© Владимир Сорокин, 2019
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2019
© ООО “Издательство АСТ”, 2019
– Москова-а-а-а-а…
Рот растягивается то ли в зевоте, то ли в недоумении-удивлении:
– Москова?!
Что-то болотисто-лягушачье в названии столицы нашей, одновременно с чем-то бабьим, румянощеким, жопасто-грудастым, и с отрыжкою после сытного обеда, в зевоту переходящею, и с деревенской спесью, задором, надрывным окриком, пердежом, гордостью и спесью, теперь уже столичной:
– Мы – Москова, а вы кто такие?!
Более полувека обитаю в этом городе и в окрестностях его, а что такое Москова – так до конца и не понял. Город? Деревня? Страна? Государство в государстве?
Столица. Вот слово, вроде бы все объясняющее и ставящее на место. Но пожуешь его, пожуешь – и выплюнешь: мало в нем проку, ничего по сути не проясняет. Ну, столица. Столиц в мире много. А образ ее каков? Суть в чем?
Место, где стоит вертикаль власти. Где сходятся все пути государственные. Это понятнее. Голова огромадного имперского дракона. Ставшего теперь бронтозавром. Все нервы и вены от гигантского многовекового туловища тянутся сюда.
Мегаполис, в который несут и везут со всех концов страны. И едут с челобитными. Например, из Горного Алтая. Едут с челобитными на лошадях по горным тропам, с кожаными кошелями золота и изумрудов, под охраной ратников, потом пересаживаются на “мерседесы” с мигалками, укладывают кошели в багажники, едут в Кремль.
На картах географических Москва круглая. Яйцо эдакое, с белком спальных районов и желтком центра. А в желтке – бордовый треугольник: Кремль. Как зародыш в яйце из-под деревенской курицы.
Созерцание Кремля еще в детском возрасте вызывало оторопь: как-то торжественно и страшно, везде милиционеры, флаг, а рядом еще мумия желтая в сундуке малахитовом лежит, которую надо всем с детства почему-то любить, куранты бьют грозно… Вводили в Кремль за руку, показывали и рассказывали: вот Царь-пушка, вот Царь-колокол. Чудовища! Зев Царь-пушки, готовый тебя проглотить, а потом выстрелить тобою во врагов России. А колокол, который треснул, как мне всегда казалось, от самооглушения…
Нет, от Кремля, от сталинских высоток, от “челюсти” Нового Арбата хотелось бежать в московские переулки. В них была прелесть. Уют. Они до сих пор человеческого размера. Наверное, единственное по-настоящему городское в Москве. Кривоколенный, Столовый, Гнездниковский, Староконюшенный… В них хорошо было гулять, разговаривать, пить портвейн и целоваться. Было. Ибо теперь они забиты дорогими и грязными автомобилями. Они стоят там даже ночью. Целоваться рядом с ними как-то не очень эстетично…
Очаги человеческого в Москве: переулочки да бульвары. Да еще дворы московские. Хотя дворы нынче все перекрыты шлагбаумами, словно это государственные, запретные зоны. Увы, из уюта переулков быстро вырастаешь и выходишь на проспект. А там высотки, поток машин, ветры государственные и энергии социальные… неуютно.
Что теперь с Московою-то?
Как-то много всего. После сталинского, хрущевского и брежневского по ней прошлись еще пара мощных катков: лужковский и собянинский. Катились быстро, нахраписто, дорого, оголтело и безвкусно. Сперва строили ларьки у метро, потом в одночасье их сносили. Ломали старые здания. Асфальт сменили на плитку. Еще раз. И еще раз. Плитка дышит кладбищенско-казенным духом. Москва теперь как бы зачищена под сталинско-брежневский эталон государственной столицы. В духе дня, как говорится. Нынче в моде застой. Выметено все чисто. Ярко освещено. Стоят светящиеся украшения, напоминая праздники в детском саду. Проносятся государственные эскорты с мигалками.
Чистая, подмороженная Москва.
Она дышит высокомерным пространством отчуждения от человека.
Есть новизна, есть роскошь, сразу нагло бросающаяся в глаза. Но нет уюта. Полно дорогих, сногсшибательных ресторанов. Но крайне мало недорогих и уютных.
С каждым днем убеждаюсь: в этом городе по-настоящему счастливы чиновники, электронно-платежные системы и автомобили. Это их город. Обычного человека Москва по-прежнему не замечает, как и в советское время. Она его перемалывает в некий биофарш, обслуживающий чиновников, машины и банкоматы. А при случае – пережует и выплюнет.
А уж про экологию и биоэнергетику и говорить страшно…
Мне возразят: в этом и есть новый московский стиль. Наверно. И стоя в пробках из грязных машин, я себя убеждаю: да, это и есть моя Москва. И другой не будет. Ее надо любить. Я старался это делать в семидесятые, когда она была пустоватой, с очередями и лозунгами, вроде “Партия – бессмертие нашего дела!”, в новорусские девяностые, когда быстро и курчаво строили, стараюсь и сейчас, в вертикальновластные, плиточно-бордюрные нулевые.
И с каждым днем понимаю, что близка мне по-настоящему только Москва конца XIX века. И по размеру, и по стилю. И по духу. Кинохроника той Москвы завораживает. О такой Москве приятно мечтать, стоя в пробке на Ленинском проспекте. Хочется нырнуть туда и оказаться на ее нешироких улицах человеческого размера с рысаками, калачами, Хитровкой, Охотным Рядом, Сухаревкой, городовыми, гимназистками, юнкерами, дамами, господами, приказчиками и половыми, говорящими на настоящем русском языке. Язык современной Москвы писателю может быть приятен разве что феноменологически.
Да, у той Москвы было свое лицо. Поэты объяснялись ей в любви: “Я люблю этот город вязевый”, “Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли – Москва”, “Москва! Как много в этом звуке…”, “Как бы дым твоих ни горек труб, глотать его – всё нега!”, “Здесь чудо – барские палаты с гербом, где вписан знатный род; вблизи на курьих ножках хаты и с огурцами огород”.
Увы, огороды с огурцами давно закатаны асфальтом, который сменили на государственную плитку.
Лицо современной Москвы состоит из шрамов.
Ей досталось в двадцатом веке и достается в двадцать первом.
Каменный рот города открывается:
– Москова-а-а-а-а-а…
То ли крик, то ли стон.
Город, изнасилованный вертикалью власти.
У маркиза де Сада в “Новой Жюстине” был чудовищный персонаж, русский граф Минский, обладающий колоссальным, никогда не опадающим фаллосом. Акт с Минским был смертелен для избранницы: раздавался “печальный треск костей”, и все кончалось.
Трещат, трещат косточки румяной Московы.
Сила страсти Вертикали Власти!
И что делать московитам?
Выхода два:
Жить здесь дальше.
Бежать, бежать с котомкой за спиною в широкий шум задумчивых лесов…
Тебе восемь. Лето. Ты сидишь в саду в шезлонге, листая большую книгу про Мюнхгаузена. Друг выбивает подпорку шезлонга, ты падаешь назад, шезлонг складывается, твой правый мизинец попадает между рейками. Верх пальца срезан, ноготь болтается на ниточке, ты бежишь домой, плача и брызгая кровью.
Через пару недель, учительница музыки: “Гамму таким пальцем уже не сыграть”. Короткий пятый отчаянно-бесполезно клюет клавиши, пахнущие бабушкиным уютом.
Ты в третьем классе, она в первом. По дороге из школы вы узнали от пятиклассника о том, что делают взрослые по ночам. Зимний вечер, луна в облаках. Куча угольного шлака, куда истопник только что выбросил горячий шлак. Снег шипит, и пахнет кислым. Стучит электричка, полаивает собака. Стоя за кучей, вы пытаетесь совершить свой первый половой акт. Варежки болтаются на резинках, партнерша, подняв коротенькую шубку и спустив рейтузы с трусами, смеется и отстраняется: ей щекотно. Ничего не выходит. Но ощущение теплого, ускользающе-желанного женского тела остается навсегда.
Тебе одиннадцать. Школа. Ты входишь в туалет. Там курят старшеклассники. Звонок на урок. Вдруг резкий удар в лицо. Цветовые радуги в твоих глазах. Смех. Они уходят, выдыхая дым. Ты один в туалете. Стоишь у замазанного белым окна. Плюешь на подоконник. Видишь, как твои слезы смешиваются с кровью на подоконнике.
Тебе тринадцать. Сухое лето. Оседлание велосипеда, выруливание по песчаной тропинке от сарая к воротам. Выезд за ворота на Первомайскую улицу, первый сосновый корень под колесом, второй. Старший друг детства у калитки соседнего двора. В его правом кулаке смятый рубль, украденный у родителей. Левая рука держит сумку с пустой бутылкой. Друг садится на багажник. Велосипед вихляет по песку, усыпанному сосновыми шишками. Путь до станции. Пристанционная площадь с подсолнечной шелухой и окурками. Палатка. Очередь в четыре человека. Рубль и пустая бутылка исчезают в руках продавщицы. Вскоре она протягивает бутылку, наполненную портвейном “777”. Друг закупоривает ее припасенной газетной пробкой, убирает в сумку. Путь назад. И за сараями, на досках, в бузине – первый в жизни глоток портвейна.
Тебе тринадцать. Августовский пыльный вечер. С толпой ты вываливаешься в темноту из летнего кинотеатра, где только что посмотрел “Великолепную семерку”. Ты натыкаешься на темных людей, оторопело озираешься по сторонам: за эти полтора часа ты совершенно забыл, кто ты, как тебя зовут и на какой улице твой дом.
Тебе четырнадцать. Под впечатлением от замусоленной тетрадки с подпольной школьной эротикой (“Возмездие”, “В бане”, “Маркиза” и т. д.) ты написал эротический рассказ “Яблоки”, для пущей важности сказав, что перевел его из американского журнала “Лайф”. Рассказ принимается на ура, никто и не заподозрил, что это твой рассказ. Тетрадка с твоим рассказом бесследно растворяется в школе.
Тебе пятнадцать. Зима. Реденький снежок. Приятель принес маленькую гибкую пластинку, вырезанную из рентгеновского снимка. Он говорит, что на пластинке записана песня тех самых битлов. Ты вставляешь пластинку в проигрыватель радиолы “Ригонда”. Звучит Can’t Buy Me Love. Вы прослушиваете пластинку семь раз. Друг оставляет ее тебе. Ты прослушиваешь ее еще раз восемь.
Подмосква…
Вспомнить. И не вернуться.
Это был красивый и теплый осенний день. Пожелтевшие листья готовились к своему полету. Я брел из школы по главной улице подмосковного поселка. Впереди шла корпулентная мама кудряво-веснушчатого Юрки, держа его за руку. За ней поспешали, щебеча, две девочки из нашего 2-го “А”. На девочках были белые переднички, в косичках колыхались огромные банты.
Я брел сзади, раскручивая над головой мешок со сменной обувью. На мешке было вышито мамой: ВОВА С. Это определило мою школьную кличку в новом учебном году. Вовас изображал вертолет, крутя мешок и издавая ртом соответствующие звуки. Мама Юрки, которой было поручено проводить меня до дома, шла, не обращая на мой “вертолет” никакого внимания.
Стояло первое сентября. Только что мы, подмосковные школьники, отсидев укороченный день в зелено-коричневой, пахнущей скукой школе, разбредались по своим дворам. Шли самостоятельные старшеклассники и первоклашки с бабушками. Брели с тертыми портфелями хулиганистые детдомовцы. Бодренько похохатывали пяти-шестиклассницы, достойно несли свою взрослость восьмиклассницы.
Главная улица пересекала единственную в поселке площадь. На которой строился из белого кирпича кинотеатр “Восход”. В котором мне доведется еще посмотреть “Спартака”, “Трех мушкетеров”, “Анжелику” и “Фантомаса”.
Возле этого строящегося храма общественных снов все и произошло.
Белые кирпичи клали ничем не привлекательные каменщики. К храму параллельно улице шла свежевырытая траншея. Параллельно траншее лежали длинные черные трубы. Вид этих новеньких, облитых блестящим битумом труб заинтересовал. Заглушив свой “вертолет”, я остановился. Из траншеи послышалось кряхтение, и показались два мужика в промасленных ватниках и кепках. Лица их были цвета земли, которую они только что копали. Они были сумрачны. Мимо них проплыла мама Юрки. Один из мужиков проводил ее колышущийся зад своим взглядом, сплюнул и тяжело вздохнул.
– Чего вздыхаешь? – спросил другой, доставая папиросу и вставляя в свои стальные зубы.
– Не ебался давно, – ответил тот и почесал под кепкой.
– Вот как! – рассмеялся стальнозубый.
Он закурил, заметил приближающихся восьмиклассниц и пихнул напарника ватным локтем в ватный бок:
– Ты это…
– Чего? – нахмурился тот.
– Вон, малолеток еби. – Он выпустил дым в сторону восьмиклассниц.
– На хер они мне сдались… – с обидой пробормотал другой.
– А чего? Малолетки – сладкие.
– Ты чего, пробовал?
– А как же! – шире заулыбался стальнозубый.
И подождав, когда ноги восьмиклассницы поравнялись с его земляным лицом, произнес:
– Такую выебешь – оближешь.
Девочки прошли. Мужики проводили их долгими взглядами. Потом стальнозубый заметил меня, подмигнул и скрылся в траншее. Его напарник натянул свою кепку на глаза, сплюнул и тоже исчез в земле.
Траншея опустела, словно и не было никакого разговора. Но слова двух этих подземных обитателей застряли в голове восьмилетнего Воваса. За словами стояло что-то тайное, важное и преступное. Повторяя их, я побрел дальше, до поворота на Первомайскую, где ждала Юркина мама…
Я вошел в наш просторный двор и остановился. Во дворе белели четыре одноэтажных дома и один двухэтажный. В домах жили геологи и геофизики. Слов, которые произнесли подземные мужики, в нашем дворе никто никогда не употреблял. Родители и бабушка были на работе. Дома с пирожками и бульоном меня ждала пахнущая мазью Вишневского прабабушка. Почему-то я был уверен, что прабабушка этих слов не знает.
Возле сараев раздался выстрел из самодрачки. Я пошел на этот звук. Сидя под бузиной, Андрей и Колька набивали самодрачку спичечными головками. Возле них висело приятно пахнущее гарью облачко. Колька был на четыре года старше нас с Андреем.
– Сорока, – сказал Колька, быстро глянув на меня, и снова склонился над самодрачкой.
– А что такое “ебать”? – спросил я.
Колька поднял голову, прекратил свою работу. И произнес вполне серьезно:
– Сейчас расскажу.
И рассказал.