bannerbannerbanner
Архив Шульца

Владимир Паперный
Архив Шульца

Полная версия

Валя: ИФЛИ

Пронесся слух, что в Москве открывается новый институт. По чьему распоряжению – непонятно. Много лет спустя наш бывший аспирант Юра Шарапов рылся во всех архивах, пытался найти, кто дал команду, но так и не нашел. Первое постановление было подписано заместителем Наркома просвещения Эпштейном в 1931 году. Но сам он не мог принять такое решение, наверняка была команда сверху.

Сначала институт назывался Историко-философским. В 1934-м к нему добавили литературный факультет, а еще позже – экономический. Первый набор состоялся в 1935 году. Принимали в основном москвичей (до провинции слух еще не дошел). Отличников – без экзаменов.

В 1936 году открыли прием для всех, и хлынуло дикое количество людей. Ввели вступительный экзамен из одиннадцати предметов, для отличников – только собеседование. У Аси, которая потом стала моей лучшей подругой, были две или три четверки в аттестате, ей пришлось сдавать не только литературу, историю, язык, но и физику, химию, математику, биологию. Сдала и получила все пятерки. Муха и Белка тоже сдавали, но очков не хватило, и их приняли на исторический. Проучились на истфаке год и перевелись к нам на литературный.

Это был удивительный институт. Разыскали старых преподавателей, которые прозябали где-то забытые, заброшенные, голодные. Их друзей и коллег в 1922 году погрузили на пароходы и отправили в Германию. Ленин называл их “растлителями учащейся молодежи”. Теперь “растлители” понадобились Сталину. Старым профессорам поручили преподавать историю так, “как они делали это до революции”. Марксизм, похоже, был больше не нужен.

С нами училась Рая Либерзон вот с такой шевелюрой вьющихся волос – она потом вышла замуж за Леню Шершера, – необыкновенно активная комсомолка. Леня, худой, бледный, очень остроумный. Был редактором нашей стенной газеты “Комсомолия”, она делалась с таким энтузиазмом, что каждый раз получалась необыкновенной длины, целиком занимала всю стену коридора. Чего только там не было – карикатуры, стихи. Обязательно стихи наших поэтов, Павла Когана, Эдьки Подаревского (оба погибли на фронте). Даня тогда писал только лирические стихи, и только мне.

У нас с Даней начался роман, а тут Эдька тоже в меня влюбился… Но Даня встал насмерть, они даже подрались. Потом, правда, помирились. В моей жизни было так: пришла в институт, познакомилась с Даней, а когда роман начался – всё, на этом все мои романтические истории были заперты на ключ. Так и прожила до развода. Уже через много лет, когда я работала в журнале “Новый мир”, ко мне пришел Вадим Струве.

– А ты знаешь, что я в тебя был влюблен? – сказал Вадим.

– Ты с ума сошел!

– Ну как же, я пытался через твоего Даньку пробиться, но ничего не получалось.

Если бы я была более свободной, раскованной, может быть, прожила бы более веселую жизнь. Я с детства была страшно стеснительная. Помню, меня девятилетнюю послали в аптеку. Надо было сначала заплатить в кассу, а потом с этим чеком идти к прилавку. Я чек в кассе выбила и по рассеянности пошла к двери. Мне кричат из-за прилавка:

– Девочка! Ты лекарство получить забыла.

Я залилась краской и быстро говорю:

– А мне не надо, – и бегом на улицу.

Первый день в ИФЛИ выпал на международный юношеский день, и все студенты шли на демонстрацию на Красную площадь. А там на Мавзолее вожди. Один вождь лежал внизу в гробу, а наверху стояли вожди сегодняшние. Идти пешком от Сокольников до Красной площади не меньше трех часов. Построились, двинулись шеренгами по четыре человека. Кто-то пришел с гармошкой. Как только мы останавливались, начиналась музыка, сразу начинали танцевать, прыгать, вообще веселье.

Мы оказались с Даней в одном ряду и разговорились. Что ты любишь читать? Я люблю Маяковского. И я люблю Маяковского. Я люблю Чехова. И я люблю Чехова. Боже мой, как все совпадает! Наум Лазаревич, отец, читал им дома Чехова по вечерам, а Маяковского он сам полюбил. В моей семье книг было мало. Зашла однажды к соседям, увидела книжку – стихи. Я говорю, а что это такое? Возьми почитай, если хочешь, мы в библиотеке взяли, но у нас как-то не идет. Я взяла томик домой, открыла Маяковского, “Летающий пролетарий”. У меня родители из прошлой эпохи, религиозные, дома икона висит, а тут я читаю: “Небо осмотрели и внутри, и наружно. Никаких богов, ни ангелов не обнаружено”. Прочитала и влюбилась.

В девятом классе был учитель по литературе Александр Иванович. Мы обычно читали вслух, а потом проводили разбор. И тут как раз должны были проходить Маяковского. Александр Иванович его явно не любил. Ну, говорит, найдется кто-нибудь, желающий прочитать вслух? Я и вызвалась.

 
Вовек
      такого
           бесценного груза
еще
      не несли
            океаны наши,
как гроб этот красный,
                 к Дому Союзов
плывущий
       на спинах рыданий и маршей.
 

Я читала с таким чувством, что, когда закончила, он сказал задумчиво: да, да, это, пожалуй, интересно. Так я распропагандировала своего учителя. А с Чеховым у меня было так: пошли с папой в гости, там были незнакомые дети, я застеснялась, отошла подальше и увидела книжку на диване, села и уткнулась в нее. А это оказался Чехов. Прочитала рассказ “Радость”. Человек попал под лошадь, и об этом напечатали в газете. Потом позвали к столу, я с трудом оторвалась, и, когда обед закончился и люди стали разговаривать, я сползла со стула и скорее снова на диван за этой книжкой. Потом попросила родителей, чтоб мне достали Чехова.

Итак, мы с Даней познакомились, разговорились, как-то хорошо было. Потом на занятиях сели не совсем рядом, но близко. В институте можно было заниматься немецким, английским и французским – на выбор. Я выбрала немецкий, у меня в школе был немецкий. И Даня тоже.

Ну вот, Даня все время мелькал, здравствуй-здравствуй, весь сентябрь так проходили рядом, а потом он перестал почему-то появляться. Ну ладно, не ходит и не ходит. Где-то к концу декабря Даня опять вдруг возник в аудитории и садится недалеко от меня. Потом передает записку: “Я тебя люблю”. Боже мой, с ума сошел человек! И дальше: “Не уходи после лекции домой, поговорим”. Ну, пожалуйста, давай поговорим. Кончается лекция, мы не идем домой, а поднимаемся на пятый этаж, оттуда вела лесенка на чердак, считалось, что там кабинет помощника ректора, а на самом деле там сидел Яша, работник НКВД.

Кстати, этот Яша Додзин многим помогал. Агнессе Кун, дочери Бела Куна, когда арестовали ее отца, помог остаться в институте. А вот Ханке Ганецкой, дочери польского революционера, и Елке Мураловой, дочери коменданта Кремля, помочь не смог. Их исключили из комсомола и выгнали из Москвы. Теперь часто пишут: “В эту страшную эпоху террора ИФЛИ был оазисом”. Не был. Шли процессы, у нас проходили эти дикие собрания, где дети арестованных должны были публично каяться, отрекаться от родителей. Нужно было голосовать за их исключение. А бывало и так, что человека исключили из комсомола, а потом он просто исчезал. У нас был такой Иван Шатилов. Я сделала доклад о международном положении, еще на первом курсе, Иван подошел ко мне и сказал:

– Оказывается, девчонки умеют соображать.

Я просияла. Через неделю его исключили из комсомола, уже не помню за что. Еще через несколько дней он исчез. Много лет спустя пришел ко мне в “Новый мир”.

– Ты меня узнаёшь?

– Да.

– Я знаю, кто на меня донес, но не скажу, потому что вы все его обожаете.

Я поняла, о ком речь. Рассказала Дане. Он помрачнел:

– Никому не рассказывай!

…Ну так вот. Мы с Даней поднимаемся по лесенке на пятый этаж, он притащил два стула, садимся, и он начинает объясняться мне в любви. Он так хорошо и интересно говорил, что мы просидели там, наверное, час. Народ уже почти разошелся, а мы двинулись домой пешком. От института до метро “Сокольники” минут сорок. И с тех пор эта дорога стала нашей традицией.

Учиться было необыкновенно интересно. В программе – всё на свете: латынь, история, начиная с Египта, потом Греция, Рим, Средние века. На первом курсе древнюю историю читал профессор Сергиевский. Так Даня всю лекцию его записал стихами в моей тетради:

 
Товарищи, что мы зрим?
Сулла идет на Рим.
Идет за одной одна
Самнительная война.
Самнительная, пойми ты,
Потому что дрались самниты.
 

Тетрадь эта пропала. При разводе, кстати.

Лекции заканчиваются в три часа, мы бежим обедать. Рядом был завод “Красный богатырь” (делали галоши), и там, в фабричной столовой, нас кормили. Мы платили, конечно. Мама и папа давали с собой десять рублей на день, а Дане пять. А потом допоздна сидели в институте, в читальне. В десять часов вечера институт запирался, и мы шли домой.

Иногда, когда нас распирала нежность, мы шли не только до “Сокольников”, а дальше пешком. Я жила в Богословском переулке, приходила домой часа в три. А вставать в полвосьмого. Ну и что! А бывало, вечером идем-идем, сворачиваем в мой переулочек около Камерного театра, и я вижу – у нашего крыльца стоит мама, волнуется. Но видит, что мы идем вдвоем, и она юрк, и бегом-бегом наверх. Как будто она спит – не ждала и не волновалась.

Летом 1937 года Даня, его брат Арик, их друг Лева Бергельсон и еще несколько приятелей пошли в поход по Военно-грузинской дороге. Меня звали с собой, мне очень хотелось, но я отказалась. В детстве у меня обнаружили “шумок в сердце”, а в то время для лечения сердечных заболеваний рекомендовалось как можно больше лежать и как можно меньше делать резких движений. Мне всегда хотелось бегать и прыгать, но я была послушной девочкой. От добросовестного лежания у меня с годами образовалось искривление позвоночника. Когда врач в Америке прописал мне упражнения для спины, я пыталась объяснить ему, что мне нельзя, и рассказала про “шумок в сердце”. Мне тут же сделали кардиограмму и сказали: “Такого здорового сердца в вашем возрасте мы давно не видели”. Это о пользе лежания, Илья Муромец тоже сорок лет на печи пролежал.

 

Из рассказов Дани о походе я помню только два эпизода.

– Подниматься тяжело, – рассказывал он, – особенно с рюкзаком в шестьдесят килограммов. Но это сравнительно безопасно. Все травмы обычно происходят при спуске. Спускаться надо медленно. Пока есть силы, это удается. Но постепенно устаешь, рюкзак тянет вниз, и через какое-то время начинаешь бежать. Тогда травмы неизбежны – всё что угодно, от подвернутой стопы до трещины в черепе. Другая опасность – камни. Первый, кто заметил катящийся сверху камень, громко кричит: “Камень!” Все тогда быстро смотрят наверх, пытаясь вычислить траекторию, чтобы успеть отскочить или прикрыться рюкзаком.

Когда они вернулись в Москву, развлекались так. Идут по улице Горького мимо новых домов, и кто- нибудь крикнет: “Камень!” Все тут же – головы вверх, но вместо камня взгляд натыкается на смотрящие вниз скульптуры.

Сразу после похода Даня повез меня на дачу знакомиться с родителями.

Волновался – как родители отнесутся. Ну да, они уже не были местечковыми евреями, но “шикса” из православной религиозной семьи?.. Младшая сестра Ривы, тетя Рахиль, которая однажды встретила нас вдвоем, уже провела с Даней беседу:

– Ты понимаешь, что рано или поздно она тебя назовет “жидом”?

Я волновалась не меньше Дани, но не по поводу реакции его родителей, меня скорее волновали мои собственные. Хотя я не могла вспомнить, чтобы папа хоть раз употребил слово “жид”, но он все-таки был арестован не за что-нибудь, а за антисемитизм – пусть не свой, а Головановский.

При мне ни папа, ни мама ничего “антисемитского” не произносили никогда. Не знаю, может быть, в душе им и хотелось, чтобы продолжение семьи было более близким и родственным, но они никогда этого не показывали. Даню со временем искренне полюбили. И про разговор Рахили с Даней я знала. Но когда мы с ней познакомились поближе, и особенно в эвакуации, мы очень подружились. Она говорила, что лучше человека, чем Василий Иванович, она не знает. Так что у нас с Шульцами потом было полное единение.

Много лет спустя, уже после смерти папы, наша домработница Катя Харченко говорила мне, что папа ей якобы признавался: вот внучка у меня хорошая, она на русскую похожа, а внук, к сожалению, еврей. Но алкоголичке Кате верить нельзя, могла и соврать.

Валя: муж заболел

В 1938 году мы с Даней поехали в Крым. Путевки в санаторий Наркомата совхозов в Курпатах устроил, конечно, мой папа. На вокзале все четверо родителей наконец встретились. Ощущение было странное: мы не женаты, ни о чем не объявляли, просто едем отдыхать. Но на фоне того, что происходило в стране, и тем и другим родителям было о чем беспокоиться помимо внебрачного секса, поэтому они пожали друг другу руки, расцеловали каждый своего ребенка и сунули нам по пачке денег. Моя пачка оказалась в два раза толще, но мы тут же объединили обе пачки в одну.

В Курпатах Даня заболел. Это был его второй приступ, первый случился на три года раньше, когда он вдруг исчез из ИФЛИ. Тогда на мои вопросы он отвечал неопределенно – плохо себя чувствовал, болела голова, плохо спал. Я не расспрашивала, он был такой сильный, от него исходил такой напор жизненной энергии… В Курпатах он внезапно стал меняться.

Однажды утром, когда надо было собираться на пляж, он лежал в кровати и пел “Там вдали за рекой зажигались огни”. Сначала я решила, что это игра, и стала подпевать, но вдруг заметила у него в глазах слезы.

– Что с тобой?

– Я вспомнил дядю Левика. Как они с папой хохотали всю ночь, когда он приезжал. Он не мог оторваться от Аннушки. Я знаю, что его расстреляли…

– Как расстреляли? Он же сорвался в пропасть.

– Это тайна, никому никогда не говори, его расстреляли как американского шпиона… Он был членом РСДРП с 1915 года, партийный билет № 12… Я не могу жить с этим… Я не хочу жить с этим… Я не хочу жить…

Вид у него был страшный, глаза полузакрыты, мертвенная бледность. И опять начал петь:

 
И боец молодой вдруг поник головой,
Комсомольское сердце пробито.
 

Так и пел двое суток. Я не отходила от него. В какой-то момент показалось, что он заснул, я помчалась на почту и дала телеграмму Риве Израилевне: “Даней плохо”. Ей не надо было ничего объяснять, она появилась через трое суток с санитаром, мы все погрузились сначала в автобус до Симферополя, а потом в купе поезда Симферополь – Москва, а потом, не заезжая домой, прямо в Кащенко, где его уже ждали.

Я была в панике. Не знала, как мне жить дальше, с кем посоветоваться.

После смерти брата Володи я не слишком доверяла мнению мамы, но тут включился какой-то биологический, что ли, инстинкт, и я бросилась к ней:

– Мамочка, это так страшно! Это был другой человек. Я его не могла узнать. Как я могу связать свою жизнь с человеком, который вдруг может превратиться из яркого, умного, талантливого, любящего существа в какую-то безжизненную мумию.

– Доченька, – сказала моя верующая мама, – ну как же можно оставить больного человека?

Я замерла. Я привыкла относиться к религии родителей как к простительной слабости, но тут что-то во мне вспыхнуло. Я вдруг поняла, что этот крест мне предстоит нести всю жизнь, и, как ни странно, это меня успокоило.

После месяца в Кащенко Даня пришел в себя и снова с головой бросился в институтскую жизнь.

Мы решили пожениться в начале 1941 года, на последнем курсе. Конечно, приходилось думать, что же нам делать дальше, если нас распределят в разные места. Либо мы разъезжаемся, либо должны пожениться. Мы не считали наш роман чем-то легкомысленным, считали, что всё правильно, в общем, решили жениться и подали заявление в ЗАГС.

Я знала, что мой папа – человек старых нравов, полагается просить руки. Даня говорит: я не могу, это как-то странно, старомодно. Но что делать, надо уважать чужие традиции. Короче, я родителей предупредила, что мы придем. Они, я думаю, догадывались зачем – когда я приходила домой из института, я тут же брала телефонную трубку, и мы с Даней разговаривали часами. Мама все слышит. Папа пытается позвонить домой – невозможно. Так что они понимали.

Они что-то приготовили, купили вина. Мы пришли, папа наливает всем вино и говорит – ну, за что пьем? Даниил молчит. Папа говорит – ну хорошо, выпьем за знакомство. Еще полчаса, еще наливает – за что пьем? Даня молчит. Весь вечер наливают, пьют, а он молчит. Наконец папа еще раз разливает и говорит:

– Я уж не знаю, за что и пить-то.

Тут наконец Даниил берет себя в руки и выдавливает:

– Василий Иванович, я прошу руки вашей дочери.

– О, какая неожиданность, ну что же, дети, будьте счастливы…

Данино объяснение в любви было 4 марта 1937 года, а 15 марта 1941 года мы расписались, и я переехала к ним. Дальше начиналась полоса экзаменов…

Уже шла Вторая мировая война, но нас она как-то не коснулась. Хотя в 1939 году мы сочувствовали Франции, нам казалось, что английские войска здесь неподалеку, была какая-то надежда. Нацизм ничего, кроме отвращения, не вызывал. И тут этот жуткий пакт Молотова – Риббентропа, Сталин заключил братский союз с Гитлером. Ведь мы уже знали про отношение к евреям, про концлагеря, про то, как Гитлер захватывал одну страну за другой, – мы всё это знали. Но как мы могли реагировать? Молча. По большей части люди недоумевали и не понимали. У нас свои были проблемы, людей арестовывали, друзья исчезали.

А мы оканчиваем институт, надо готовиться к экзаменам. Я живу у Шульцев с Наумом Лазаревичем и Ривой Израилевной. А Арик за два месяца до нашей свадьбы, в начале февраля, женился на Доре и переехал к ней, в нашем же доме, только в другом корпусе, они на пятом этаже, мы на втором. Я из своего окна всегда видела, горит ли у них свет, спят они уже или нет.

Экзамены сдавали не только за пятый курс, а за все пять лет. Диплом.

Две недели сидели дома безвыходно, готовились. Вставали рано утром, сразу за учебники, тетради… Спали мало. 21 июня, в субботу, пошли сдавать. Сдали все очень хорошо, пришли, счастливые, домой, рано легли спать. Родители с утра уехали на дачу отдохнуть, они тоже мучились с нами эти две недели. Часов в двенадцать звонки и стук в дверь. С трудом просыпаемся. Стук усиливается. Я в ночной рубашке, накинула халат и бегу открывать. Открываю дверь, там стоит Арик:

– Что вы спите, что вы спите, идиоты!

– Что случилось?

– Вы не знаете? Ничего не знаете? Война! – он был абсолютно счастлив. – Мы с Гитлером будем воевать, с фашистами. Мы им дадим!

Валя: эвакуация

Наум Лазаревич вместе с Военно-морской школой эвакуировался раньше всех в какой-то город на букву “К” – то ли Коломна, то ли Калуга, не помню. Даня, у которого после эпизода 1938 года белый билет, копает окопы под Ельней вместе с Дэзиком Самойловым, тоже белобилетником. Арик, выпускник института связи, мобилизован, естественно. Их часть находилась в Ачинске, недалеко от Красноярска, куда я ездила к папе в ссылку. Анна Ароновна, теща его, тоже мобилизована как врач и никуда трогаться не может. Я окончила курсы медсестер и дежурю в метро на учебных тревогах. В квартире на Русаковской только я и Рива Израилевна. В соседнем корпусе Дора на седьмом месяце беременности и Анна Ароновна, которая дежурит в больнице и даже не приходит ночевать, только иногда ее отпускают домой.

В этот момент моего папу назначают начальником эшелона, в котором собираются вывозить всех детей наркомата совхозов – детский сад, пионерлагерь и всех остальных. Телефон у нас уже сняли, позвонить папе не могу. Поехала к нему на трамвае. Он говорит решительным тоном, каким никогда со мной не разговаривал:

– Собирайся, поедешь с нами.

– Папа, как же я уеду без Дани?

– Оставишь ему письмо, я дам адрес, я знаю, куда мы едем.

– Пап, ну как же я могу ехать, когда у нас с Даней назначение в Пензу?

– Я тебя здесь не оставлю.

Он, видимо, уже слышал, что делается на оккупированных территориях, с начала войны прошло двадцать дней. Я к Риве Израилевне:

– Что же мне делать?

– Папа правильно говорит, – отвечает она, – тебе надо ехать. А у меня к тебе просьба, поговори с ним, может, он возьмет меня с Дорой. Анна Ароновна уехать не может, а Дора не может остаться в Москве в таком положении.

Я опять на 45-м трамвае к папе:

– Папа, Рива Израилевна – очень хороший учитель, прекрасный организатор!

– Ладно, – говорит папа, – где моя не пропадала. Семь бед, один ответ.

Вписывает и их. Мы все собираемся и едем на метро до Сокола. Там на станции чего-то ждем. Я позвонила из автомата подруге Асе, автоматы работали, а у Аси телефон почему-то не сняли, и она приехала прощаться. Я сняла с себя лаковый поясок и отдала ей, на память.

Недалеко от Сокола – окружная дорога, мы идем туда, товарные вагоны, какие-то железные лестницы, по которым надо лезть. Даже мама лезла в свои пятьдесят лет, хотя нельзя сказать, чтобы она была такая уж ловкая.

Короче говоря, едем в товарном вагоне. Папа в другом вагоне, как начальник. Был еще вагон – детский сад со своим заведующим, пионерлагерь занимал два вагона. Ехал еще с нами представитель партбюро, такой был Мартьянов, очень хороший человек. Папа с этим Мартьяновым из вагона в вагон переходили, следили за всем, надо было как-то кормить людей – а ехали мы долго, десять дней.

Папа был неспокоен. Детей-то вывозили без матерей, без отцов. А тут едет начальник эшелона с женой и дочерью, это ладно, но еще со сватьей и ее беременной невесткой. Но Рива Израилевна сразу включилась в работу, показала, что она нужный человек. Смешно, конечно, сначала сослали в Сибирь за антисемитизм, а потом неприятности из-за того, что спасает еврейских родственников.

Приехали в Миловку, это в Башкирии, двенадцать километров от Уфы. Дане я оставила очень длинное письмо, очень трогательное, с напутственными словами – кошмар, стыдно вспомнить. 11 октября у Доры родилась Диночка, а 15-го к нам приехала Рахиль с дочкой и племянницей. Папа и их принял и поселил с нами.

В Миловке находился Башкирский сельскохозяйственный институт, который был подотчетен наркомату совхозов. Мы все жили в студенческом общежитии, а Рахиль устроилась делопроизводителем. Как человек деятельный, она быстро нашла себе жилье, так что они с дочкой и племянницей только несколько дней жили у нас.

Арик прислал телеграмму, что находится в Чебаркуле и скоро на фронт. Тогда Рива Израилевна решила отправиться к нему. Я хорошо помню ее рассказ. Надо было ехать из Уфы в Чебаркуль, это больше трехсот километров. Поезда шли без расписания. С большими мучениями поздно ночью она добралась до Чебаркуля. Вокзал был забит бойцами.

– Ты к кому едешь-то? – спросил ее пожилой солдат.

– К сыну.

 

– Это другое дело. Я думал, жена. Жен-то много, а мать одна. Что-нибудь придумаем.

Под утро бойцы построилась, а ее поставили посередине. Пожилой солдат взял ее чемоданчик. Рядом кто-то выругался.

– Не видишь, с нами мать, – оборвал его пожилой солдат.

Ее довели до командирской палатки. В полумраке она увидела фигуры трех военных. Один из них бросился к ней. Это был Аарон – повзрослевший, усатый, подтянутый лейтенант.

Весь день были вместе. Говорили, говорили без конца.

– Работа начальника связи полка, – сказал Арик, – совершенно не опасна. Да и победа близка. Я должен рассчитаться с Гитлером – как комсомолец и как еврей…

Потом, когда их повезли на фронт, они ехали через Уфу. Арик упросил командира отпустить его на несколько часов. Бежал бегом двенадцать километров, провел часа два или три с Дорой и новорожденной Диной, а потом так же бегом обратно в Уфу. Часть свою успел догнать.

1 сентября 1941 года мы должны были встретиться с Даней в Пензенском университете. Это был полный идиотизм с нашей стороны, мы не позвонили, не проверили, сохраняется ли это назначение. Он вообще не хотел ехать. Ему Рива Израилевна послала телеграмму: подводишь Валю, что она там будет делать одна?

А он только что вернулся в Москву с рытья окопов, это было настоящее бегство, по их следам шли немецкие танки. В Москве оставалось несколько ифлийцев, он там с ними колготился. И рвался на фронт. Потом, в Миловке, пошел в военкомат, его, естественно, не взяли – у него был белый билет. Тогда он пошел в психиатрическую больницу, чтобы они сказали, что годен. Упорно твердил, что хочет на фронт, ну, они и решили – точно сумасшедший.

Короче, мы поехали в Пензу, он из Москвы, а я из Миловки. Я с диким трудом добиралась, с вещами, одна, опять же в теплушке. А в университете мне говорят – да что вы, к нам эвакуировался весь Ленинградский университет, все вакансии заняты, нам никто не нужен. Дали мне койку в общежитии с одной сеткой, без матраса. Но с клопами. Туда же приехал Даня. Делать нечего, надо возвращаться в Миловку.

30 августа сели в поезд. Едем, целый день едем. Жарко. Очень жарко. Часов в пять-шесть подъезжаем к Волге. Станция Батраки. Огромный железнодорожный узел. Все пути забиты эшелонами. Наш поезд остановился, не доезжая станции, на обрыве, над самой Волгой. Красота необыкновенная. Солнце садится. Пошли к машинисту:

– Какие перспективы?

– Не меньше четырех часов простоим.

Даня мне говорит:

– Пошли искупаемся.

– Нет, я купаться не буду.

– Пойдем, пойдем, жарко.

Он в одной рубашке и брюках, а я в черной юбке и сиреневой кофточке вышитой. В руках ничего – все вещи, деньги, документы в поезде остались. Спускаемся по обрыву к реке, я сажусь на бревнышко.

– Пойду окунусь, – говорит Даня.

Ему хочется показать мне, как он хорошо плавает.

– Как же ты потом в мокром пойдешь?

– Я без трусов.

Раздевается. Я отворачиваюсь. Хоть и женаты, а я все стесняюсь.

– Можно повернуться уже?

Не отвечает. Оборачиваюсь – его нет. Поднимается ветерок, на реке какие-то всплески. Какая-то тень, кажется, что это голова. Я сижу. Проходит час. Сижу. Хожу. Ничего не понимаю. Ко мне спускается женщина.

– Ты что тут сидишь?

– Да вот муж поплыл, и не знаю, где он.

– Милая, да он же утонул. Я смотрю из окна, там кто-то плывет-плывет. Я думаю, какой дурак там плавает, вечереет уже. А он рукой машет, еще раз помахал, потом еще раз помахал. И всё, ушел с головой. Пойдем, пойдем со мной.

Я как в тумане, ничего не понимаю. Говорю:

– Мы с поезда, у нас там все вещи.

– Пойдем, пойдем ко мне.

Отвела меня к себе, налила горячего чаю. Я в каком-то оцепенении.

– Что же теперь делать?

– Ну, пойдем, доведу тебя до твоего поезда. Тебе ж надо свои вещи все-таки забрать.

Потом смотрит в окно и говорит:

– Подожди, подожди. Лодка какая-то плывет. Вон, с того берега.

Мы с ней побежали вниз. Смотрим, действительно плывет лодка. В ней сидят бабы, и с ними Даниил. Голый. Каким-то фартуком обмотан. Эти бабы поехали на остров косить сено, собрали его – и назад. А Даниил доплыл до середины Волги, выбился из сил, чувствует, что идет ко дну. В это время мимо движется баржа. Низкая-низкая. С дровами. Он уцепился и влез на нее. Отдышался – и обратно в воду. Доплыл до острова. Решил, что обратно не доплывет. Пустынный остров, песчаный, ни растений, ни людей. Вдруг видит вдалеке, бабы лодку спускают. Он к ним кинулся и кричит:

– Бабы!

Те дико испугались. Голый. Бежит. Немец? Шпион? А он им:

– Я не шпион! Помогите!

Они ему кинули фартук. Он им обмотался, и они привезли его прямо к тому бревнышку, где мы расстались. У меня его штаны и рубашка, он оделся, сказал “спасибо” бабам, я поблагодарила женщину, и мы пошли искать наш поезд.

Ночь. Темно. Прошло не меньше четырех часов. Поднимаемся по обрыву – эшелона нет. Станция далеко. Дошли. Пошли к начальнику станции: не знаете, где наш эшелон? Номер мы помнили. Он смотрит в свои бумаги:

– По-моему, он все еще стоит у семафора. Ищите.

Одиннадцать путей по одну сторону вокзала и девять по другую, и на всех путях стоят эшелоны. С закрытыми дверями, естественно, поскольку ночь. Первый раз мы вместе обошли одиннадцать путей. Пролезаем под вагонами. Страшно. В любой момент состав может тронуться. Часа два ходили. Я говорю:

– Больше не могу. Я тут посижу.

– А я еще поищу.

Он ушел, а я села на какой-то железный ящик. Проходит еще минут двадцать, вижу, он бежит ко мне:

– Нашел! Я нашел!

Он, оказывается, шел-шел, и вдруг слышит разговор за закрытой дверью:

– Подумать только, что за идиоты. Ушли с поезда. Куда?

Он стучит им в дверь:

– Это не у вас ушли двое?

– Кто это?

– Мы вот ехали, пошли купаться…

– Ох, идиоты!

– Мы сейчас, я только сбегаю за женой…

Вот так мы доехали до Миловки.

После этого эпизода я поняла, что отныне все должна решать сама. Я привыкла к жизни с папой – всё в руках у мужчины, все решения, перемещения. Я думала, что и у нас будет так, но ничего подобного. Пришлось брать власть в свои руки, не имея для этого никаких данных. Управлять я не умела совершенно, деловых качеств тоже не было. Так что у меня была нелегкая жизнь.

…В 1943 году мы вернулись в Москву – разными путями. Сначала уехал папа, раньше всех, в 1942-м. Там были всякие несчастные случаи в детском доме, погибло четверо детей, но это была не его вина. Папу сняли с работы, прислали другого директора, а его вызвали в наркомат. К счастью, во всем разобрались, хотя на работе не восстановили.

Вскоре уехала мама. Школу Наума Лазаревича перевели в Сибирь, в тот самый Ачинск, где в 1941 году стояла часть Арика. Рива Израилевна уехала к мужу. Анну Ароновну наконец демобилизовали, и она приехала в Миловку, точнее в Затон, это ближе к Уфе, и работала там в госпитале. Дора с Диночкой переехали к Анне Ароновне. И мы остались там вдвоем с Даней.

1943 год, уже понятно, что можно возвращаться. Но как?

Мне поручили сопровождать наркоматовских девочек, которые закончили седьмой класс. Даня нанялся матросом на корабль, который шел из Уфы в Москву. На Русаковской первой появилась я. Затем – загорелый и сильно окрепший Даня. Потом приехала Анна Ароновна с Дорой и Диночкой. Они поселились у нас, потому что в их квартире не было отопления, а потом присоединились и мои папа с мамой – у них тоже не топили. Жили так: мы с Даней в нашей комнате, мои родители в столовой, а в кабинете Дора с Диной. Потом, когда немного потеплело, мой папа поставил на Богословском печурку, и летом они переехали обратно.

В это время было уже известно, что Арик погиб на фронте. То есть это было известно Науму Лазаревичу, Риве Израилевне, Дане и мне, но не было известно Доре. Оба родителя каким-то образом узнали о смерти сына, но долго скрывали это друг от друга, считая, что другой не перенесет.

9 мая 1945 года, в праздник Победы, я первый раз в жизни увидела Риву Израилевну рыдающей. Тогда она уже поняла, что все, надежды больше нет. В извещении было написано “пропал без вести”.

Мы съездили в Баковку посмотреть и нашли там полный развал. Солдаты разводили костры прямо на полу. Хотя дача строилась как зимняя, бревенчатая, печка была только на половине родственников, и осенью, зимой и весной там было холодно. Переехали мы туда, только когда родился Шуша.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru