и стилистические находки предшествующего творческого десятилетия: тип разочарованного героя напоминает о романтических элегиях и поэме «Кавказский пленник», обрывочная фабула – о ней же и о других «южных» («байронических») поэмах Пушкина, стилистические контрасты и авторская ирония – о поэме «Руслан и Людмила», разговорная интонация – о дружеских стихотворных посланиях поэтов-арзамасцев[124].
При всём том роман абсолютно антитрадиционен. В тексте нет ни начала (ироническое «вступление» находится в конце седьмой главы), ни конца: за открытым финалом следуют отрывки из «Путешествия Онегина», возвращающие читателя сперва в середину фабулы, а затем, в последней строчке, – к моменту начала работы автора над текстом («Итак я жил тогда в Одессе…»). В романе отсутствуют традиционные признаки романного сюжета и привычные герои: «Все виды и формы литературности обнажены, открыто явлены читателю и иронически сопоставлены друг с другом, условность любого способа выражения насмешливо продемонстрирована автором»[125]. Вопрос «как писать?» волнует Пушкина не меньше, чем вопрос «о чём писать?». Ответом на оба вопроса становится «Евгений Онегин». Это не только роман, но и метароман (роман о том, как пишется роман).
Обойтись без захватывающего сюжета Пушкину помогает стихотворная форма («…я теперь пишу не роман, а роман в стихах – дьявольская разница»[126]). Особую роль в конструкции текста приобретает автор-повествователь, который своим постоянным присутствием мотивирует бесчисленные отступления от основной интриги. Такие отступления принято именовать лирическими, но в реальности они оказываются самыми разными – лирическими, сатирическими, литературно-полемическими, какими угодно. Автор говорит обо всём, о чём сочтёт нужным («Роман требует болтовни»[127]) – и повествование движется при почти неподвижном сюжете.
Пушкинскому тексту свойственны множественность точек зрения, выражаемых автором-повествователем и персонажами, и стереоскопическое совмещение противоречий, возникающих при столкновении различных взглядов на один и тот же предмет. Оригинален или подражателен Евгений? Какое будущее ждало Ленского – великое или заурядное? На все эти вопросы в романе даны разные, причём взаимоисключающие ответы. «За таким построением текста лежало представление о принципиальной невместимости жизни в литературу», а открытый финал символизировал «неисчерпаемость возможностей и бесконечной вариативности действительности»[128]. Это было новшеством: в романтическую эпоху точки зрения автора и повествователя обычно сливались в едином лирическом «я», а другие точки зрения корректировались авторской.
Ричард Уэстолл. Джордж Гордон Байрон. 1813 год. Национальная портретная галерея, Лондон[129]
«Онегин» – радикально новаторское произведение в отношении не только композиции, но и стиля. В своей поэтике Пушкин синтезировал основополагающие черты двух антагонистических литературных направлений начала XIX века – младокарамзинизма и младоархаизма. Первое направление ориентировалось на средний стиль и разговорную речь образованного общества, было открыто новоевропейским заимствованиям. Второе соединяло высокий и низкий стили, опиралось, с одной стороны, на книжно-церковную литературу и одическую традицию XVIII века, с другой – на народную словесность. Отдавая предпочтение тем или иным языковым средствам, зрелый Пушкин не руководствовался внешними эстетическими нормативами, а делал свой выбор исходя из того, как работают эти средства в рамках конкретного замысла. Новизна и необычность пушкинского стиля поражали современников – а мы с детства к нему привыкли и нередко не чувствуем стилистических контрастов, а тем более стилистических нюансов. Отказавшись от априорного деления стилистических регистров на «низкие» и «высокие», Пушкин не только создал принципиально новую эстетику, но и решил важнейшую культурную задачу – синтез языковых стилей и создание нового национального литературного языка.