
Полная версия:
Вячеслав Михеев Зазор
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Теперь он начинал понимать, что она имела в виду.
Система загрузилась. Он открыл файл с результатами и снова, в который раз проговорил про себя последовательность цифр. Сорок прогонов. Сорок графиков. На каждом — всплеск за ноль-семь секунды до осознанного выбора. Амплитуда варьировалась, но незначительно, в пределах статистической погрешности. Частота была стабильной. Топология — почти идентичной. Это был не шум. Это был не артефакт. Это был паттерн. А паттерн означает информацию. А информация означает источник.
Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Перед внутренним взором всплыло то самое письмо. «Мы называем его Проводник». Кто — мы? И почему они называют его так, а не иначе? Проводник — это тот, кто ведет. Тот, кто знает дорогу. Тот, кто берет за руку и говорит: «Иди за мной». Но куда он ведет? И что будет, когда приведет?
Он представил себе человека или не человека, а что-то, что сидит внутри мозга, в темноте, в подкорке, и ждет. Ждет момента, когда можно будет подать сигнал. Не громкий, не властный, а тихий, почти незаметный. Как шепот. Как дуновение. Как мысль, которую ты принимаешь за свою. И ты следуешь за ней. Ты думаешь, что это ты решил. А это решил он. И ты узнаешь об этом только потом, когда уже поздно. Когда сарай сгорел. Когда машина ударила человека. Когда слово сказано и его не вернуть.
Он открыл глаза. В дверях стоял человек.
Это был мужчина лет пятидесяти, сухощавый, подтянутый, в дорогом пальто, с которого еще не успели стечь капли дождя. У него были седые виски и молодые глаза — странное сочетание, которое делало его лицо неуловимо знакомым, как будто Кирилл видел его раньше, но не мог вспомнить, где. Мужчина держал в руке кожаный портфель, старый, потертый, явно дорогой когда-то, а теперь просто старый. Он смотрел на Кирилла и улыбался, не широко, не приветливо, а скорее понимающе, как смотрят на человека, который только что разгадал головоломку и еще не знает, радоваться ему или огорчаться.
— Простите, — сказал мужчина, и голос у него оказался мягкий, обволакивающий, с идеальной дикцией лектора старой школы. — Я не хотел мешать. Ваш лаборант сказал, что можно войти. Я Аркадий Борисович Данилов.
Кирилл встал. Имя было смутно знакомым — где-то он его слышал. На конференции? В журнале? В новостях?
— Кирилл, — сказал он. — Просто Кирилл. Без отчества, если можно.
— Можно, — Данилов прошел в лабораторию и сел на стул для посетителей, не спрашивая разрешения. Он двигался так, как двигаются люди, привыкшие к тому, что им везде рады. Или к тому, что им все равно, рады им или нет. — Я прочитал ваш препринт о вторичном сигнале. Поздравляю. Это прекрасная работа.
— Вы читали препринт? Мы не публиковали его. Он внутренний.
— В науке нет ничего внутреннего, — Данилов улыбнулся, и улыбка у него была такая же странная, как глаза, — молодая, почти мальчишеская, но с какой-то глубокой, застарелой печалью в уголках губ. — Рано или поздно все становится внешним. Вы же знаете.
Кирилл не ответил. Он смотрел на Данилова и пытался понять, что ему нужно. Люди не приходят в лабораторию в восемь утра без предупреждения, чтобы поздравить с неопубликованной работой. За этим что-то стоит. Что-то, чего Кирилл пока не видел.
— Вы нашли сигнал, — продолжал Данилов. — Вторичный сигнал. Вы назвали его... как вы его назвали?
— Я никак его не назвал.
— Понятно. Значит, вы еще не готовы. Но вы его зафиксировали. Измерили. Доказали, что он стабилен. Что он опережает сознательное решение на ноль-семь секунды. Это серьезно. Это меняет дело.
— Какое дело?
— Дело о свободе воли, — Данилов положил портфель на колени и сложил на нем руки. Пальцы у него были длинные, тонкие, как у пианиста или хирурга. — Мы с вами занимаемся одним и тем же, Кирилл. Только вы подходите к этому как нейробиолог. А я — как философ. Или, если хотите, как практик.
— Практик?
— Да. Я помогаю людям услышать этот сигнал. И научиться с ним жить.
Кирилл почувствовал, как что-то холодное пробежало по позвоночнику — не страх, но его предвестник. Та самая доля секунды перед тем, как осознаешь опасность. Зазор.
— Вы сказали — «услышать». Вы считаете, что сигнал можно услышать?
— А вы разве нет? — Данилов наклонил голову и посмотрел на Кирилла с тем же понимающим, чуть ироничным выражением. — Вы же сами его слышали. Не на графике. Внутри. Вы слышали его, когда принимали решение, о котором потом жалели. Или не жалели, но не могли понять, почему вы его приняли. Слышали, когда стояли перед открытой дверью и знали, что открывать ее нельзя, но все равно тянулись к ручке. Слышали, когда...
— Довольно.
Данилов замолчал. Он не обиделся, не смутился. Просто замолчал, ожидая продолжения.
— Вы знаете что-то о моей жизни? — спросил Кирилл.
— Я ничего о вас не знаю. Кроме того, что вы нашли сигнал. Но я знаю людей. Я изучаю их тридцать лет. И я знаю, что каждый, кто сталкивается с этим сигналом, рано или поздно задает себе один и тот же вопрос: «Кто управляет мной?» И каждый отвечает на него по-своему. Кто-то говорит: «Бог». Кто-то: «Дьявол». Кто-то: «Подсознание». Кто-то: «Инстинкты». Но суть одна: мы не одни в собственном мозгу. У нас есть сосед. И от того, как мы с ним договариваемся, зависит все.
— И как же с ним договариваться?
Данилов улыбнулся — на этот раз шире, и в улыбке этой мелькнуло что-то, что Кириллу не понравилось. Не злоба. Не коварство. Скорее предвкушение. Как у человека, который долго ждал этого разговора и теперь наслаждается каждым словом.
— Я провожу семинары, — сказал он. — Небольшие группы. Закрытые. Для тех, кто хочет узнать больше. Приходите в пятницу. Адрес у вас есть.
Он встал, взял портфель и направился к двери. У порога обернулся.
— И еще, Кирилл. Вы правильно сделали, что не назвали его. Когда даешь чему-то имя, оно получает власть. Но рано или поздно вам придется это сделать. Просто знайте, что имя уже существует. И когда вы будете готовы его услышать, вы его услышите.
Он вышел. Дверь закрылась с мягким, почти беззвучным щелчком. Кирилл остался один.
Некоторое время он сидел неподвижно, глядя на закрытую дверь. В висках стучало. Мысли метались, как испуганные птицы. «Сосед». «Проводник». «Имя уже существует». Он думал о том, что Данилов сказал больше, чем произнес вслух. Что за его словами стояла целая система, возможно, целая философия, и что он пришел не просто поздравить. Он пришел завербовать. Или предупредить. Или и то и другое.
Кирилл встал и подошел к окну. Дождь снова усилился. Вода текла по стеклу, и мир за окном расплывался, терял очертания. Где-то там, в этом расплывшемся мире, человек по имени Данилов шел под дождем и нес в своем потертом портфеле ответы или вопросы, которые он выдавал за ответы. И где-то там, на другом конце города, жена Кирилла стояла на лесах перед древней фреской и смотрела в лицо, которое проступало из-под слоя поздней краски. И где-то там, внутри его собственного мозга, маленький электрический всплеск ждал своего часа.
Он вернулся к компьютеру. Закрыл файл с графиком. Открыл письмо. Перечитал адрес.
Пятница. Он успеет подготовиться. Он успеет подумать. Он успеет решить.
Хотя что значит «решить»? Если Данилов прав, решения не существует. Есть только следование за сигналом. Есть только голос, который знает, чего ты хочешь, раньше тебя. И все, что тебе остается, — это слушать и подчиняться.
Или не подчиняться. Или спорить. Или ждать.
Он выключил компьютер. Встал. Надел плащ. И вышел под дождь.
Монастырский придел дышал сыростью и временем.
Это был особый запах, который не спутаешь ни с чем: смесь старого камня, ладана, плесени и чего-то еще, чему Вера не могла подобрать названия. Может быть, это был запах молитв. Может быть запах страха. Может быть — запах надежды, которая, как и все остальное в этом месте, со временем превратилась в камень.
Она стояла на лесах, на высоте четырех метров от пола, и смотрела на открывшийся лик. Теперь он был виден почти полностью, она сняла поздний слой со всей головы, с плеч, с половины груди. Это был не бес. Это был не ангел. Это был кто-то третий. Кто-то, кто стоял между ними — или над ними. Над схваткой. Над страхом. Над самим понятием греха.
У него было лицо человека, который знает обе стороны. Который был и там, и там. Который слышал голос и отвечал ему, и ответ его был не «да» и не «нет», а что-то другое, чему нет слова в человеческом языке. Может быть, «подожди». Может быть, «посмотрим». Может быть, «я еще не решил».
Она взяла скальпель и продолжила работу. Теперь она снимала слой с руки фигуры. Рука была поднята не в благословляющем жесте, не в указующем, а скорее в предостерегающем. Как будто фигура говорила: «Стой. Не подходи. Дальше — не моя территория».
— Чья же? — спросила Вера вслух.
— Твоя, — ответил голос сзади.
Она обернулась. Настоятель стоял у входа, опять появился бесшумно, как призрак. Сегодня он был без рясы, в старом свитере и стоптанных ботинках, и от этого казался меньше ростом, проще, человечнее. В руке он держал термос и две жестяные кружки. От термоса пахло чаем, крепким, с бергамотом, с тем особым монастырским ароматом, который не спутаешь с городским.
— Чайку? — спросил он.
— Давайте.
Он поднялся по лесам неожиданно ловко для своего возраста и сел на деревянный настил, свесив ноги вниз, в пустоту придела. Вера села рядом. Он разлил чай по кружкам, и они пили молча, глядя на фреску.
— Странное лицо, — сказал наконец настоятель. — Я здесь пятьдесят лет. Мальчишкой еще пришел, послушником. Все стены знаю наизусть. А этого лица не помню. Не было его. Или было, но я не видел.
— Оно было под записью. Его закрасили в восемнадцатом веке. Или раньше.
— Закрасили, значит, — настоятель задумался. — А зачем закрашивают лица? Ты как реставратор должна знать.
— По разным причинам. Меняется канон. Меняется богословие. Меняется мода, в конце концов. Иногда закрашивают, потому что лицо кажется слишком... человеческим.
— Слишком человеческим, — повторил настоятель. — Это как? Человек он и есть человек. Образ и подобие. Что значит «слишком человеческим»?
Вера молчала. Она смотрела на лик и думала о том, что настоятель прав. Человек создан по образу и подобию, так говорили ей в детстве, так говорили в монастыре, так говорили везде, где речь заходила о вере. Но что, если образ и подобие — это не только свет? Что если образ и подобие — это еще и тьма? Что если Бог, создавая человека, вложил в него не только добро, но и способность ко злу? Не как ошибку. Не как поломку. А как часть замысла?
— Может быть, — сказала она медленно, — может быть, лицо закрасили, потому что оно изображало того, кого нельзя изображать.
— Кого же?
— Того, кто стоит между. Кто не выбрал сторону. Кто ждет.
Настоятель долго смотрел на фреску. Потом перевел взгляд на Веру. Глаза у него были голубые, выцветшие, как старое небо над зимним полем. В них не было ни осуждения, ни удивления. Только внимание. Только вопрос.
— Ты говоришь так, как будто знаешь, о чем речь. Как будто ты сама стоишь между.
Вера опустила глаза в кружку. Чай остывал, и на поверхности плавала чаинка — маленькая, темная, похожая на лодку без весел.
— Я всю жизнь стою между, — сказала она тихо. — С десяти лет. Когда я подожгла сарай, я услышала голос. Он сказал, что мне понравилось. И это была правда. Мне понравилось. С тех пор я слышу его. Не всегда. Иногда он замолкает на месяцы. Но он всегда возвращается. И я всегда отвечаю: «Нет». Каждый раз «нет». Но я боюсь, что однажды...
Она замолчала.
— Что однажды? — спросил настоятель.
— Что однажды я скажу «да». Не потому, что захочу. А потому, что устану.
Настоятель кивнул. Он не стал ее утешать. Не стал говорить, что Бог простит, что молитва поможет, что голос — это бес, и его нужно гнать. Он просто сидел рядом, пил чай и смотрел на фреску. И в этом молчании было больше понимания, чем в сотне проповедей.
— Я много исповедовал, — сказал он наконец. — За пятьдесят лет столько людей прошло через этот храм. И почти каждый третий говорил о голосе. Не о голосах — о голосе. Одном. Том самом. Кто-то называл его бесом. Кто-то — слабостью. Кто-то — искушением. Но у всех он был. Понимаешь? У всех.
— И что вы им говорили?
— По-разному. Молодым — что надо бороться. Старым — что надо молиться. Умирающим — что Бог простит. Но знаешь, что я понял за эти годы? Голос — это не враг. Голос — это часть тебя. Не лучшая часть, не худшая. Просто часть. Как рука. Как глаз. Как память. И бороться с ним — это как бороться с собственной рукой. Можно, конечно. Но рука тебе еще пригодится.
— Тогда что же делать?
— Ждать, — сказал настоятель. — Ты же сама сказала: он ждет. И ты ждешь. Может быть в этом и есть ответ. Не побеждать. Не сдаваться. Ждать. Пока один из вас не поймет.
— Что поймет?
— Этого я не знаю. Может ты. Может он. Может вы вместе поймете что-то, чего я не понимаю. Я старый. Я многого не понимаю. Но я знаю, что ждать — это тоже действие. Иногда — самое трудное.
Он допил чай и встал. Суставы хрустнули. Он поморщился и начал спускаться с лесов, осторожно, ступенька за ступенькой. Вера осталась сидеть.
— Отец Никодим, — окликнула она.
Он обернулся.
— Вы верите в свободу воли?
Он улыбнулся — грустно, почти виновато.
— Я верю в то, что человек может ждать. А все остальное — от Бога. Или от того, кто там, он показал пальцем вверх, но жест вышел неопределенным: не то на небо, не то на купол, не то вообще в пустоту. Я уже и сам не знаю.
Он ушел. Шаги его затихли. Вера осталась одна в пустом приделе. Дождь все еще барабанил по куполу, но теперь ритм его изменился, стал реже, тише, как будто дождь тоже устал и решил подождать.
Она посмотрела на фреску. Лик смотрел на нее, печально, понимающе, ждуще. И она вдруг поняла, что он не ждет от нее ответа. Не ждет «да» или «нет». Не ждет победы или поражения. Он просто ждет. И это ожидание — не испытание. Это дар. Возможность. Зазор между импульсом и действием. Единственное, что у нее есть.
Она взяла скальпель и продолжила работу.
Вечером того же дня Кирилл сидел в баре.
Это был плохой бар из тех, что держатся на трех посетителях и запахе перегара, въевшемся в обивку стульев. Он нашелся сам собой, когда Кирилл вышел из лаборатории и понял, что не хочет домой. Вернее, хочет, он всегда хотел домой, дом был единственным местом, где он мог спрятаться от себя, но сегодня возвращаться было нельзя. Сегодня там была Вера. И она задала бы вопросы. А у него не было ответов.
Он заказал водку, просто потому, что не знал, что еще заказать, и бармен, пожилой мужчина с лицом, изборожденным морщинами, как старая карта, молча налил ему сто граммов в граненый стакан. Кирилл выпил. Водка обожгла горло и провалилась в желудок горячим комком. Он заказал вторую. Бармен налил. Кирилл пить не стал, просто смотрел на стакан, на то, как свет от лампы преломляется в гранях.
Он думал о Данилове. О его словах. О его манере говорить — мягкой, обволакивающей. О том, как он сказал: «Мы не одни в собственном мозгу». И о том, как он улыбнулся, когда Кирилл спросил про имя.
Имя уже существует.
Какое имя? Чье? Кто дает имена таким вещам? И почему Данилов говорил о нем с такой уверенностью, как будто знал его лично?
— Вы один? — спросил кто-то рядом.
Он обернулся. За соседним столиком сидел мужчина лет сорока, грузный, в старомодном костюме на два размера больше, чем нужно. У него были тяжелые, нависшие брови и руки, которые не соответствовали костюму, большие, с толстыми пальцами, явно знавшие физическую работу. Он держал в руке чашку чая, странно в таком месте, и смотрел на Кирилла с тем выражением, с каким смотрят на старого знакомого, которого не видели много лет, но не уверены, что хотят подойти.
— Один, — сказал Кирилл.
— Я тоже. Можно, я пересяду?
Кирилл пожал плечами. Мужчина пересел вместе с чашкой, блюдцем и салфеткой и сел напротив. Теперь его лицо было видно отчетливее: тяжелая челюсть, глубокие складки у рта, глаза, которые смотрели слишком внимательно для случайного посетителя.
— Глеб Острогорский, — сказал он. — Можно просто Глеб.
— Кирилл.
— Я знаю. Я вас искал.
Кирилл напрягся. Рука сама потянулась к стакану, но он остановил себя. Не сейчас. Сначала — понять, что нужно этому человеку.
— Вы из полиции? — спросил он.
— Следственный комитет. Особо важные дела. Но я не по службе. То есть — по службе, но неофициально.
— Так бывает?
— У меня бывает. — Глеб отпил чаю и поморщился. — У вас есть враги, Кирилл? Я имею в виду, кроме очевидных.
— Что значит — очевидных?
— Ну, есть люди, у которых нет врагов. Это скучные люди. Вы не выглядите скучным. Значит, враги есть. Я просто спрашиваю: может кто-то из них имеет отношение к науке? К вашей работе? К тому, что вы делаете в лаборатории?
Кирилл отодвинул стакан. Водка перестала казаться хорошей идеей. Мысли, наоборот, стали резче, яснее как будто опасность протрезвила его быстрее любого кофе.
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что кто-то умер, — сказал Глеб. — И я пытаюсь понять, почему.
Тишина. За окном проехала машина, и свет фар скользнул по стене, высветив трещину в штукатурке. Бармен отвернулся к телевизору, где без звука шел какой-то фильм. Кирилл смотрел на Глеба и ждал.
— Кто умер? — спросил он наконец.
— Человек по фамилии Кравцов. Вам знакомо это имя?
— Нет.
— Странно. Он был в списке ваших испытуемых. Шестеро добровольцев. Вы проводили с ними тесты. Кравцов был седьмым.
— У меня не было седьмого. Их было шестеро.
— Значит, кто-то добавил седьмого без вашего ведома. — Глеб достал из внутреннего кармана сложенный лист бумаги и протянул Кириллу. — Это предсмертная записка.
Кирилл развернул лист. Почерк был неровным, дерганым. Буквы наползали друг на друга, как будто рука писавшего не поспевала за мыслями. Или, наоборот, мысли обгоняли руку.
«Я не хотел. Я просто подумал, что могу это сделать. И мысль была такой... сладкой. Как будто я наконец-то проснулся. Он сказал: „Ты можешь“. И я поверил. Больше некому верить. Мама, прости».
— Он сказал, — повторил Кирилл вслух. — Кто он?
— Я надеялся, что вы мне скажете.
Кирилл перечитал записку. Потом еще раз. Сладкой. Проснулся. Ты можешь. Слова были чужие, но что-то в их в ритме, в интонации было знакомым. Как будто он уже слышал их раньше. Не от этого человека. От другого. От многих.
— От чего он умер? — спросил он.
— Повесился. В собственной квартире. Ему было двадцать три года. Студент-физик. Талантливый, говорят. И никаких причин для суицида. Ни долгов, ни несчастной любви, ни диагноза. Только эта записка. И только то, что за месяц до смерти он участвовал в вашем тестировании.
— Он не участвовал в моем тестировании.
— Значит, в чьем-то еще. Но тесты те же. «Петля». Нейроинтерфейс. Я навел справки. Вы — главный разработчик. Если не вы его тестировали, то кто?
Кирилл молчал. В голове крутилась одна и та же мысль — не мысль даже, а ощущение. Как будто он стоял на краю, и земля под ногами начинала осыпаться. «Петля». Нейроинтерфейс. Кто-то использовал его технологию без его ведома. Кто-то провел тесты, о которых он не знал. И один из испытуемых умер, оставив записку о голосе внутри.
— Вы знаете, кто это мог быть? — спросил Глеб.
— Возможно, — сказал Кирилл. — Но мне нужно проверить. Дайте мне пару дней.
— Я дам вам день, — сказал Глеб. Он встал и положил на стол визитку. — Завтра вечером я позвоню. И если у вас появятся мысли или имена вы мне их скажете. Идет?
Он ушел, не дожидаясь ответа. Дверь хлопнула. Бармен на секунду оторвался от телевизора, посмотрел на Кирилла и снова отвернулся. Кирилл остался один с пустым стаканом, с чужой запиской и с ощущением, что мир, в котором он жил, только что треснул, как стекло.
Он сказал: «Ты можешь».
Кто он? Данилов? Данилов говорил о Проводнике. О том, что он знает, чего ты хочешь. О том, что он ведет. Неужели он ведет к этому? К петле? К смерти?
Кирилл скомкал записку и сунул в карман. Встал. Бросил деньги на стойку. Вышел под дождь.
Город встретил его холодом и ветром. Дождь кончился, но воздух был сырой, пропитанный влагой, как губка. На асфальте блестели лужи. В окнах домов горел свет, желтый, теплый, чужой. Кирилл шел по пустому проспекту и думал о том, что теперь у него есть враг. Или союзник. Или и то и другое. Человек по имени Данилов, который знает имя сигнала. И человек по имени Глеб, который ищет убийцу или самоубийцу, но в любом случае ищет правду.
И где-то между ними он сам. С графиком в компьютере. С вопросом, на который нет ответа. С паузой, которую нужно выдержать.
Он ускорил шаг. Дом был уже близко. Завтра он поговорит с Даниловым. Завтра он узнает правду. А сегодня, сегодня ему нужно было просто дойти. Просто переступить порог. Просто увидеть Веру и, может быть, впервые за долгое время, сказать ей правду. Всю правду. Без утайки.
Но когда он открыл дверь, в квартире было темно. Вера спала или делала вид, что спит. Он не стал ее будить. Прошел в кабинет и сел за компьютер. Включил монитор. Открыл файл с графиком. Маленький всплеск: ноль-семь секунды до осознания. Теперь он смотрел на него иначе. Не как на научную аномалию. Не как на оправдание. А как на улику.
Где-то в городе человек по имени Данилов, возможно, смотрел сейчас в такой же монитор. Или в глаза очередного испытуемого. Или в глаза очередной жертвы. И говорил: «Ты можешь». И люди верили.
Кирилл закрыл файл. Открыл письмо. Перечитал адрес. Пятница. Он будет там. Он узнает все.
А пока ждать.
За окном начинался новый дождь.
Ночь опустилась на город, как опускается на глаза уставшего человека тяжелая, больная пелена, не приносящая отдыха, лишь меняющая регистр утомления с дневного на ночной. Кирилл сидел в кабинете, не зажигая света. Монитор давно погас, перейдя в спящий режим, и только маленький зеленый огонек на системном блоке пульсировал в такт какому-то внутреннему ритму или это просто казалось? В темноте всё кажется живым. В темноте вещи дышат. В темноте голос звучит громче.
Он думал о Кравцове. О мальчике, которого он никогда не видел, но чья смерть теперь лежала на его столе не буквально, но по существу. Двадцать три года. Студент-физик. Талантливый говорят. И строчка в записке: Он сказал: «Ты можешь». Кто сказал? Какой голос? Тот самый, который звучал в голове десятилетней Веры на пепелище? Тот самый, который опережал сознательное решение на ноль-семь секунды? Тот самый, которому Данилов дал имя Проводник, и теперь это имя, как вирус, расползалось по сознанию Кирилла, заражая всё, к чему прикасалось?
Он попытался восстановить цепочку. Кто-то использовал «Петлю». Не он. Кто-то, имеющий доступ к технологии. Кто-то, кто знал о вторичном сигнале. Кто-то, кто, возможно, знал о нем раньше, чем сам Кирилл. Данилов? Он говорил о сигнале так, будто знал его всегда. Он говорил о Проводнике как о старом знакомом. Он пришел в лабораторию не для того, чтобы поздравить с открытием. Он пришел, чтобы убедиться, что Кирилл открыл именно то, что нужно.
Но что нужно? Зачем Данилову «Петля»? Зачем ему испытуемые? И почему один из них мертв?
Кирилл встал и подошел к окну. Дождь то начинался, то затихал, словно сам не мог решить, хочет ли он продолжаться. Город внизу жил своей ночной жизнью: фары машин, редкие прохожие, светофоры, мигающие желтым на пустых перекрестках. Где-то там, в одной из квартир, висело тело двадцатитрехлетнего студента, сейчас уже снятое, увезенное, зафиксированное в протоколах. Но запах, наверное, остался. И предсмертная записка. И вопрос: кто сказал «ты можешь»?
Он закрыл глаза и попытался представить себе этого парня. Не лицо, лицо он не знал. А состояние. Вот он сидит в своей комнате, один. Вот он слышит голос, не внешний, внутренний. Голос говорит ему, что он может. Что он свободен. Что единственное, что отделяет его от настоящей жизни, — это страх. Что страх нужно переступить. Что за страхом — пустота, и в этой пустоте — покой. И мальчик верит. Потому что голос звучит убедительно. Потому что голос знает его слабые места. Потому что голос — это он сам. Или кажется, что сам.




