Летом 1957 года скончался тихий Аглаин сосед Савелий Артемович Телушкин. В комнате покойного не оказалось никакой мебели и никаких ценностей, кроме простой железной кровати, кухонного соснового стола с одной тумбой и табуретки. Но когда вскрыли матрас, в нем обнаружили целый клад: часы, браслеты, серьги, перстни, обручальные кольца, серебряный портсигар, кисет, набитый золотыми коронками, и медаль «Золотая Звезда», которая в самом деле была золотая, но фальшивая, без номера. Откуда у покойного были эти ценности, не знали даже работники МГБ. При исполнении высшей меры вещи расстрелянных конфисковывались, а если и разворовывались, то, естественно, не исполнителями, а чинами повыше. Говорили, что после смерти Телушкина чекистами была предпринята попытка расследовать происхождение богатств усопшего. С этой целью работник органов, представившийся выдуманным именем Василий Васильевич, время от времени являлся в дом по Комсомольскому тупику, обходил соседей, расспрашивал, что они помнят об образе жизни покойного, но они ничего не помнили, кроме того, что Телушкин был тихим, не вредным и при встречах говорил «Здравия желаю» или «Доброго здоровьица». Обстановка после него, как уже сказано, осталась убогая. А стены все исписаны разными мудростями известных миру великих людей и собственными мыслями автора, который в писаниях своих пользовался неординарной грамматикой: гласные буквы или пропускал, или ставил не те. Было, например, написано: «Правлна линя жизни по повсти Стровского «Как зкалялась сталь». «Руский члавек всегда своего дабется». «Дети наше будщщее». «18 августа день наших тважных летчиков». «Члавек преобразует природу». «Любов мжчины к жнщине есть блезнь и стрдание организма». «На Марсе никакой жизне нет» и «Самое дргое у члавека это жзнь».
За комнату Телушкина боролись многие, но получил ее вне очереди как жертва необоснованных политических репрессий Марк Семенович Шубкин.
Грядущее переселение Шубкина в соседи к Аглае, конечно, ей понравиться не могло. Но оно частично затмилось другим событием, еще более неприятным, – июньским Пленумом ЦК КПСС 1957 года и поспешно собранной районной партийной конференцией, куда пригласили и Аглаю. Приехавший по этому случаю работник обкома Шурыгин привез товарищам тревожную весть. В Москве разоблачена антипартийная фракция, в которую вошли не кто-нибудь, а члены Президиума ЦК КПСС т.т. Маленков, Молотов, Каганович. И, согласно формулировке официального сообщения, примкнувший к ним Шепилов. По партийно-бюрократической грамматике того времени аббревиатура «т.т.» означала «товарищи», но не простые товарищи, а плохие товарищи. Если надо было сказать, что выступили хорошие товарищи, например товарищ Хрущев, Микоян или кто там еще, то писалось полное слово: «товарищи», а если плохие товарищи, то не «товарищи», а «т.т.». (Данное утверждение к пистолету «ТТ» отношения не имело, но в подсознании с ним как-то ассоциировалось.) А что касается «примкнувшего к ним», то он немедленно стал героем многочисленных анекдотов и нарицательной фигурой у алкоголиков всего Советского Союза, и в частности города Долгова. Лица данной категории великодушно приблизили этого персонажа к себе и, сошедшись вдвоем в очереди за водкой, обращались к предполагаемому третьему собутыльнику: «Шепиловым будешь?» То есть – не примкнешь ли? Наверное, эта шутка дошла со временем до т. Шепилова, и, должно быть, было ему обидно, что каждый алкоголик, имея при себе лишний рубль, мог стать хотя бы на время Шепиловым.
Суть конфликта, случившегося в руководстве КПСС (теперь уж никто про это не помнит), заключалась в том, что плохие «т.т.» не согласились с идеями хороших «товарищей», с решениями ХХ съезда КПСС, не приняли курса партии на преодоление последствий культа личности и даже составили заговор с целью захвата власти.
После сделанного сообщения слово взял секретарь райкома Нечаев, вальяжный человек с щеками круглыми и розовыми от раннего атеросклероза и толстыми ушами, как будто вылепленными из теста.
– Коммунисты района, – сказал он, – целиком и полностью одобряют принципиальную линию нашего ленинского Центрального Комитета и клеймят позором жалкую кучку отщепенцев и фракционеров.
В этом же духе была написана и поставлена на голосование резолюция.
– Кто за? – спросил Нечаев.
Все немедленно вскинули руки кверху, а сидевший впереди Степан Харитонович Шалейко вскинул обе руки и прокричал:
– Одобряем! Одобряем! Целиком и полностью одобряем!
– Кто против кто воздержался? – быстро спросил Нечаев в единой фразе без запятой и, не ожидая никакого ответа, уже раскрыл рот, чтобы произнести привычное «принято единогласно», как вдруг… Поросянинов толкнул его локтем в бок, да и сам он увидел в заднем ряду тонкую руку, поднявшуюся одинокой качающейся былинкой. – Товарищ Ревкина? – не поверил своим глазам Нечаев. – Вы? – Он оглянулся на Шурыгина и пожал плечами, показывая, что он не виноват, для него самого это очень большой и неприятный сюрприз. – Вы? Аглая Степановна? Как это можно? Вы возде… вы… воздерживаетесь?
Он был растерян, но и Аглая владела собой не совсем. Она потом вспоминала, что легче было подниматься в атаку под шквальным огнем вражеских пулеметов, чем выступить против решения партии. И тем не менее…
– Да, – подтвердила она тихо. – Я, да, вот…
И умолкла, не в силах произнести ни одного слова более.
Зал замер, и наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как шуршат капли пота, стекая с мягких ушей Нечаева. Поступок Аглаи всех застал врасплох. Эти вопросы: за, против, воздержался – всегда были не более чем ритуалом, по ритуалу все и во всех случаях, важных или неважных, голосовали только за. Всегда за и никогда – против. И никогда не воздерживались. Между «воздержаться» и «против» разницы не было, потому что, как определил любимый поэт Марка Семеновича Шубкина: «Кто сегодня поет не с нами, тот против нас».
Всех, сидевших в зале, охватили противоречивые чувства. С одной стороны, ужасно любопытно, что же из всего этого выйдет. Все были не против скандала, вносившего оживление в бедную событиями скучную и затхлую провинциальную жизнь. А с другой стороны – страшно. Если бы это был просто скандал. Кто-то у кого-то что-то украл, или взял взятку, или дал взятку, или дал по морде, или изменил, наконец, жене, или нечто подобное. Такие вещи в районной партийной организации случались, осуждались, но и находили понимание. В таких случаях провинившегося корили, стыдили, угрожали исключением из партии. Провинившийся каялся, плакал, бил себя кулаком в грудь, получал выговор, и на том дело кончалось. Но тут скандал разражался такой, что непременно должен был выйти за пределы района и дойти до каких-то верхов, где обратят внимание и отметят, что в указанном районе не все в порядке относительно коммунистического сознания масс, пропаганды и агитации, что имеют место идейные шатания, колебания и вообще дело пахнет не чем-нибудь, а (даже страшно выговорить!) идеологической диверсией. И начнутся в районе всякие проверки и чистки. А с ними и выяснения, кто, где, чего украл. Или взял взятку. Или дал по морде. Или и взял, и дал. И хотя участники долговской конференции были поголовно и целиком преданы ЕПЭНЭМЭ и последним указаниям вышестоящих партийных инстанций, сказать, что из них никто никогда ничего не украл, и не дал взятку, и не взял взятку, ничего не приписал и не списал в свой карман, было бы слишком. Но чем больше человек крал, тем непримиримее он был в идеологическом отношении. Поэтому реакция зала на случившееся была искренней и решительной. Хотя и последовала после краткой заминки. Сначала было тихо-тихо. Тихо и глухо. Потом из дальних рядов к передним потекло, поехало, покатилось. Шелест, шум, гул, ропот, грохот, словно рокот морского прибоя, и чем ближе к президиуму, тем мощнее. Слились в одно и шум, и кашель, и грохот стульев, и отдельные выкрики, и вдруг кто-то заверещал пронзительно: «Позор! Позор!», и все, впадая по нарастающей в раж, орали, выли, свистели, хлопали руками и сучили ногами. Как псы, спущенные с поводка, возбудились при возможности безнаказанно грызть и рвать брошенную им под ноги жертву. А директор мясокомбината Ботвиньев выскочил вдруг на сцену перед президиумом и, размахивая кулаком, словно крутил над головою веревку, стал выкрикивать: «Слава Коммунистической партии! Слава Коммунистической партии! Слава Коммунистической партии!» с таким видом, как будто страстно желал за партию отдать свою жизнь не сходя с места, немедленно и без остатка. Против него как раз на днях было заведено уголовное дело по факту хищения мясопродуктов в особо крупных размерах, но, проявляя преданность партии, он справедливо рассчитывал на снисхождение правоохранительных органов. Публика в зале, казалось, озверела настолько, что была не в силах себя сдержать, но Нечаев поднял руку, и члены заседания, только что собой не владевшие, сразу притихли, поникли, а впрочем, некоторые еще немного повизгивали, постепенно все-таки утихая.
– Аглая Степановна, – в наступившей тишине мягко сказал Нечаев, – если я вас правильно понял, вы не согласны с линией партии. Может быть, выйдете на трибуну, объясните свою позицию.
– Да, пусть выйдет, – громко сказал Поросянинов.
– Пусть выйдет! – Заведующая райбольницей Муравьева вскочила со своего места и стала кричать так, чтобы президиум отметил ее старания: – Ты кому служишь, Ревкина?
– Не тебе служу, – сказала Аглая, направляясь к трибуне. Но чем ближе подходила, тем меньшую ощущала решимость. А достигши трибуны, и вовсе оробела. И ощутила в коленях такую слабость, что захотелось сесть или даже прилечь. Она оперлась о поверхность трибуны и стала бормотать об Иванах, не помнящих родства, и еще что-то невнятное.
А в зале опять наросло напряжение и раздались крики:
– Хватит!
– Довольно!
– Ясно!
– Долой!
Ботвиньев, вновь возникши на сцене, крикнул:
– Да здравствует наш дорогой и любимый Никита Сергеевич! – И тут же, указав пальцем на Аглаю, стал вопрошать: – Товарищи! Я не понимаю, что здесь происходит? Почему эта женщина здесь? Почему она позволяет себе выступать против нашей партии, народа, государства, против нас с вами и наших детей…
– По-зор! – кто-то пробасил сзади.
– По-зор! – пропищал другой голос.
И опять:
– По-зор! По-зор! По-зор! – покатилось по залу.
Такой реакции Аглая не ожидала. Ей, партизанке и героине, стало действительно страшно, и, закрывши лицо руками, с плачем она кинулась вон из зала. Нечаев и Поросянинов пытались ее остановить: «Аглая Степановна! Товарищ Ревкина!»
Не остановилась.
Да, Аглая никогда не верила в то, что стало называться ошибками культа личности, отклонениями от ленинских норм или нарушениями социалистической законности. Ее раздражали разговоры о незаконных репрессиях и невинных жертвах. Она всегда говорила, что у нас (это у нас-то!) никого зря не посадят. Но в тот день ее правосознание переменилось сразу и круто. Вернувшись домой, она закрыла дверь на все задвижки, приперла ее столом, хотела и шкаф сюда же поставить, но не осилила. Придвинула кровать и сама легла на нее, одетая, только сняла сапоги.
С партизанских времен был у нее восьмизарядный трофейный «вальтер». Она его прятала в кладовке в старом валенке. А тут достала, положила рядом на стул, пообещавши себе, что живой не дастся.
Часов до четырех совсем не спала, да и потом сон был тревожный. Снились высокие скрипучие сапоги, которые сами по себе поднимались по лестнице с большими револьверами в руках. Она потом сама удивлялась: какие руки могут быть у сапог? Но тем-то сон от яви и отличается, что в нем все возможно. Сапоги с револьверами поднимались по лестнице, что-то мохнатое лезло в окно, а в железной трубе звучал железный голос Вышинского, объявляющего приговор: «Именем Союза Советских Социалистических Республик…» Во сне Аглая пыталась кричать, но рот открывался, не производя ни малейшего звука. Два раза во сне она хваталась за пистолет, но оказывалось, что это не пистолет, а резиновая игрушка.
К утру она все-таки заснула по-настоящему и спала, как ей показалось, долго, но проснулась от солнца в глаза и от звука въехавшей во двор машины. Машина въехала, мотор смолк, послышались разные голоса, и мужской голос спросил:
– А где это?
И голос бабы Гречки ответил:
– На втором этажу, милок. Как подымисси, сразу первая дверь.
И сразу заскрипели шаги на лестнице – несколько человек дружно поднимались наверх. Она вскочила, глянула в окно и обмерла, увидев во дворе автомобиль «черный ворон» и водителя с погонами сержанта внутренних войск, который закуривал, прислонившись спиной к радиатору.
Люди, поднимавшиеся по лестнице, дошли до второго этажа и теперь топтались на площадке, как будто бы в нерешительности.
Аглая метнулась назад к кровати, схватила пистолет, отщелкнула предохранитель. Стала быстро думать, застрелиться сразу или… Все-таки «вальтер» у нее был восьмизарядный, а ей самой достаточно было одного патрона – последнего.
Насколько автор на протяжении своей жизни имел возможность заметить, у большинства людей, даже весьма образованных, нет ни ощущения, ни понимания того, что они существуют в истории. Большинству кажется: всё всегда будет, как есть сегодня. А если на их глазах случилось историческое событие, им оно видится происшедшим в результате совпавших во времени недоразумений. И кажется, что все можно вернуть обратно. Одни на это надеются, другие этого боятся. Аглая надеялась, Шубкин боялся, и оба не понимали, что история обратных ходов не имеет. Так или иначе, развивался процесс, в результате которого надежды Аглаи выглядели чем дальше, тем более иллюзорными, а страхи Шубкина напрасными. Дело, конечно, не зашло еще так далеко, чтобы Аглаю стали наказывать за разорение крестьян, а Шубкина носить на руках за нанесенные ему обиды, но в целом что-то куда-то двигалось, и одним из мелких результатов больших перемен и было предоставление Марку Семеновичу отдельной комнаты в двухкомнатной квартире в доме № 1-а по Комсомольскому тупику. Эта комната была в два раза больше той барачной, где Марк Семенович и Антонина размещались прежде, с кухней, ванной и ватерклозетом и всего только с одной соседкой по коммуналке – Шурочкой-дурочкой.
В субботу Марк Семенович получил ордер и уже в воскресенье, сложив свои и Тонькины манатки в узлы и связав шпагатом пачки книг из своей небольшой еще библиотеки, вышел на Поперечно-Почтамтскую улицу с надеждой словить какой-нибудь перевозочный транспорт. Он не учел, что день был воскресный и поэтому большинство казенных грузовых машин стояли на приколе. А не грузовые ему не подходили. Он долго стоял, махал рукой. Две машины прошли, не остановились. Третий самосвал остановился, но он перед тем возил уголь и был настолько грязен, что Шубкин заглянул в кузов и отказался. Он уже совсем потерял надежду, когда рядом с ним резко затормозил «черный ворон».
Можно себе представить, какие чувства испытал Марк Семенович при виде столь знакомого ему транспортного средства. Он съежился, ожидая, что сейчас вывалит из машины команда МГБ и возьмет его под белы руки. Но в машине никакой команды не оказалось, был в ней только водитель старший сержант Опрыжкин с жизнерадостным выражением на лице.
– Садись, отец, подвезу, – сказал он, распахнув правую дверцу.
– Куда подвезете? – осторожно спросил Шубкин.
– Куда надо, туда подвезу.
Кто читал «Чонкина», помнит, а кто не читал, и сам знает, что под названием «Куда надо» в народе всегда подразумевалось такое место, куда никому не надо. То есть прокуратура, милиция и другие органы насилия над человеком. Поэтому нетрудно оценить переживания Шубкина и понять, почему он стал уверять Опрыжкина, что ему никуда не надо.
– А если не надо, – начал сердиться Опрыжкин, – то чего стоишь и руками машешь?
Придя в себя и поняв, что водитель один и вообще ситуация на арест будто не походит, Марк Семенович сказал старшему сержанту, что ему нужна машина, но не такая, а в которой можно перевозить мебель.
– А эта тебе чем не хороша? – спросил Опрыжкин чуть ли не обиженно. – Это ж фактически автобус, только что с решетками.
Он оказался человеком словоохотливым и по дороге объяснил, что служба у него тяжелая, семья большая, зарплата маленькая, а начальник тюрьмы майор Бугров – мужик хороший, в свободное от перевозок арестантов время разрешает подкалымить.
– Я с ним, знамо дело, делюсь, а как же. Хочешь жить, давай жить другим. Правильно, папаша?
– Возможно, – ответил Шубкин уклончиво.
Опрыжкин о чем-то задумался, а потом спросил:
– А вообще-то, отец, как думаешь, сейчас жить лучше, чем при Сталине, или хуже?
Конечно, будь Шубкин осмотрительней, он мог бы заподозрить, что вопрос имеет провокационный характер, но Марк Семенович никогда осмотрительным не был, и даже лагерь его в этом смысле не многому научил. Он верил, что в каждом человеке есть что-то хорошее, и потому бесхитростно отвечал Опрыжкину, что, на его взгляд, без Сталина гораздо лучше жить, чем с ним.
– Я тоже думаю, – охотно согласился Опрыжкин. – Хотя при нем был, конечно, порядок. Но другое дело, что люди в страхе жили. При Сталине, допустим, стал бы я калымить? Да ни в жизнь.
Мы покинули Аглаю Степановну Ревкину в тот драматический момент, когда она, увидев «черный ворон», приготовилась к самому худшему. Она ждала, что люди, поднявшиеся на площадку второго этажа, начнут колотить кулаками или прикладами в дверь, требовать открытия ее именем Союза Советских Социалистических Республик. И, не дождавшись ответа, начнут выламывать дверь или палить в нее из всех видов оружия. Но ничего этого не случилось. Люди потоптались на площадке и стали тихонько спускаться вниз. Аглая еще немного подождала, выглянула одним глазом из-за тюлевой занавески и только теперь поняла, с какой низкой целью используется такая машина.
Может быть, именно эта картина больше, чем ХХ съезд партии, нынешний Пленум ЦК КПСС и другие события, убедила Аглаю в том, что сталинская эпоха ушла безвозвратно в прошлое.
Обнаружив, что ее никто не собирается арестовывать, Аглая даже испытала некоторое разочарование. Готовность к героической гибели осталась невостребованной, и опять надо жить обыкновенной, повседневно скучной жизнью. И как только она это подумала, ей сразу захотелось есть. Она засунула свой «вальтер» назад в валенок, сама сунулась в холодильник, а он – пустой.
День был воскресный, и продмаг не работал. Аглая решила сходить в чайную, позавтракать там, успокоиться, послушать, что говорит народ.
Во дворе разгрузка «черного ворона» происходила на глазах жильцов дома 1-а, тех, кому делать было нечего. А делать нечего было всем, поскольку день-то был выходной и недождливый. Все бабки высадились на лавочку, наблюдали и комментировали происходящее.
– А книг-то, книг-то сколько! – удивлялась Гречка. – И куды ж столько? Да в них пылищи-то!
– И клопы! – подсказала баба Надя.
– Ну клопы-то в книгах не водются, – усомнилась Гречка.
– А чего ж им там не водиться. Везде водются, а в книгах не водются.
– А в книгах не водются, – настаивала Гречка. – Они водются в стене, в кровати, поближе к телу. А в книгах-то чего им водиться и чем питаться? Буквами, чтолича! – Она даже засмеялась от такого предположения.
– И главное, для чего столько? – сказала баба Надя, сдаваясь. – Показать людям, что ты такой умный и что ты все эти книги читаешь. Так все равно ж никто не поверит.
– Ну почему ж не поверит? – возразила Гречка. – У меня внук Илюха тоже всегда читает, читает. И в постеле, и за столом. И иной раз так зачитается – ничего вокруг не видит и не слышит. И то смеется, то плачет. Я ему: «Илюха! Ты что! Ежли так переживаешь, то зачем же тебе эти книжки? Да пойди лучше с ребятами по двору побегай, мяч погоняй, воздухом подыши». А он нет. Все читает, читает…
Баба Надя хотела по этому поводу высказать что-то свое, но тут внимание бабушек отвлекла вышедшая во двор Аглая. Которая, как заметили бабки, была со вчерашнего дня не в духе.
Процесс разгрузки «черного ворона» подходил к концу. Антонина и водитель связки книг и узлы с пожитками клали на вытащенную до того никелированную кровать с четырьмя шишечками на спинках. Шубкин шел Аглае навстречу, неся перед собою приемник «Рекорд». Увидев будущую соседку, он, кажется, смутился, а может быть, даже и испугался и сделал шаг в сторону, чтобы не укусила, но поздоровался. Аглая, сама себе удивившись, тоже буркнула «сссте» и пошла дальше, провожаемая взглядами сидевших на лавке соседок.
Чайная находилась в одноэтажном деревянном строении с высоким крыльцом и дощатой верандой. На веранде сидел бородатый нищий со сворой прижавшихся друг к другу маленьких грязных собак и выставленной перед ними картонкой с текстом: «Мы тоже хотим есть». Тут же лежала и шапка для подаяний. Аглая этого нищего встречала во многих частях города, никогда ему не подавала и не видела, чтоб подавали другие, а тут, неизвестно с чего, расщедрилась и высыпала из кошелька всю мелочь – больше рубля – в шапку.
В чайной было полутемно, накуренно, сыро и душно. Пол покрыт не ковром, а толстым слоем древесных опилок. Должно быть, их не меняли со времен Первой мировой войны, и люди ходили по ним, как по рыхлому снегу. Над столами висели желтые спирали липучек для мух, а под потолком вдоль стены, отделявшей кухню от зала, были растянуты два полотна с изречениями. Первое (его еще не успели снять):
ПИТАНИЕ ЯВЛЯЕТСЯ ОДНИМ ИЗ ОСНОВНЫХ УСЛОВИЙ СУЩЕСТВОВАНИЯ ЧЕЛОВЕКА – ОДНОЙ ИЗ ОСНОВНЫХ ПРОБЛЕМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ КУЛЬТУРЫ.
И.СТАЛИН
И второе:
НОРМАЛЬНАЯ И ПОЛЕЗНАЯ ЕДА ЕСТЬ ЕДА С АППЕТИТОМ, ЕДА С ИСПЫТЫВАЕМЫМ НАСЛАЖДЕНИЕМ.
Акад. И.ПАВЛОВ
Народ в чайной собрался самый разный. Председатели местных колхозов. Командировочные инженеры, землемеры, механизаторы, шоферы, прокуроры и прочий крупный народ и помельче, одни в пиджаках, другие в рубашках с короткими рукавами, а иные и просто в майках.
Здесь по воскресеньям всегда было не пусто, но сегодня количество посетителей резко возросло за счет футбольной команды «Урожай» из соседнего городка Затёпинск. На долговском стадионе разыгрывался кубок района, и потому команда гостей прибыла с двумя тренерами, шестью запасными игроками и фельдшерицей Тамарой, державшей у ноги большой саквояж с перевязочным материалом и примочками на случай всяческих неприятностей во время предстоящей игры и особенно после нее. Дело в том, что команда «Урожай» была постоянным соперником долговского «Авангарда». У той и другой команды были свои болельщики, которые после каждого матча приезжих спортсменов в случае их победы били, и очень крепко, считая это своим патриотическим долгом. «Урожай» вот уже несколько лет подряд выигрывал у долговцев все матчи не только дома, но и на выезде, за что игроки регулярно бывали биты. Иной раз они готовы были согласиться в гостях на ничью или даже на поражение, но во время очередного матча, охваченные спортивным азартом, забывали о неизбежности наказания и снова, к своему несчастью, выигрывали.
Футболисты сдвинули у окна несколько столиков, запивали макароны по-флотски компотом из сухофруктов и держались тихо, стараясь не привлекать к себе особого внимания.
В чайной пахло кислыми щами, сырыми опилками, машинным маслом и потом.
Утопая в опилках, Аглая продвигалась вперед и щурилась, выглядывая сквозь густой табачный дым свободное место. И выглядела у окна Степана Харитоновича Шалейко, красного, веселого, в украинской рубахе с подтяжками, в габардиновых галифе, в белых начищенных зубным порошком парусиновых сапогах. Парусиновый пиджак висел на спинке стоявшего рядом стула, парусиновый портфель лежал на стуле, а широкополая соломенная шляпа – на портфеле. Аглая думала, что Шалейко отвернется, сделает вид, что не заметил, а он, наоборот, увидев ее, издали заулыбался, замахал руками, приглашая к своему столику.
– Сидай, – сказал он, когда она подошла. Пиджак перевесил на свой стул, портфель поставил к ногам, а шляпу, не найдя ей другого места, надел на голову. Перед ним была тарелка с размазанными по ней остатками макарон по-флотски, алюминиевая вилка, пустой стакан и кружка с недопитым пивом. Напиток, которым по случаю выходного ублажал себя Шалейко, был комбинированный и назывался «сто пятьдесят с прицепом», то есть состоял из ста пятидесяти кубических сантиметров водки и кружки пива. Сколько «прицепов» Шалейко уже пропустил, осталось неизвестным, но язык у него при разговоре двигался неуклюже.
Усадив Аглаю рядом, Шалейко хлопнул в ладоши, и тут же подкатилась официантка Анюта, квадратная толстушка на коротких ногах, пользовавшаяся повышенным интересом у проезжавших мимо водителей большегрузных автомобилей.
– Так, – сказал ей Шалейко, – для дамы – сто грамм молдавского коньяку и касаемо еды – все, шо Аглая Степановна пожелает.
Блюд, которые можно было причислить к желаемым и подходящим под определение академика Павлова, в чайной было всего два: макароны по-флотски и гуляш с тушеной капустой. Аглая заказала гуляш, а пока коньяк пригубила без закуски.
Шалейко смотрел на нее внимательно и добродушно маленькими глазами из-под рыжих ресниц.
– Вчера, – сказал он, отхлебывая из кружки, – на конференции слухал тебя, Степановна, и просто радовался, шо есть еще у нас такие, как ты, коммунисты. Честные, принципиальные, мужественные. Особенно среди женского пола. Мужики у нас, правду сказать, похлипче. А ты им прямо раз! – и промеж рог. – Он даже махнул кулаком, изображая удар, нанесенный Аглаей некоему рогатому существу. – И всё. Давай выпьем. За тебя. Молодец! – Отхлебнул еще. – А я, понимаешь, вчера расстроился, ой как расстроился! Как послухал, как ты выступала и как там на тебя кричали, так расстроился и хотел сразу домой. И уехал бы, но на выезде – бац – сцепление полетело. Как раз токо на шоссу выехали, мой шофер – тык-мык, я спрашую, ты шо, а он говорит: «Сцепление». Ну, значит, вертаем обратно. – Из бокового кармана Шалейко достал пачку папирос «Северная Пальмира», угостил Аглаю и сам закурил. – Туда-сюда, пошел побираться по автобазам, в Сельхозтехнику – нигде сцепления нет. Заночевал в Доме колхозника. В райкомовском гараже обещалися, но только, говорят, в понедельник утром. А ранее, ну никак. Ну я, значит, ну шо. Заночевал в Доме колхозника. Лежу один, курю папиросы, думаю. Шо ж, думаю, с нами такое вот происходит, шо мы сами вот это. Я ж из казаков и сам лично на фронте в атаку без каски – и не боялся. А тут на конференции голову у плечи утянул, сижу не дышу, думаю, Господи, пронеси и токо б меня не вызвали. У меня же это, сцепление полетело, и вот я там в гостинице лежу, думаю, как же это ж вот? Еще учера усе были за товарища Сталина, ну усе до единого, а сегодня усе до единого против? И уже частушку сочинили. Не слыхала, нет?
– Не слыхала.
– Щас расскажу. – Он склонился к ее уху и прочел: – «Удивили всю Европу, показали простоту. Тридцать лет лизали задницу, извиняюсь, оказалось, шо не ту».
– Гадость! – отреагировала Аглая.
– Действительно, гадость, – легко согласился Ша-лейко. – Шофер рассказал. Он, знаешь, политически не подкованный, чего услышит, то ляпает. Но раз народ такое распространяет, это же знаменательно. Вот я и думаю. Вчера усе были за то, шо за, а сегодня усе за то, шо против, и руки кверху. Не коммунисты, а попки, и не более того. Так расстроился, уехал бы, но сцепление полетело, ну я его туда в этот гараж отдал. А сам лежу в гостинице, думаю. Если, думаю, Аглаю Ревкину тронут, я тоже. Сам, добровольно. Партбилет на стол. И все. Я же Шалейко, я ж из казаков. Анюта, – успел он ухватить пробегавшую мимо официантку за край передника. – Ну шо ты тут мимо, мимо, мимо, не обращаешь внимания на клиентуру. Принеси-ка еще.
– С прицепом? – спросил Анюта.
– С прищепом. Сто пятьдесят. А Аглае Степановне еще сто молдавского. А у меня вчера сцепление полетело…
Анюта, не дождавшись продолжения, отошла.
– Попки, и более никто, – продолжал Шалейко. – А ты вот взяла и прямо по мозгам. А когда ты ушла, Поросянинов, сучья рожа, говорит, надо немедленно поставить вопрос о дальнейшем пребывании в рядах. Но Нечаев заступился. Свойский мужик. Зазря губить никого не будет. Товарищ Ревкина, говорит, в целом товарищ хороший, а насчет ее недопонимания мы с ней еще поработаем. Так и сказал: поработаем. Значит, еще не усе там категорически решено. Так что ты, Степановна, не тушуйся, и давай за тебя выпьем. А я… Я ведь тут остался, сцепление полетело….
Выпили, закусили, добавили. Размягчился Шалейко, расстегнул еще одну пуговицу, посмотрел на Аглаю внимательно. Она ему и раньше нравилась, и теперь увидел он в ней не только партийного товарища, да и она под влиянием коньяка и приятных сердцу слов подобрела к Шалейко.
– Ты, Степановна, я тебе так скажу, женщина в целом, можно сказать, симпатичная. Привлекательная. Имея в виду относительно внешности. И я вот еще думаю… – Он глянул вокруг и перешел на шепот: – Ведь мы ж с тобой вроде сказать… как бы это… Так, может, пригласишь? – спросил он, делая ударение на втором слоге.
– Когда? – спросила Аглая.
– Да хоть сейчас, – оживился Шалейко.
Аглая заколебалась. Шалейко ей не очень-то нравился, но никто другой давно за ней не ухаживал, хотя было ей только сорок два года и все жизненные циклы совершались у нее регулярно, как восход и заход луны. По ночам еще снились ей сладостные сцены плотской любви, не часто, но порой столь осязаемо, что, казалось, вот-вот дойдет до вожделенного момента, но до момента не доходило, и пробуждалась она с неприятным досадливым чувством.
– Сейчас нет, – сказала Аглая, не желая доставаться Шалейко слишком просто. – К вечеру – не уедешь, не передумаешь – заходи.