Празднично было вечером в семье Заварзиных: поставили сахарный Кремль на стол, зажгли свечи, разглядывали, разговоры вели. А потом достал папаша молоточек да и расколол Кремль на части – каждую башню отдельно. А Марфушенька башни кремлевские родным раздавала: Боровицкую – отцу, Никольскую – маме, Кутафью – деду, Троицкую – бабке. А Оружейную башню на семейном совете решили не съедать, а оставить до рождения братика Марфушиного. Пусть он ее съест да сил богатырских наберется. Зато стены кремлевские, соборы и колокольню Ивана Великого сами съели, чаем китайским запивая…
Веки смыкая, забирает Марфуша орла двуглавого в рот, кладет на язык, посасывает.
Засыпает счастливым сном.
И снится ей сахарный Государь на белом коне.
Середина апреля. Подмосковье. Вечереет. Развалины усадьбы Куницына, спаленной опричниками. Сквозь пролом в высоком заборе на территорию усадьбы пролезают калики перехожие – Софрон, Сопля, Ванюша и Фролович. Ванюша слепой, Фролович без ноги, Сопля прихрамывает. Из черных развалин дома выбегает стая бродячих собак, лает на калик.
Сопля (поднимает обломок кирпича, швыряет в собак). Прочь, крапивное семя!
Ванюша (останавливается). И здесь собачки?
Фролович (свистит, машет костылем на собак). Улю-лю-лю!
Собаки, отлаиваясь, убегают.
Фролович (устало трет поясницу, оглядывается по сторонам). Господи, Боже ты наш… А ведь точно, то самое место!
Софрон. Так я ж о чем тебе толкую, братуха. То, то…
Ванюша. Сказывал ты, Софронюшка, крыша медная с петухом, а?
Софрон. Была крыша, была. Вот те крест. (Крестится.) И крыша, и терем, и амбары, и сараи, и псарня. И пасека с садом. Шестьдесят ульёв! Все было. А во-о-н там, у ворот стояла сторожка. Там нас с Фроловичем и обогрел добрый человек Алеша. Хозяев-то не было, вот он и пустил к себе на ночь. Добрый человек.
Фролович. Истинно так. Не токмо пустил, но и лапшицы налил. И по яблоку дал. У них в ту осень много яблоков разных уродилось… Да токмо не видать чтой-то ни сторожки, ни сторожа. Вишь, Софроня, разор каков?
Софрон. Как не видать.
Сопля (громко отсмаркивается). Все пожгли лихоимцы.
Софрон. Сторожку и ту спалили.
Ванюша. Кто?
Сопля (недовольно). Кто-кто… дед Пихто! Опричники, ясное дело.
Софрон. Вон их знак над воротами – эс дэ. Слово и Дело.
Ванюша. На палочке, да?
Сопля (зло). На палочке!
Ванюша. И что ж, ничего не осталось?
Софрон. Ни рожна.
Ванюша. А сад?
Фролович. Какой сад?
Ванюша. Ну, где яблоки спели?
Фролович (приглядывается). Да сад-то вроде цел… там вон, за пепелищем. Это, чай, сад, Софронь?
Софрон. Похоже на то.
Ванюша. Люблю сады. Дух в них славный.
Сопля. Дух, дух… Тут ноги гудут, да в брюхе буравцом вертит, а ты – дух!
Софрон. Пожрать не мешало бы. Пожрать и обрадоваться.
Фролович. Как расположимся, так и обустроим кухню. (Идет к развалинам дома.) Неуж и впрямь пусто?
Софрон. Кому тут быть? Собаки да воронье.
Ванюша (держась за плечо Сопли). Собачки всегда на погорелье. Им тепло.
Сопля. Какой там тепло… Сожгли-то усадьбу, чай, еще зимой. Чего тут теплого – головешки одни.
Ванюша. А тут же люди жили. Вот собачки и чуют. Там, где человек пожил, там всегда тепло останется.
Фролович. Надобно огонь развесть. Ступайте наберите палок, а мы с Ваней супец соорудим.
Ванюша. А яблок нет в саду?
Сопля (идет по развалинам, собирает обгорелые деревяшки). Какие тебе яблоки в апреле!
Ванюша. Когда сад заброшен, яблочки под снегом упрятаться могут. Они же весны ждут, чтобы семена в землицу пустить.
Сопля. Ждут не дождутся! (Смеется.) Вань, все ж ты блаженный!
Ванюша. Нет, Соплюша, не блажен я. Ибо молюсь мало. Чтобы блаженным стать, надобно молить Господа, чтобы Дух Святой на тебя ниспослал. Когда Дух сойдет, тогда и блаженным станешь. Блаженному человеку ни холод, ни голод не страшны, ибо с ним Дух Святой. А я вот мерзну да есть хочу. (Смеется.) Какой же я блаженный!
Сопля и Софрон приносят ворох обломков. Фролович достает газовую зажигалку, разводит костер, устанавливает над ним треножник, навешивает котелок.
Фролович (Софрону). Там сугроб у забора. Ступай, зачерпни.
Софрон берет котелок, зачерпывает снега, возвращается.
Ванюша. Неуж и снежок лежит еще?
Софрон. Лежит, куда денется. (Подвешивает котелок на треножник, поправляет огонь.)
Фролович (расстилает перед костром клеенку). Ну, что, вывалим?
Сопля. Кто вывалит, а кто и посмотрит.
Софрон. Да ладно, Сопля. Сегодня тебе не повезло – завтра мне. (Развязывает свой мешок.)
Фролович. Тебе, Сопля, что покойный Цао говорил? Не отделяйся. Проси со всеми. Ибо всем дают больше, чем одному.
Софрон. Святая правда. Мудрый человек был Цао. А ты, Сопля, легкой мысли человек.
Фролович. Я без ноги, а и то один не пойду просить!
Фролович. Самсон-культя и тот один теперь не ползает. Времена другие настали! Один в поле не воин. А ты – один да один. Вот тебе и один – без мешка! (Смеется.)
Сопля (выходя из себя). Да я что, себе что ль хотел нарубить?! Я ж как лучше хотел!
Софрон. Хотел. И без мешка остался.
Фролович и Софрон смеются.
Сопля. А ну вас…
Ванюша (трогает Соплю). Отняли у тебя мешочек, Соплюша? Ну и Бог с ним. Злых людей много теперь стало. Зло, оно ведь копится, копится, пока добро его не переломит. А на то время надобно… Ты, Соплюша, мой мешок бери. У меня карманы глубокие, я подаянье и в карманы класть могу. Бери!
Софрон. Не в мешке дело, Ваня. Головой соображать надобно.
Сопля. Больно умные вы с Фроловичем. А кто на Пасху вам свинины принес? Кто два кулича принес?! Кто в Мытищах у земских на Крещенье полкурицы напел?! Забыли?
Софрон. Во, давай таперича посчитаемся, кто чего напел! Сперва полкурицы напел, а опосля мешок пропел.
Сопля. Да ведь не твой же мешок-то! Не твой!
Фролович. Ладно, хорош собачиться. Садитесь, потрапезничаем.
Фролович и Софрон вываливают на клеенку содержимое трех мешков.
Фролович. Так, вот обглодки куриные из «Курочки рябы». Выбирай-ка их, да в котелок. Во! (Радостно смеется.) Много мне зацепить удалось! И без горлодрания досталось!
Софрон. Как ты туда пролез, ума не приложу. Там же привратный всегда стоит.
Фролович. Отошел он, видать, по нужде. А мы ж тогда напротив на заправке пели.
Ванюша. Да. Про Христа-младенца. И не толкнул никто…
Фролович. Я как заприметил, что привратный ушел – сразу в дверь и просочился. Под стол нырнул, глянул – на двух столах четыре тарелки с обглодками!
Сопля. Повезло.
Фролович. Пока девка половая с тележкою своею возюкалась, я подполз, да обглодки – в мешок, в мешок. И крика никто не поднял! Хвать мешок – и в дверь. Токмо меня и видали!
Софрон. Повезло тебе с трапезниками. Я надысь к китайцам на Пречистенке в сяо шитан[4] сунулся пошакалить, так меня тут же приметили да электричества в жопу напустили. По запаху опознали, сволочи.
Фролович (кивает). По запаху. Все из-за него…
Сопля. Все беды.
Ванюша. Святая правда. Пахнем мы не так, как все. Вот чистые люди и брезгуют. А вот собачки – наоборот, ласковы с нами. А на чистых людей лают.
Сопля. Дались тебе собачки! Меня псы никогда не любили. Ни когда я чистым ходил, ни теперь. (Копошится в объедках.) А это что?
Софрон. Игрушка с подарочком. Мальчонка один сунул.
Сопля. А подарочек есть можно?
Софрон. Не знаю. Дай-кось. (Берет игрушечного колобка, открывает; внутри – такой же колобок, но поменьше.)
Колобок. Ни ха! Ни хао ма, шагуа?[5] лобок.) Вот Цао бы с тобой поговорил… Нет, сие не съедобно. (Кидает игрушку в огонь.)
Софрон. Ни ши шагуа.[6] (Закрывает колобок.) Вот Цао с тобой поговорил… Нет, сие не съедобно. (Кидает игрушку в огнь.)
Фролович. Ребята, хлеб отдельно кладите, как всегда.
Сопля. Хлеба много подали.
Софрон. Мда… А денег таперича совсем не подают.
Фролович. Много нищих в Москву поприехало. Вот и не подают.
Ванюша. Фролушка, а почему много нищих стало?
Фролович. Дураки потому что. Все прут в Москву, думают, здесь деньги под ногами валяются.
Софрон. Вань, я ж тебе уже говорил: нищих много, потому как по деревням жечь стали больше. Раньше токмо земских одних жгли, да токмо в Москве. А таперича стали жечь с деревнями вместе, чтобы земский за своих тягловых ответ держал. Понял?
Ванюша. Понял, Софронюшка.
Фролович. А погорельцы – все в Москву и прут! Конечно, подавать перестанут, а как же! На Тверской вон нищих – не протолкнешься! Напасешься разве ж на всех денег?
Ванюша. В Москву погорельцы едут, потому что в Москве людей много. И думают погорельцы так, что у каждого человека милостыню попросить можно. Вот как они думают.
Софрон. Да попросить-то можно. А вот – подаст ли сей человек?
Фролович. У москвичей сердца ледяные. Их слезами не растопишь. А песни наши им даром не нужны.
Софрон. Правда. Песни таперича и не слушают. Год назад слушали, а нынче и не слушают. Верно Цао покойный говорил – уходить надобно из Москвы в Подмоскву. Тут народ посердобольней. Так оно и вышло. В деревне денег не подадут, а хлеба навалят. Ходим по Подмоскве, и слава Богу.
Ванюша. Цао умный был. Помнишь, Соплюша, как он тебе говорил: «Лучше не воровать, а просить»?
Сопля (суетится вокруг закипающего котелка). Да помню, помню… во, закипел. Просить-то завсегда безопасней. Но выпить тоже хочется. А водки подавать не принято.
Софрон. Господи, сдалась тебе эта водка! Дня не было, чтобы про водку эту поганую не говорил.
Фролович. От водки голова гудит и ноги слабнут.
Ванюша. Мой папаша покойный водку любил. Горькая она.
Софрон. Горькая, невкусная. Как ее пьют… не понятно.
Фролович. Человече все в рот тащит.
Сопля. А я люблю водочки выпить. Особенно зимой. От нее теплота по жилкам разливается.
Софрон. Деньги токмо на нее переводить. Гадость и есть гадость. А толку никакого. Ну что, братцы, обрадуемся?
Фролович, Ванюша, Сопля (готовя ложки, двигаются к котелку). Обрадуемся.
Софрон достает тряпицу, разворачивает; в тряпице лежит упаковка с мягкими ампулами; на упаковке живое изображение: на лысой голове человека вдруг начинают расти цветы, человек улыбается, открывает рот и изо рта вылетают два золотых иероглифа синфу.[7]
Фролович. Сколько?
Софрон (со вздохом). Семь.
Сопля. На два обеда не хватит.
Ванюша. Как – семь? Было же десять?
Софрон. Три вчера фараонам отдали в Перхушково, возле харчевни. Не помнишь?
Ванюша. Вчера?
Софрон. Вчера. Когда вы с Фроловичем пели про Кудеяра-атамана.
Фролович. Так он же не видал. Фараоны подошли, Софроня молча им три штуки и сунул. Чтоб не мешали. Они и отвалили.
Ванюша. Да. Стало быть, не видал я. А вы и не сказали.
Фролович. А чего зря языком ворочать?
Сопля снимает котелок с огня, Софрон кладет на середину клеенки обломок доски, Сопля ставит на него котелок. Фролович достает ложки, раздает.
Софрон. Ну, что, братцы, кинем пять, а две оставим? Или кинем все семь?
Фролович. Две нас завтра все одно не спасут. Обидимся.
Сопля. Обидимся.
Софрон. Обидимся.
Ванюша. Семь – не многовато ли?
Софрон. Круче заберет. В самый раз.
Ванюша. Как знаешь, Софронюшка.
Софрон разрывает ампулы, вытряхивает их содержимое в похлебку; достает пузырек с темно-красной жидкостью, капает в котелок семьдесят капель.
Софрон (Сопле). Давай сахар.
Сопля роется по карманам, достает целлофановый пакет и обнаруживает, что он пуст.
Софрон. Где сахар?
Сопля (шарит по карманам). Господи, я ж пакет не завязал… высыпался…
Фролович. А в кармане?
Сопля выворачивает карман; на конце кармана дырка.
Сопля. Утек сахарок… Простите, братцы.
Фролович бьет Соплю костылем.
Софрон. Гаденыш! Как мы жрать будем?!
Сопля. Простите, братцы, не со зла. Не со зла я. Не со зла.
Фролович. Вот гад! Ну, что тебе доверить можно?! Где мы таперича сахару возьмем?! А ну – хромай на станцию за сахаром! Живо, гнида!
Ванюша. У меня есть сахар.
Софрон. Какой? Откуда?
Ванюша. Так у меня ж башенка сахарная. Помните? Девочка подала во Внукове на рынке. (Лезет в карман, достает башню от сахарного Кремля.) Мы ж ее сохранить решили.
Зрячие молча смотрят на башню.
Ванюша. Софронюшка, кинь ее в суп.
Софрон. А не жалко? Красивая ведь.
Ванюша. Так я все равно не вижу. Чего жалеть?
Софрон молча берет сахарную башню, опускает в похлебку.
Фролович. Ничего, еще подадут… Помешать надобно, чтобы разошлась… сахарок-то крепкий… (Перемешивает похлебку.)
Ванюша. Добрая девочка. Говорила громко. Может, глухая?
Сопля. Глухие недобрые. Злые они все, Вань. И не подают. Меня раз на Пушкинской глухие избили… Фролович, дай-кось я помешаю.
Фролович. Сиди, оглоед.
Софрон (оглядывается). Ишь, стемнело как быстро.
Пауза. Калики сидят молча. Фролович помешивает суп. Костер потрескивает. Где-то неподалеку поскуливает собака.
Фролович (вылавливает ложкой кусочек растворившейся в супе башни). Во! Разошлась. (Кладет ложку.) Помолимся, братцы.
Все кладут ложки на клеенку, встают.
Калики. Пошли нам, Боже, и завтра то же.
Крестятся, садятся, берут ложки, куски хлеба, начинают есть суп. Сначала жадно и быстро выхлебывают жижу, потом вылавливают из котла куриные объедки, обгладывают не торопясь, хрустят костями. Постепенно движения их начинают замедляться. Калики улыбаются, перемигиваются, бормоча что-то, раскачиваются, трогают друг друга за носы, смеются. Потом ложатся на землю вокруг костра и быстро засыпают. Угасающий огонь освещает их лица. Калики улыбаются во сне. Костер гаснет. Через некоторое время к спящим осторожно подходит собака, долго принюхивается, хватает с клеенки куриную кость и убегает.
Капитан госбезопасности Севастьянов приехал на работу в Тайный Приказ к 10.00. Поднявшись в свой кабинет на 4-й этаж, он послал персональный ТК-сигнал о прибытии, вошел в обстановку, съел бутерброд с сычуаньской ветчиной, тульский имбирный пряник, выпил стакан зеленого китайского чая «Тень дракона», просмотрел новости сначала в Русской Сети, потом в Зарубежной, помолился у иконы Георгия Победоносца, взял стандартный стальной сундучок с оборудованием для проведения допроса, прозванный на Лубянке «несмеяной», позвонил во внутреннюю тюрьму, чтобы подследственного № 318 доставили в подвальную камеру № 40, вышел из своего кабинета, запер его и поехал на лифте вниз, в -5-й, подвальный этаж.
Севастьянов был невысоким, широкоплечим сорокалетним мужчиной с лысеющей головой и моложавым, чернобровым и черноусым лицом. Ему шла черная тайноприказная форма с красным кантом, голубыми погонами, тремя орденскими планками, золотым знаком «370-летие РТП[8]», стальным знаком «10 лет безупречной службы» и серебристыми пуговицами с двуглавыми орлами. Сапоги капитана Севастьянова всегда сияли и никогда не скрипели. Он был женат, имел двенадцатилетнего сына и четырехлетнюю дочку.
Спустившись на этаж -5, он подошел к посту внутренней охраны, приложил свою правую ладонь к светящемуся белому квадрату на стальной тумбе. Перед прапорщиком охраны в воздухе повис пропуск Севастьянова с его званием, должностью и послужным списком. Прапорщик нажал кнопку, решетка поехала в сторону. Севастьянов пошел по бетонному коридору, помахивая «несмеяной» и насвистывая русский романс «Снился мне сад». Подойдя к камере № 40, он повернул влево ручку замка, открыл дверь, вошел. В двенадцатиметровой камере сидели двое: младший сержант конвойных войск и подследственный Смирнов. Сержант тут же встал, отдал честь Севастьянову:
– Товарищ капитан государственной безопасности, подследственный Смирнов доставлен для проведения допроса.
– Свободен, – кивнул Севастьянов.
Сержант вышел из камеры, запер дверь снаружи. Севастьянов подошел к небольшому металлическому столу с боковым подстольем, поставил на подстолье «несмеяну», сел на стул, достал мобило, сигареты «Родина», зажигалку, положил на стол. Подследственный сидел на стальном стуле, укрепленном в бетонном полу и имеющим вместо спинки швеллер в человеческий рост. Руки подследственного были сцеплены сзади мягкими наручниками и захлестнуты за швеллер. Подследственный Смирнов был худощавым, сутулым двадцативосьмилетним мужчиной с длинными руками и ногами, кучерявой темно-русой шевелюрой, узким, заросшим бородой лицом с большими серыми глазами. Сидя на стальном стуле с руками назад, он смотрел себе на колени.
Севастьянов распечатал пачку «Родины», вытянул сигарету, закурил. Вызвал в мобиле искру допуска. В поверхности стола приоткрылся прямоугольник, выдвинулась клавиатура умной машины. Севастьянов оживил ее. Над столом повисла голограмма:
ДЕЛО № 129/200
Это было дело Смирнова. Севастьянов полистал полупрозрачные страницы, куря и стряхивая пепел на пол. Загасил окурок о торец стола, кинул на пол, сцепил руки замком и с улыбкой посмотрел на подследственного:
– Здравствуйте, Андрей Андреевич.
– Здравствуйте, – поднял глаза Смирнов.
– Как вы себя чувствуете?
– Спасибо, ничего.
– На условия содержания имеются жалобы?
Смирнов задумался, скосил взгляд в сторону:
– Почто меня арестовали?
Следователь вздохнул, сделал паузу:
– Андрей Андреевич, я вам задал вопрос: есть жалобы на условия содержания?
– Много людей в камере. Зело, – пробормотал подследственный, не поднимая глаз.
– Много людей? – вопросительно поднял свои густые черные брови Севастьянов.
– Да. Мест двенадцать, а сидят восемнадцать. Спим по очереди.
– Вы плохо спали?
– Эту ночь выспался. А прошлую… совсем не спал.
– Ясно, – задумчиво кивнул головой Севастьянов. – Значит, говорите, зело много подследственных в камере?
– Да.
Следователь выдержал паузу, повертел в руке узкую лазерную зажигалку.
– А как вы думаете – отчего в вашей камере много подследственных?
– Не только в нашей. В других тоже. К нам подселили вчера двух, они сидели в разных камерах. И там тоже спали все по очереди. Лебединский сказал, что камеры все переполнены.
– Вот как? – удивленно воскликнул Севастьянов, вставая. – Камеры все переполнены?
– Да, – кивнул, глядя в пол, подследственный.
Следователь подошел к нему, заложив руки за спину, озабоченно покусывая губу, потом резко развернулся, отошел к двери и встал, покачиваясь на носках идеально начищенных сапог:
– Андрей Андреевич, а как вы думаете – отчего камеры Лубянки переполнены?
– Не знаю, – быстро ответил подследственный.
– Ну, у вас имеются хоть какие-то предположения?
– Почто меня арестовали? Почему мне не дают звонить домой?
Севастьянов повернулся:
– Дорогой Андрей Андреич, я сюда и пришел для того, чтобы объяснить вам, почто вас арестовали. Я обязательно, всенепременно сделаю это. Но вы не отвечаете на мой вполне безобидный вопрос: отчего, на ваш взгляд, камеры Лубянки переполнены?
– Я не знаю… ну… наверно, мало камер, а арестованных слишком много… не знаю… – забормотал Смирнов.
– Вот! – поднял палец Севастьянов. – Слишком много арестованных. А почему их слишком много?
– Не знаю. Наверно… следователи не успевают… или медленно работают… мало свободных камер… тюрьма старая…
Следователь отрицательно покачал головой:
– Вы ошибаетесь. Тюрьму перестроили и углубили четыре года назад. Помещений хватает. И работаем мы не медленно. Не в этом причина, Андрей Андреевич. А причина в том, что по мере укрепления и расцвета нашего государства преступников, к сожалению, не становится меньше. Но наоборот. Их становится больше. И знаете почему?
Подследственный отрицательно мотнул кучерявой головой.
– Вы помните Пасхальное обращение государя к народу?
– Да, конечно.
Следователь вернулся к столу, нашел в своем мобиле речь государя, вызвал голограмму. И в камере появилось живое лицо государя, обращающегося к своему народу:
– Едва вынырнула Россия из омута Смуты Красной, едва восстала из тумана Смуты Белой, едва поднялась с колен, отгораживаясь от чужеродного извне, от бесовского изнутри, – так и полезли на Россию враги Родины нашей, внешние и внутренние. Ибо великая идея порождает и великое сопротивление ей. И ежели внешним врагам уготовано в бессильной злобе грызть гранит Великой Русской Стены, то внутренние враги России изливают яд свой тайно.
Севастьянов выключил голограмму:
– Помните, Андрей Андреич?
Подследственный кивнул.
– Внутренние враги России изливают яд свой тайно, – повторил следователь. – Вот вам, Андрей Андреич, и ответ на ваш вопрос: за что меня арестовали.
– Я не враг России.
– Вы не враг России? А кто же вы?
– Я… Я гражданин России. Верноподданный государя.
– Значит, вы – друг России?
– Я гражданин России.
– Да что вы заладили – гражданин да гражданин… Все мы граждане России. Убийца – тоже гражданин России. И вредитель – тоже гражданин. Я вас спрашиваю: вы друг России или враг?
– Друг.
– Друг?
– Друг, – кивнул Смирнов, облизывая пересохшие губы и поводя худощавым плечом.
– Отлично, – кивнул Севастьянов, полистал дело Смирнова, извлек из него текст, увеличил, подсветил красным.
В воздухе камеры повисли красные строчки.
– Узнаете? – кивнул следователь.
– Нет… – сощурился Смирнов и опустил голову. – Я вижу плохо…
– Я вам помогу.
Следователь сел за стол и принялся читать ровным громким голосом:
Кочерга
Русская народная сказочка
Жила-была кочерга. Ворошила она угольки в печке, выгребала золу, поправляла поленья, ежели они горели неправильно. Много угольков она переворошила, много золы повыгребла. Надоело ей у печки жить, опротивело угли горячие ворошить, наскучило золу серую выгребать. И порешила кочерга из дому сбежать, дабы найти себе работу полегче, почище да поприятней. Как токмо вечером прогорела печка, поворошила кочерга угольки, выгребла золу. А потом взяла да и ушла из дому. Переночевала в крапиве, а утром и пошла по дороге. Идет, кругом осматривается. Глядь – идет навстречу кочерге повар:
– Здравствуй, кочерга.
– Здравствуй, человек.
– Куда путь держишь?
– Ищу себе работу.
– Ступай ко мне.
– А что я делать должна?
– Будешь ты угли к котлам-сковородам подгребать да отгребать, за огнем смотреть, чтобы жаркое не подгорало, чтобы суп не выкипал, будешь печь под пироги вычищать.
– Нет, это дело не по мне. Мне б чего полегче, почище да поприятней найти.
– Ну, тогда прощай, кочерга.
– Прощай, человек.
Пошла кочерга дальше по дороге. Глядь – навстречу ей сталевар:
– Здравствуй, кочерга.
– Здравствуй, человек.
– Куда путь держишь?
– Ищу себе работу.
– Ступай ко мне.
– А что я делать должна?
– Будешь со мной сталь варить: уголь в домну задвигать, за огнем следить, стальную корку пробивать, жидкую сталь из домны выпускать.
– Нет, это дело не по мне. Мне б чего полегче, почище да поприятней найти.
– Ну, тогда прощай, кочерга.
– Прощай, человек.
Пошла кочерга дальше по дороге. Глядь – навстречу ей майор из Тайного Приказа.
– Здравствуй, кочерга.
– Здравствуй, человек.
– Куда путь держишь?
– Ищу себе работу.
– Ступай ко мне.
– А что я делать должна?
– Будешь вместе со мной врагов народа пытать: пятки им жечь, мудя прижигать, на жопу государственное тавро ставить. Работа чистая, легкая и веселая.
Подумала, подумала кочерга и согласилась. С тех самых пор работает она в Тайном Приказе.
Следователь закрыл дело, убрал изображение, вытянул сигарету из пачки, закурил:
– Вот такая милая «русская народная сказочка». Знакома она вам?
Подследственный отрицательно покачал головой.
– Ну, а что же мы это так покраснели? А, Андрей Андреич? Другие бледнеют, а вы вот покраснели. Как-то это по-детски… Что ж, у каждого своя реакция на ложь. Токмо профессионалы не краснеют и не бледнеют, бо творят дело государственное, великое. А вы – любитель. И творите вы дело вражеское, тайное, пакостное. Разрушительное. И ваша душа, созданная по образу и подобию Божиему, противится сему разрушительному делу, ибо разрушаете вы не токмо государство Российское, но и душу свою заблудшую. Посему и краснеют ланиты ваши.
– Я не писал сего… – пробормотал Смирнов.
– Ты не токмо писал сие, но и распространял округ себя, одесную и ошую, яко яд смердящий, злобой лютой брызжущий, – произнес следователь, открывая «несмеяну».
– Яне писал, – поднял плечи Смирнов, глядя в пол. – Сие писал не я.
– Писал, писал. И писал-то на бумаге, по-старинке, не по Клаве Ивановне стучал. Разумно: коли б ты в Сети такое подвесил, тебя бы в один момент к ногтю прибрали, аки гниду беременную. Но ты накорябал сей пасквиль на бумаге. Дабы следы запутать. Но мы, – Севастьянов вынул из «несмеяны» безыгольный инъектор, – следопыты опытные. И не такие петли распутывали. Гончий пес что творит, коли зверь хитрит? Вперед, стрелой к норе летит. Вот так, Соколов… то есть Смирнов.
Следователь вставил в инъектор ампулу, подошел к подследственному. Тот явно забеспокоился: худые колени его дрогнули, сжались, кудрявая голова ушла в плечи.
– Я ничего не делал, я ничего не делал… – забормотал Смирнов, сутулясь все сильнее и склоняя голову к своим длинным ногам.
– Делал, делал, – Севастьянов взял левой рукой его за шевелюру. – Меня, Андрей Андреич, вот что интересует: кому ты давал читать свою сказочку?
– Я не писал, – глухо проговорил Смирнов в колени.
– Еще раз повторяю: кому ты давал читать сей пасквиль?
– Никому… не писал я… – задрожал голос подследственного.
Севастьянов вздохнул, глянул в потолок с большим плоским матовым плафоном:
– Послушай, ты же мне через пять минут все равно все скажешь, всех назовешь. Но я даю тебе последний, как говорят в Европе, шанс. Назови. И я тебя отпущу в камеру, а в дело пойдет твое желание помочь следствию. И тебе облегченье, и мне. А?
Плечи Смирнова начали мелко вздрагивать.
– Я невиновный… мне подбросили… У меня дома и бумаги нет… книжки токмо… нет бумаги, не держу бумаги…
– Что ж ты за зануда такая? – с обидой в голосе вздохнул Севастьянов.
– Не мучьте меня… Я ничего не сделал…
– Да никто не собирается тебя мучить. Ты думаешь, я тебя на дыбу подвешу, начну плетью бычьей по яйцам сечь? Ошибаешься, Смирнов. На дыбе у нас токмо опричники пытают. Ну, такое у них правило, что поделаешь. Они в открытую Слово и Дело творят, бо должны на врагов государства страх наводить, посему и зверствуют. А мы, тайноприказные, люди культурные. Мы кнутом по яйцам не стегаем.
– Это не я… мне подбросили… – бормотал Смирнов.
– Скажи еще – подбросили враги, – зевнул следователь.
– Подбросили… подкинули…
– А ты с перепугу другим стал подбрасывать?
– Я ничего не сделал… Я ничего не знаю…
– Черт с тобой, дурак.
Резким движением Севастьянов задрал голову Смирнову, приставил инъектор к сонной артерии и нажал спуск. Чпокнула раздавленная мягкая ампула, инъекция вошла в кровь подследственного. Тело Смирнова дернулось, он вскрикнул и замер, окостенев. Его большие серые глаза округлились и остекленели, став еще больше. Губы раскрылись и замерли в немом вопросе. Его словно укусил невидимый гигантский скорпион. Мелкая дрожь овладела худощавой фигурой подследственного, замершего в напряженной позе. Севастьянов отпустил его волосы, отошел к столу, вложил инъектор в «несмеяну». Вытянул из пачки сигарету, закурил.
Мобило издало тонкий, переливчатый сигнал.
– Капитан Севастьянов слушает, – ответил следователь, убирая сигарету в пепельницу.
Над мобилой возникло изображение полковника Самохвалова:
– Николай, приветствую.
– Здравия желаю, товарищ полковник.
– А, ты работаешь… – осмотрелся полковник. – Ладно, не буду мешать.
– Да вы не мешаете, товарищ полковник.
– Я хотел, чтобы ты помог Шмулевичу в том деле с коровой. Он зело глубоко увяз, а доброободряющих сдвигов нет.
– Токмо прикажите, – улыбнулся Севастьянов. – Поможем.
– Возьмись, Коль. А то с меня Архипов требует, аки пытарь хунаньский. Третья неделя безуспешности убогой, мать ее в сухой хрящ. В общем, озадачься. Приказ метну.
– Слушаюсь, товарищ полковник.
– Ну, будь здоров, – с усталой улыбкой подмигнул Самохвалов и исчез.
Капитан взял сигарету, затянулся, пристально посмотрел на застывшего подследственного. Затем вынул из «несмеяны» маленький молоточек, поигрывая им, докурил, загасил окурок и подошел к подследственному.
– Ну, как ты, Смирнов? – спросил капитан, приглаживая усы.
– Я… я… я… – послышалось из приоткрытых, побелевших губ.
– Ты понял, что стал хрустальным?
– Я… да… я…
– Ты хрустальный, Смирнов. Смотри, – капитан слегка стукнул по его плечу молоточком.
Молоточек издал тонкий звон, как при ударе о стекло. Капитан ударил молоточком по колену Смирнова. Молоточек снова зазвенел. Капитан ударил по другому колену. Потом по руке. Потом по бледному, вспотевшему носу подследственного.
Молоточек звенел.
Ужас заполнил глаза подследственного до предела. Дрожь оставила его, он замер, не дыша.
– Ваза ты наша дорогая, – улыбнулся Севастьянов, заглядывая в обезумевшие глаза подследственного. – Гусь ты наш хрустальный. Все у тебя из хрусталя прозрачного – и ноги, и руки, и внутренние органы. Печень, почки, селезенка – все хрустальное. Даже прямая кишка – и то звенит! А уж яйца звенят, аки колокольцы валдайские. Удивительный ты человек, Смирнов!
Подследственный сидел недвижно, как экспонат из музея восковых фигур.
– Сейчас будет для тебя подарок.
Следователь вернулся к столу, постучал по клавишам. В камере с грозным ревом возникла яркая, убедительная голограмма мускулистого, голого по пояс детины с увесистым молотом. Детина ревел, скалился и угрожающе поигрывал молотом.
– Вот что, Ваня, – следователь положил руку на мощное плечо молотобойца, – давай-ка мы этого хрустального интеллигента разобьем на куски, а? Чтобы он больше не вредил России.
– Давай! – ощерился молотобоец.
– А-а-а… не-е-е-ет… а… я… – слабо донеслось изо рта подследственного.
– Что – нет? – склонился Севастьянов.
Но Иван уже с ревом заносил свой молот.
– Не-е-е-е-ет… – захрипел Смирнов.
Молот со свистом описал дугу и замер в сантиметре от головы подследственного.
– Называй, гад! – зашипел следователь, хватая Смирнова за ухо. – Живо!
– Руденский… Попов… Хохловы… Бо… Бойко… – зашевелил губами подследственный.
– Мало, мало!
Молотобоец снова заревел, размахиваясь. Молот описал круг и снова замер над оцепеневшим подследственным.
– Называй! Называй! – следователь тянул Смирнова за ухо.
– Горбачевский… Кло… Клопин… Монаховы… Бронштейн… Голь… Гольдштейны…
– Называй! Называй!
– Бы… Быков… Янко… Николаевы… Те… Теслеры… Павлова… Горская… Рохлин… Пин-хасов… Дю… Дюкова… Валериус… Бобринская… Сумароков… Клопин… Бронштейн… Гольдштейн.
– Этих ты уже называл. Хватит.
Следователь отпустил ухо подследственного, облегченно вздохнул, вернулся к столу, сел, закурил. Сигаретный дым поплыл сквозь замершего с молотом Ивана.
– Спасибо, Ваня, – подмигнул следователь.
– Рад стараться! – улыбнулся Иван и исчез.
Смирнов сидел в той же нелепой позе, согнувшись и запрокинув голову. Севастьянов пощелкал клавишами, названные фамилии влипли в дело, засветились оранжевым.
– Ну, вот, хоть что-то… – следователь приводил в порядок дело.
Он докурил, взял из «несмеяны» инъектор, вставил ампулу, подошел к подследственному и сделал ему инъекцию в шею. Тело Смирнова расслабилось, голова упала на колени. Пока Севастьянов курил, подследственный приходил в себя.