То, что передовым колхозом «Ленинский» здесь не пахнет, Фролов понял, едва они с Никитиным, как два навьюченных осла, вошли в деревню. Их встретили пыльная дорога, грозящая при первом же дожде превратиться в хлюпающее болото, густые заросли крапивы и чертополоха вдоль кривых сточных канав, а также несколько покосившихся домов, окруженных дощатыми заборами всех форм и красок. Главным же было тотальное отсутствие каких-либо признаков советской власти.
– На передовую деревню не тянет, – сухо прокомментировал увиденное Никитин, морщась под тяжестью своей ноши. Жаркое июньское солнце припекало, и на его морщинистом лбу выступили крупные виноградины пота.
Фролов хотел что-то сказать в ответ, но в горле пересохло, да и что тут можно было еще сказать? И так ясно, что не тянет.
Никитин остановился.
– Все, бля, перекур.
Он вытер мокрый лоб и опустил на землю рюкзак с киноаппаратом и сумку с дополнительным оборудованием и запасными бобинами.
– Надо бы спросить, где мы, – тяжело дыша, сказал Фролов и тоже скинул свою сумку. В ней были личные вещи и запасы еды на всякий случай.
– У кого? – хмыкнул Никитин, доставая папиросы. – У него?
И он кивнул головой в сторону огромного хряка, лежавшего в луже возле колодца и с интересом наблюдавшего за приезжими. Заметив, что на него, наконец, обратили внимание, тот довольно хрюкнул и мотнул головой.
– Ни людей, ни блядей, – резюмировал Никитин, затягиваясь папиросой и озираясь.
Добавить что-то к этой лаконичной сентенции было трудно, хотя из обеих перечисленных категорий последние волновали Фролова сейчас меньше всего.
Через минуту на дороге показался явно подвыпивший мужик. Он двигался какими-то немыслимыми зигзагами, переставляя ноги, словно это были протезы, а он учился на них ходить. Из-за этого определить вектор движения было крайне сложно. Мужик как бы шел по направлению к киношникам, но в то же время петлял, словно отчаянно пытался избежать неминуемой встречи.
«Этого только не хватало», – чертыхнулся про себя Фролов.
Никитин словно прочитал его мысли.
– О! – обрадовался он нетрезвой походке мужика. – А здесь, оказывается, есть жизнь.
Он коротко свистнул прохожему, и тот замер, уставившись на гостей. Замер и хряк, видимо, решив, что свист обращался к нему.
– Слышь, товарищ! – крикнул Никитин. – Как деревня называется?
Мужик с шумным хрюканьем втянул носом и харкнул. Хряк в луже издал аналогичный звук, разве что плевать не стал. Казалось, между ними произошел короткий бессловесный диалог.
– Это уже можно снимать, – шепнул Никитин Фролову с каким-то неуместным восторгом.
– Если мы это снимем, нам снимут головы, – хмуро сострил Фролов.
Мужик тем временем, словно следуя навязанной ему кем-то траектории, подошел ближе.
– А вы кто? – спросил он, прищурившись – то ли от солнца, то ли демонстрируя свою подозрительность. Затем стал качаться и переступать ногами, как будто топтал невидимых жуков. Видимо, его вестибулярный аппарат работал с перебоями.
Фролов, как глава делегации, вышел слегка вперед.
– Мы ехали в колхоз «Ленинский» кино снимать. И, видимо, немного заблудились.
– Ишь ты, – протянул мужик и покосился на стоявшие на земле сумки. – А это че?
– Это, чтобы кино снимать, – ответил Никитин максимально доходчиво.
– Дела, – задумчиво покачал головой мужик, затем словно очнулся. – А кино – это как?
Никитин наклонился к уху Фролова и, не шевеля губами, пробормотал:
– Технический прогресс сюда, судя по всему, еще не дошел. Могут и поколотить. Или съесть. Как аборигены Кука.
– За что? – не поворачивая головы, краем рта негромко спросил Фролов.
– Решат, что мы диверсанты или еще кто. Известны прецеденты.
В этом вопросе Никитину вполне можно было доверять – у него был солидный опыт киноэкспедиций и общения с простым народом.
Мужик тем временем потерял интерес к технической стороне дела и неожиданно ответил на вопрос, заданный несколькими минутами раньше.
– Про колхоз ничего не могу сказать. А деревня Невидово называется.
– А как отсюда выбраться? – спросил Фролов.
– Не знаю, – пожал плечами мужик и задумался. Затем добавил с некоторой грустью: —Наверное, никак.
Хряк в луже приподнялся и мотнул головой, словно подтверждая эту печальную истину – мол, мы бы и сами рады, но никак. Казалось, еще немного и он печально разведет копытцами, как руками.
– Слушай, дядя, – потерял терпение Никитин. – Я все понимаю, но и ты пойми. Мы ж, блять, как Чук и Гек, второй час с этой хуйней шкандыбаемся, скоро хер надломится. Ты прямо скажи, переночевать тут можно где-нибудь или нет?
Фролов нервно забегал глазами, испугавшись, не переборщил ли Никитин с матом, тем более что не понял, при чем тут Чук и Гек. Он помнил только, что Чук и Гек ездили в тайгу к отцу, но относилось ли никитинское сравнение к этому рассказу или к какому-то другому, он не знал. Опасения Фролова, однако, не оправдались – похоже, оператор гораздо лучше разбирался в психологии простого народа – мат из его уст совершенно не оскорбил мужика. Более того, в мутном взгляде последнего мелькнуло что-то вроде уважения. Но только на короткое время. Затем он как будто обессилел, перестал топтаться на месте, уронил на грудь голову и ни с того ни с сего застонал. К чему относился этот стон, понять было сложно, но было ощущение, что вопрос о ночевке и его самого давно мучает.
Фролов с Никитиным вежливо переждали это мычание, надеясь, что за ним последует ответ. Но ответа не последовало.
– Пошли, – сказал Никитин, двинув Фролова локтем. – А то так целый день простоим.
– У Гаврилы можно, – неожиданно ответил мужик, продолжая глядеть себе под ноги. – Это там.
И махнул рукой куда-то влево.
Фролов с Никитиным отследили направление жеста и уперлись взглядом в зеленый дощатый забор.
– Спасибо, – вежливо поблагодарил мужика Фролов и подмигнул Никитину – мол, бери сумку и пошли.
Они взвалили на себя свой скарб и двинулись к забору. Мужик остался стоять, словно озадаченный собственным ответом. Затем поднял взгляд и, не обнаружив перед собой киношников, двинулся своей петляющей походкой дальше.
Подойдя к забору, Фролов и Никитин приподнялись на цыпочки и заглянули во двор. Там стоял небольшой, но вполне ладный бревенчатый дом, к которому вела выложенная камнями дорожка. Во всем облике дома чувствовалась крепкая хозяйская рука. Окна были окаймлены резным деревом. Вдоль стен вился дикий плющ. Жаркое солнце бегало бликами по его стеблям, пытаясь нащупать брешь в этой зеленой броне, но плющ надежно хранил прохладу дома. На крыльце сидел загорелый мужчина в полосатых брюках и белой майке. Видимо, это и был Гаврила. Он смотрел куда-то вдаль и курил. На вид ему было лет сорок пять – пятьдесят, но точнее сказать было сложно – лицо почти наполовину скрывала густая борода, которая, как известно, только прибавляет возраст.
– День добрый! – крикнул Фролов через забор. – Переночевать пустите?
В ту же секунду раздался оглушительный разноголосый лай, и с внутренней стороны забора забарабанили собачьи лапы. Никитин матернулся и с перепугу едва не уронил свою ношу.
– Валет! Тузик! – прикрикнул на собак Гаврила, и те, тявкнув напоследок, отбежали: Валет сразу, а Тузик неохотно и продолжая вертеть головой, словно проверяя, не ошибся ли хозяин в своем приказе, а то, если что, он готов продолжить свою сторожевую миссию.
Последовала длинная задумчивая пауза, которую Фролов с Никитиным не знали, чем наполнить. Первым, как обычно, не выдержал Никитин.
– Я тут смотрю, дед, у вас воздух больно густой.
– С чего это? – откликнулся Гаврила, не поворачивая головы.
– Вопросы до людей не сразу доходят.
– Аа… шутник, значит. Шутник – это хорошо.
– Так как насчет ночевки? – крикнул Фролов.
Гаврила затянулся, неторопливо выпустил струю сизого дыма и так же неторопливо повернул голову.
– А вы кто будете?
– Мы с киностудии, – сказал Фролов и в качестве доказательства попытался взмахнуть своей сумкой. – Кино снимаем. Из Минска мы.
На Гаврилу вся эта информация не произвела никакого впечатления.
– Ежели сарай не спалите, то пущу, – сказал он, глядя куда-то вдаль, поверх гостей.
– Не, не спалим, – заверил его Фролов, хотя и с некоторым разочарованием в голосе – он рассчитывал на что-то более комфортабельное, чем сарай.
– А то у меня как-то студент останавливался, – загадочно произнес Гаврила и снова затянулся.
– Сжег сарай? – сочувственно спросил Фролов.
– Зачем? – удивился Гаврила. – Наоборот. Очень аккуратный был.
Кажется, история про студента не имела продолжения.
– Мы тоже аккуратные, – сказал после паузы Никитин.
– А пить будете?
Вопрос Гаврилы поставил Фролова в тупик, поскольку был задан в несколько туманной форме. Было не очень понятно, какого ответа ждет хозяин. Скажешь «да», окажется, что пьющих он на постой не пускает. Скажешь «нет», окажется, что Гавриле нужны собутыльники. После секундного раздумья Фролов решил сказать правду, хотя понимал, что рискует трудоспособностью оператора.
– Да! – крикнул он громко, но все равно как-то неуверенно.
– Тогда заходь, – мотнул головой Гаврила, и Фролов, радуясь, что угадал, облегченно вздохнул.
– А собаки? – нервно спросил Никитин.
– Они смирные.
Оператор, вытянувшись насколько было возможно, перегнулся через забор и посмотрел на собак. Рыжий, пушистый и похожий на большого щенка Валет лежал действительно смирно, но короткошерстный серый Тузик тихо рычал, скаля зубы.
– Че-то второй не похож на смирного, – сказал оператор.
– Своих не трогает, – буркнул Гаврила.
– А как он узнает, что мы свои? – спросил Никитин и покосился на свои новые брюки – ему явно не хотелось рисковать их целостностью.
– Раз зашли, значит, свои, – ответил Гаврила.
– Логично, – неожиданно согласился Никитин и подмигнул Фролову.
Они прошли чуть дальше и ткнулись в калитку. Та, мелодично скрипнув петлями, впустила гостей. Собаки и вправду как будто сразу потеряли интерес к киношникам.
– Хороший у вас дом, – сказал Фролов, когда они подошли к Гавриле, который, похоже, и не собирался как-то развивать разговор.
Он только затянулся папиросой, после чего филигранно выдул три дымовых кольца, через которые пустил струю. Гости с интересом отсмотрели этот трюк. Затем Гаврила встал и ушел внутрь дома.
– Странный какой-то, – шепнул Фролов Никитину.
– Это еще не странный, – возразил оператор. – Вот мы под Рязанью снимали, так там мужик двух постояльцев топором зарубил. Вот он был странный.
– Спасибо, – хмыкнул Фролов. – Ты знаешь, как успокоить.
Тут вернулся Гаврила. В левой руке он держал три граненых стакана, сдвинутых мощной щепотью из мозолистых пальцев. В правой драгоценным уловом мерцала огромная бутыль. Внутри плескалась мутная жидкость.
– По чуть-чуть, – заискивающе вставил Фролов.
Гаврила, однако, разлил самогон так, что сразу стало ясно – никаких «чуть-чуть» он не признает.
– За Родину, – сказал он, и все трое сдвинули стаканы.
Утром Фролов проснулся от луча света, бившего ему прямо в лицо. Он инстинктивно отодвинул голову в тень и приоткрыл опухшие веки. Затем приподнялся, облизнул губы и, прищурившись, осмотрелся. Он лежал в сарае на соломе. Лежал один и в одежде. В воздухе стоял коктейль из деревенских запахов: травы, навоза, нагревшегося от солнца дерева и чего-то несвежего. Последнее, впрочем, Фролов сумел идентифицировать как принадлежащее исключительно ему – это была пропотевшая за два дня одежда. Голова, как ни странно, совершенно не болела, хотя вчерашнее он помнил смутно. Неразговорчивость Гаврилы как-то сама собой вела к увеличению порций и частоте их приема. Заполнял паузы в основном болтливый Никитин, которого Гаврила явно и сразу полюбил. Во Фролове он мгновенно определил чужеродного интеллигента. По крайней мере, пока говорил оператор, Гаврила неизменно добродушно ухмылялся, когда же слово брал Фролов и тоже пытался шутить, почему-то мрачнел и с немым укором смотрел на Никитина, словно говоря: «Ну, что же ты себе за друга завел? Как же это ты так оплошал? Э-эх…»
Потом вернулась жена Гаврилы Ольга. Она вполне дружелюбно со всеми поздоровалась, а Гавриле сказала, что он – свин, потому что принимает гостей на пороге, да еще и без закуски. «Хлипкого-то, вон, как развезло», – покачала она головой, явно имея в виду Фролова. Затем вынесла тарелку с вареными яйцами, луком, помидорами и огурцами. Никитин сказал ей что-то смешное, после чего она долго, зажав ладонью рот, хихикала и ухмылялась. Кажется, и ей оператор пришелся больше по душе. Фролова она просто жалела. Как жалеют убогих.
«Видимо, я был совсем плох», – подумал Фролов, щурясь от солнца, бившего сквозь щели между досками. И тут его как током ударило. Он вскочил и завертел головой в разные стороны. Во-первых, рядом не было Никитина. Во-вторых, сумок. Эти два факта мгновенно связались в единое целое.
«Никитин вещи пропил!» – мелькнула страшная мысль, и внутри все похолодело. Однако разум принялся выставлять контраргументы. Даже если Никитин все пропил, то почему не лежит рядом? Кроме того, зачем пропивать аппаратуру, если у Гаврилы было столько самогона, что им можно было бы носорога свалить? Да и кому здесь нужна ручная кинокамера и бобины?
Фролов на коленях подполз к щели и посмотрел на улицу. Двор был где-то внизу. Только сейчас Фролов понял, что находится в хлеву, причем под самой крышей. Внизу был загон для свиней, коров и кур. Правда, судя по тишине, вся живность отсутствовала – наверное, находилась во дворе или на выгоне. По крайней мере куры были точно во дворе. Меж ними ходила жена Гаврилы и сыпала пшено. Те, кудахча, били клювами об землю. В тени забора лежали две свиньи. На крыльцо, почесываясь, вышел Гаврила. В руках у него были две мясные кости. Одну он кинул Тузику, другую Валету. Тузик мгновенно набросился на свою кость, после чего принялся грызть ее с такой агрессией, словно вымещал на ней нехватку воров, незваных гостей и вообще всех тех, кого сторожевым собакам полагается кусать. Валет же принялся осторожно обнюхивать свой завтрак, периодически вскидывая печальный взгляд на хозяина – мол, и это все?
– Ешь, интеллигенция долбаная, – проворчал Гаврила. – Вечно все сто раз обнюхает, обслюнявит, попробует, потом еще подумает… Смотри, как Тузик шамает. Гляди, уведет жратву-то из-под носа.
«Неинтеллигент» Тузик действительно грыз свою кость, непрерывно держа в поле зрения Валета. Видимо, знал привычку последнего затягивать с началом трапезы. Но Валет дожидаться беды не стал – все-таки ухватил, оскалившись, свою косточку и ушел за угол дома, откуда вскоре послышалось довольное урчанье.
– Гаврилааа! – попытался крикнуть Фролов в щель, но вышел только сиплый выдох. Голос безнадежно сел.
Тогда он попытался встать, но почему-то тут же неловко завалился на бок – подвела неровность соломенной поверхности, помноженная на похмелье. Наконец, собрался с силами и, цепляясь затекшими пальцами за щели между досками, с трудом приподнялся на ноги.
«И как отсюда спускаться?» – подумал он, беспомощно вращая головой. Но в пределах видимости не было ни лестницы, ни ступенек. – Надо прыгать».
Фролов заглянул за край. До пола была метра три с половиной.
«Интересно, как я сюда вчера забрался… Ладно… Вниз – не вверх. Полтора метра возьму собственным ростом, а остальное солома смягчит».
Фролов присел у края и, развернувшись, встал на колени. Спустил сначала одну ногу, затем другую и, наконец, повис на руках. Немного покачавшись, разжал пальцы.
Полет прошел успешно. Только левую пятку отбил. Прихрамывая, вышел во двор.
– Где Федор? – просипел он Гавриле, забыв поздороваться.
– А где ему быть? У Тимохи сидит, наверное. Или спит.
– У какого Тимохи?!
– У Тимохи Терешина.
«Все, – оборвалось что-то внутри у Фролова, – Никитин запил. Пошел по гостям».
– А вещи где? – спросил он, поморщившись в ужасе от предстоящего ответа.
– Сложили в погреб.
У Фролова отлегло от сердца. Даже как-то дышать легче стало. Правда, он не совсем понял, почему в вещи в погребе – места в доме, что ли, мало? В любом случае надо будет потом рубашку сменную взять.
– Значит, пьет с Тимохой? – полуутвердительно спросил он.
– Да не, – мотнул головой Гаврила. – Тимоха не пьющий. Он больше по книгам. Чокнутый малость.
– Час от часу не легче. Как же там Никитин оказался?
– А мы с ним вчера пошли прогуляться. Ты-то к тому времени уже копытами вверх лежал. Мы тебя оставили и ушли. По дороге Тимоху встретили, ну, Федька и пошел к нему.
– Понятно. А чего я голос потерял?
– Так ты же вчера столько моего самосаду скурил, что я подивился, как ты не помер.
Фролов смутно припомнил, что вчера у него закончились папиросы, и он принялся курить Гаврилин табак. От него саднило в горле, но под самогонку шло неплохо. Туман и тяжесть в голове, скорее всего, объяснялись именно табаком, а отнюдь не алкоголем.
– А как я в хлеву под самой крышей очутился?
– Чего не знаю, того не знаю, – пожал плечами Гаврила.
– Так они по лестнице забрались, а потом откинули ее, – встряла Ольга, обращаясь к Фролову почему-то в третьем лице, да еще во множественном числе. – А я с утра лестницу забрала. Генке отдала – у его амбар прохудился, хотел крышу залатать, пока тепло. Вишь, как солнце шпарит. Прям и не скажешь, что июнь.
– А какое сегодня число? – спросил Фролов, успокоенный тем, что его подъем под крышу сарая научно объясним – он любил точность в таких вещах.
– Так двадцать первое сегодня, – ответила Ольга. – Сходили бы на пруд, искупались. Жарит-то как.
– Успеется, – просипел Фролов. – Сначала надо Никитина найти. Сумки взять. Нам еще колхоз «Ленинский» снимать. Знаете, где это?
– Не, – мотнул головой Гаврила и, чуть наклонившись, почесал урчащего Тузика за ухом. – Нам без надобности. Мы сами по себе. Тимоха, вон, радиву собрал, иногда расскажет нам, что где происходит. Мы слушаем. Интересно все ж таки. А так – не. Нам без интереса.
Логики в словах Гаврилы не было никакой, но Фролова это сейчас не волновало.
– Да вы не его, вы меня спросите, – встряла Ольга. – Это ж мы, бабы, мотаемся, а мужики, черти ленивые, дома сидят. «Ленинский» в верстах пятнадцати отсюда. Мы туда им иногда свой товар продавать возим. Молоко, овощи всякие… Они там не шибко-то богато живут. Все о каком-то плане твердят, а сами еле-еле концы с концами сводят.
– Болтаешь много, – заметил Гаврила, но без грубости.
– А зачем мне язык, коли им не болтать? – фыркнула Ольга и снова вернулась к Фролову. – Два года назад еще ничего жили. А как советская власть пришла, так все у них подчистую вымела. Колхоз какой-то там устроила. А что с него толку? Вот и жрут, что ни попадя – кто желуди, кто полову. Деньги-то у них есть, магазины всякие им там устроили, а жрать нечего… К ним не только мы, к ним из разных деревень ездят. Мы им еду, а они нам мануфактуры или инструмент какой для хозяйства или спички с мылом. Это добро им справно завозят. На том и держатся.
«Ничего себе передовой колхоз, – подумал Фролов. – А план, видать, за счет окрестных сел выполняют».
– Ну, пятнадцать верст – это мы быстро, – сказал он вслух. – А в какую сторону ехать-то?
– Так прямо туда, куда солнце заходит.
И Ольга махнула рукой куда-то в сторону горизонта.
– Ладно, разберемся, – сказал Фролов. – А где живет Тимоха этот?
– Терешин? – удивился Гаврила. – А зачем тебе его дом? Они с Никитиным на соборном месте, у большого колодца. Я с полчаса назад их там видел. Какую-то херню на столб вешали.
– Какую еще херню? – поморщился Фролов, зная, что Никитин мог с опохмела натворить не меньше бед, чем в пьяном виде. Может, он сейчас вешает портрет Сталина вверх ногами.
– Знал бы, сказал, – лаконично ответил Гаврила, после чего встал и почему-то легонько пнул Тузика ногой, как будто выместил на нем свое незнание. Потом развернулся и ушел в дом. Правда, предварительно спросив, не хочет ли Фролов опохмелиться, но Фролова замутило от одного упоминания о самогоне, и он отказался.
Тимофей Терешин был в Невидове фигурой важной, поскольку представлял в деревне местную интеллигенцию. У него было несколько классов образования, и по всем вопросам, от бытовых до философских, было принято обращаться именно к нему.
Кроме того, Терешин владел небольшой библиотекой, которую в свое время обнаружил возле сожженной (то ли большевиками, то ли бандитами) усадьбы графа Чернецкого, находившейся в нескольких верстах от Невидова. Большинство книг превратились в бессмысленную гору пепла, годного разве что на удобрение, но кое-что Терешину удалось спасти. Обгоревшими экземплярами – обожженными, так сказать, пламенем революции – Терешин особенно гордился. Книга-страдалец была ему дороже новенького издания. Так уж сложилось, что для русского человека принявший страдания всегда заслуживает больше жалости, уважения и в конечном счете любви, нежели не страдавший или недостаточно страдавший, будь он даже семи пядей во лбу или сама доброта. Ибо любовь у русского человека всегда начинается с жалости. Это только на первый взгляд кажется, что любовь беспричинна. На самом деле в жалости заключается удивительная арифметика русской любви. Русский человек изначально считает страдальцем самого себя: жалуется на государство, на эпоху, на несправедливость власти, на начальника, на соседа и соседскую собаку. Такую же, если не большую, степень страданий он ищет и в другом человеке. Жалея другого, он как бы одновременно жалеет себя и возвышается в собственных глазах – мало того, что ему самому плохо, так он еще кого-то умудряется жалеть. Не так ли самозабвенно страдает русская женщина, кладя свою жизнь на спивающегося мужа? Не так ли переживает русский мужик, отдавая последнюю рубаху какому-нибудь забулдыге?
Не случайно мертвых в России любят больше живых. Мертвый, он уже вроде как точно страдалец. Если бы можно было умирать, одновременно оставаясь живым, эти люди были бы самыми любимыми. Сентиментальность – главное качество русского человека. Правда, где сентиментальность, там и жестокость, ибо жестокость рождается от желания жалеть. В том числе самого себя. За собственную жестокость. Часто действительно вынужденную. Почти все жестокие исторические персонажи на Руси были сентиментальны. Наверняка, Разин, утопив княжну, долго потом размазывал пьяные слюни и плакал, коря сотоварищей: «Шо ж вы меня не остановили, дурня такого?» Да и Иван Грозный все время каялся и тоже рыдал. Посадит кого-нибудь на кол и рыдает – себя непутевого перед образами винит. Можно ли представить рыдающим какого-нибудь татаро-монгольского хана? Нет. А русского правителя легко. Это замкнутый круг, по которому ходит сознание русского человека. Жестокость необходима, но без сентиментальности она не дает ощущения осмысленности. Суть греха и покаяния в том, чтобы провести черту между праведным и неправедным. Но глубинная суть заключается в том, чтобы слегка перетянуть грех на сторону добра, смягчить его. Раз покаяние без греха бессмысленно (за что же каяться?), значит, добро бессмысленно без зла. Таким образом, зло – необходимый спутник, а стало быть, и помощник добра. Возлюбить ближнего своего – задачка хитрая. С какой такой радости, спрашивается? А уж возлюбить его, как самого себя, – почти невозможно. Но ведь можно огреть этого самого ближнего чем-нибудь тяжелым по голове, и тогда все обретет смысл: ты полюбишь его за страдания, а себя полюбишь за то, что сострадаешь тому, кого ты только что приложил. Или, как остроумно написал Шекспир, «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним».
Так что Тимофей со своей заботой о подгоревших книгах был истинным сыном своего народа. Однако поразительно другое. Одновременно с народным простодушием в Терешине уживались и классические черты русского интеллигента – он много читал, много думал, а главное, переживал за судьбу страны и испытывал чувство жалостливой вины перед простым народом, хотя сам являлся частью оного. Правда, роз без шипов не бывает. Вследствие чтения различных книг, включая медицинскую литературу, которую граф Чернецкий, судя по всему, особенно охотно собирал, Терешин развил в себе ипохондрию, граничащую с фобией. Он периодически находил у себя симптомы различных тяжелых, а то и смертельных заболеваний. Несколько раз ложился помирать, а время от времени ходил топиться (видимо, чтобы избавить жену от роли сиделки). Это уже стало своеобразным ритуалом, к исполнению которого присоединялись все невидовцы. Слава богу, на всякую выдуманную заразу у него имелось отличное противоядие в виде жены Галины, которая своим здоровым деревенским скепсисом восстанавливала нарушенный баланс. Она давно смирилась с привычкой мужа хоронить себя заживо.
– Галя, – говорил Тимофей, выходя во двор, бледный от осознания своей скорой кончины. – У меня рак.
– Срак, – беззлобно отвечала жена.
– У меня все симптомы налицо.
– На заду у тебя все синтомы твои, а не налицо, – чертыхалась Галя, но, бросив доить козу, все-таки шла осматривать мужа. В течение короткой процедуры осмотра она произносила несколько нецензурных слов и рассказывала о похожих симптомах у кого-то в своем роду. Тимофей мгновенно успокаивался и как будто воскресал. Но только, чтоб через неделю-другую обнаружить у себя очередную смертельную болезнь. И если Галя опаздывала с осмотром, шел топиться. Не всегда, но раз в месяц как минимум. И тогда невидовцы шли его спасать. Не потому, что питали глубокое уважение к начитанности последнего. Главными достоинствами Терешина в глазах односельчан были его рукастость и изобретательность. Эдакий чудак-Кулибин, который имеется в любой деревне. И если интеллигента уважают, но не шибко любят, поскольку чувствуют его чужеродность, то мастера на все руки не только уважают, но и любят. При этом, конечно, считают слегка не от мира сего. Пошел бы топиться интеллигент, вряд ли кто-то побежал его останавливать, а Кулибина надо спасать.
Тимоха действительно был головаст и рукаст. У него имелись изобретения на любой вкус. Он мог из ничего соорудить механическую поливалку, которая распределяла накопленную дождевую воду на рассаду. Мог составить такую строительную смесь, которая не пропускала воду и держала и холод, и тепло в зависимости от внешней температуры. Единственное, что раздражало Тимофея, это недоверие невидовцев к техническому прогрессу. Когда Терешин предложил им провести электричество, те наотрез отказались. И сколько ни пытался Тимофей продемонстрировать им достоинства лампочки и простоту управления ветром, ничто не могло убедить односельчан. Радиоприемник, который он собрал, также не вызвал особого интереса. Невидовцы посчитали, что это чистое баловство, ибо в радио никакого практического смысла, на их взгляд, не было.
– Ну как же, – кипятился Терешин. – Теперь можно узнать, что где происходит, услышать о дальних странах и разных интересных людях.
– Тоже мне радость великая, – пожимал плечами главный невидовский скептик дед Михась. – Ну, дальние страны. И шо мне с твоих дальних стран? У меня от них шо, куры чаще нестись будут? Не, нам то без пользы. Вот ежели б твое радиво умело, например, корову доить или погоду предсказывать. А оно у тебя круглые сутки то музыку бренчит, то че-то гундит, а все без толку.
– Эх, ты, – презрительно усмехался Тимофей. – Борода седая, а ума не нажил. Музыку бренчит… Это ж искусство, дурная ты голова. От искусства не бывает никакой практической выгоды. Искусство душой занимается.
– Душой Бог занимается, – возражал Михась. – А искусство очень даже может пользу приносить. Вот Сенька Кривой дудки из березы режет. Поиграет на такой, и коровы врозь бегут, траву жевать, дунет еще раз, они обратно собираются. Сплошное удобство.
– Да глупости ты говоришь, – отмахивался Терешин. – Вот, например, у тебя дверь расписана. Цветочки всякие, пестрота. Какая от этой расписанности польза? Никакой. Только радость для глаз. Вот это и есть польза. Только душевная. А предсказывать погоду радио, кстати, очень даже может.
– А что ж не предсказывает?
– Да потому что мы в глуши живем. Про нас не говорят там.
– Вот то-то и оно, – радостно заключал Михась. – Что пользы от твоего радиво ни-ка-кой.
– Да ну тебя! – с досадой махал рукой Тимофей, понимая, что не достучаться ему до невидовцев.
В ту самую ночь, когда Гаврила, Никитин и Фролов «давили» пятилитровый пузырь, сидя на крыльце, Терешин вышел на улицу опробовать собранный на днях телескоп. Но то ли небо было облачным, то ли прибор несовершенен, в общем, ничего Терешин не увидел. Битый час пытался он найти удобную для наблюдения точку: то выходил со двора на улицу, то возвращался обратно во двор и забирался на крышу дровяника. Затем решил отойти к Большому колодцу, но и оттуда ничего не было видно. Наконец, потеряв надежду, Терешин побрел домой. Тут-то он и повстречал Гаврилу с Никитиным. Те возвращались с осмотра главной достопримечательности Невидова – Кузявиных болот. Почему они назывались Кузявиными, никто точно не знал. Поговаривали, что был до революции такой купец Кузявин, который завяз и утонул в этих болотах вместе с лошадьми и обозом. И что, мол, вез он в том обозе сокровища несметные: золото и драгоценности. Так что, если выкачать те болота, то можно зараз обогатиться. Но выкачать необъятные болота было задачей невыполнимой, даже для такого мастера на все руки, как Тимофей. К тому же, ну осушишь ты их, а вдруг там ничего нет? А болота свои невидовцы любили. Окружая деревню со всех сторон, они надежно защищали ее от всяческой агрессии извне. И только случайно, по наитию, можно было постороннему человеку попасть в Невидово. Потому что обо всех дорожках и тропинках, ведущих через болота, знали только сами невидовцы. И среди первых знатоков Гаврила. Он знал на болотах каждую кочку. Мог с закрытыми глазами пройти туда-обратно и не оступиться. Любил он, что ли, эту булькающую вязкую воду. Любил смотреть на ее необъятные просторы. Любил ее цветастую флору. И, прикипев душой к Никитину, конечно же, не мог отказать себе в удовольствии показать нежданному гостю любимые места. Никитин был сильно пьян, поэтому красоту не оценил, да и как тут в лунном свете ее оценишь – разве только светились болота каким-то таинственным бледно-голубым светом. Но, чтобы не обижать Гаврилу, сказал, что ему очень понравилось.
– То-то, – цокнул языком Гаврила.
А на обратном пути столкнулись с Тимофеем. Тот пожаловался Гавриле и новому знакомому на телескоп. Никитин, скосив и без того косые от алкоголя глаза на прибор, сказал что-то про линзы. Тимофей ожил. Слово за слово, и родственные души нашли друг друга. После монолога о линзах и их физических свойствах, Никитин подробно, хотя едва лыко вязал, объяснил Тимофею процесс киносъемки и проявки, и тот чрезвычайно заинтересовался. Они и не заметили, как сначала куда-то делся Гаврила, потом исчезла луна, потом пополз вдоль заборов утренний туман, и вот они очутились у терешинского дома. Там Тимофей принялся жадно расспрашивать Никитина о последних новинках техники. Некоторое время Никитин отвечал довольно внятно, но потом его ответы стали носить все более бессвязный характер, а в какой-то момент он просто положил голову на стол и, пробормотав: «Ты спрашивай, я скажу», – уснул.