Архив Шульца

Владимир Паперный
Архив Шульца

Гостья ниоткуда

Семья дедушки Нолика была одной из самых бедных в местечке Глуск. Еды всегда не хватало. Привычки голодного детства сохранились у дедушки даже в сравнительно сытые 1960-е. Летом на даче, когда вся семья садилась ужинать, он быстро говорил:

– Я не голодный, мне не кладите!

Его уговаривали. Он в конце концов соглашался:

– Ну хорошо, тогда совсем чуть-чуть.

Киевская семья бабушки Ривы была богатой. Дед Ривы по матери, Бер-Ицхок, владел стекольными заводами и конюшней. Дед по отцу, реб Мендл, был раввином. Его сын, бабушкин отец, Исраэль, тоже был раввином. Это значит, что с утра до вечера он должен был сидеть и читать Талмуд, а все хозяйство – дети, еда, стирка, ремонт крыши и тому подобные бездуховные материи – лежали на могучих плечах его жены Сура-Ханы.

У Ривы было три сестры и два брата. Рива была старшей из дочерей, потом шла рано умершая Блума, потом Соня, за ней самая младшая, Рахиль. Старший брат Арье был на год старше Ривы, а Залман – на год младше Сони.

В 1924 году Исраэль, вместе с тысячами других евреев из Восточной Европы, решил переехать в Палестину, где после Первой мировой войны кончилась власть Османской империи и начался “Британский мандат”. Сура-Хана и Залман поехали с отцом. Залман, который, примерно как дедушка Нолик, считал свое пребывание в хедере пыткой, а Талмуд – средневековой схоластикой, по дороге передумал ехать в Палестину. Он отправился в Ригу, оттуда в Неаполь, там сел на пароход “Адриатик”, где познакомился с другими эмигрантами, в частности архитектором Олтаржевским, и доплыл до Нью-Йорка. Там он вскоре основал журнал Yiddishe kultur.

Остальные сестры и брат Арье к этому времени жили уже в Москве. Соня была связана с театром “Габима”. Он возник в Вильно в 1913 году, а в 1917-м его создатель Давид Цемах попросил Станиславского помочь перевезти театр в Москву. Тот выделил им студию во МХАТе и назначил руководителем Вахтангова. Идею еврейского национального театра поддержал нарком по делам национальностей с партийной кличкой Коба, но к 1948-му понял, что это была ошибка молодости.

В 1922 году, незадолго до смерти, Вахтангов поставил в “Габиме” знаменитый спектакль “Диббук” с декорациями Натана Альтмана и музыкой Юлия Энгеля. В 1926 году “Габима” отправилась в европейское турне, а в конце того же года начались гастроли в США. В июне 1927 года большая часть актеров, включая Соню и ее мужа Бен-Хаима, вернулась в Европу, а оттуда переехала в Палестину. В первые годы между Москвой и Иерусалимом шла бурная переписка. Самое первое письмо из Палестины были встречено московскими родственниками с некоторым недоумением.

“Дорогие, – писала Сура-Хана, – у нас большое несчастье, нас обманули! С деньгами было трудно, мы решили купить мешок картошки, чтобы продержаться до весны. Когда же мы притащили с рынка этот тяжеленный мешок домой и развязали его – о ужас, сверху лежало несколько картофелин, а остальное – апельсины!”

В конце 1920-х родственников за границей уже надо было скрывать, и переписка прекратилась. Но в 1965 году произошло сенсационное событие – Соня внезапно объявилась в Москве. Ее сестры и брат не видели ее около сорока лет и даже не знали, жива ли она. Соня каким-то образом узнала телефоны родственников, позвонила всем, и встреча была назначена на субботу, 6 июля, у Шульцев на Русаковской – там, по крайней мере, была одна большая комната и стол, за которым все могли поместиться.

Все волновались и никак не могли решить, как нужно одеваться для такой встречи. Бабушка Рива достала из потайной шкатулки серебряную брошку с маленькими синими камешками и приколола к своему строгому серому платью. Мама Валя надела Шушино любимое темно-зеленое платье с желтыми листьями и накрасила губы, чего почти никогда не делала. Мужчины по случаю жары были в светлых рубашках без пиджаков. Одна только Соня, маленькая горбатая старушка с умным проницательным взглядом, выглядела совершенно спокойной. На ней были пыльные сандалии, длинная юбка и легкая полувоенная рубашка, обе песочного цвета. Такие рубашки Шуша позднее обнаружит в магазине Banana Republic в Лос-Анджелесе.

Когда все расселись, начался разговор. За полвека советской власти у московских родственников не могло возникнуть опыта общения с иностранцами, тем более с иностранными родственниками, которых у советских граждан по определению быть не могло. Они всё никак не могли найти правильную интонацию и не решались задавать вопросы. Вопросы в основном задавала Соня. Шушу поразило не столько то, что она говорила, сколько ее русский язык – свободный и лишенный советизмов, школа Вахтангова давала себя знать. Ей было интересно все – как они живут, что делают, о чем думают. Серьезно отвечать на ее вопросы родственники не решались. Говорили: “Ну, Соня, ты ж понимаешь…” Тогда она обратилась к Шуше:

– Ты что-нибудь знаешь про еврейские традиции и обряды?

– Конечно, – самоуверенно ответил третьекурсник.

– Знаешь, например, что значит “лехаим”?

– Конечно, заливная рыба.

На лицах дедушки и бабушки, которые всю жизнь добросовестно уберегали внуков от “схоластики иудаизма”, появилось выражение ужаса.

Соня засмеялась:

– Придется тебе приехать к нам и узнать, что такое “лехаим”. Заодно поработаешь в кибуце.

– А что такое кибуц?

– Приедешь – узнаешь. Я пошлю вам с Джей приглашения. Может быть, даже заработаете немного.

– Соня! – воскликнул Шуша. – Ты не понимаешь, где мы живем! Нас никто не отпустит за границу.

– Дорогой мой, – ответила Соня, – я знаю, где вы живете, немножко лучше, чем ты. Времена меняются. Сейчас это уже можно. Многие мои знакомые съездили к родственникам в Израиль и даже вернулись обратно.

В этот миг привычная картина мира в голове Шуши стала рассыпаться.

Мир расширился до бесконечности. Границы СССР утеряли статус “нерушимых”. Они с Джей могут полететь в гости к двоюродной бабушке. А когда придет время возвращаться, кто сможет заставить их лететь обратно в Москву, а, скажем, не к двоюродному дедушке в Нью-Йорк? Или в Йель, поступать на архитектурный факультет, где учился Ээро Сааринен, построивший легендарный терминал TWA[10]? Когда Соня уехала, родители попытались нейтрализовать опасную информацию.

– К счастью, вас никто не отпустит, – говорили они. – А если каким-то чудом и отпустят, подумайте, что будет с нами. У нас тоже есть несколько знакомых, которые съездили в Израиль и вернулись, но это все пенсионеры, им терять было нечего. А мы оба потеряем работу. Не портите жизнь себе и нам!

Контрпропаганда сработала. Приглашение Сони осталось без ответа. Идея, зароненная в сознание Шуши, зрела медленно, и в терминал TWA он попал только через шестнадцать лет.

Отец

Дедушка Нолик, переживший войну, революцию, погром, террор и гибель любимого брата, готовил сыновей Даню и Арика к будущим жизненным катастрофам не совсем обычным способом – он развивал в них скорость реакции и чувство юмора.

– Кто первый скажет, сколько будет тридцать семь умножить на три? – неожиданно спрашивал он.

Эту игру “кто первый” или “кто лучше” близнецы усвоили в раннем детстве и потом продолжали ее уже без провокаций.

– Я старше! – кричал Даня.

– На какие-то пять минут, – возмущался Арик. – Зато я лучше знаю математику.

– Кому нужна твоя математика!

– А кому нужен твой немецкий язык!

– А вот когда в Германии победит советская власть, тогда узнаешь.

У близнецов часто менялось настроение. Было ли это следствием Киевского погрома, когда Рива и Наум, держа в руках двух новорожденных младенцев, бежали всю ночь из горящего города, или результатом генетической лотереи – науке установить не удалось.

– Не подает, – объяснял Арик, когда остроумный ответ не приходил ему в голову. При этом он показывал куда-то в нижнюю часть живота, как если бы там у него находился генератор энергии. А если у Дани “не подавало”, он просто замыкался в себе и избегал общения.

Такими перепадами настроения особенно отличались английские поэты XVIII века. Даниил Шульц перевел “Оду Меланхолии” Китса на немецкий, но немцы ничего не поняли, меланхолия была им неизвестна, и перевод остался неопубликованным. Когда читаешь воспоминания о Маяковском, всегда кажется, что речь идет о двух разных людях. В одних это человек с мгновенной реакцией, заражающий всех энергией, непрерывно выдающий блестящие экспромты. В других – мрачный, неконтактный, депрессивный. Возможно, именно эмоциональное сходство с Маяковским помогло Даниилу Шульцу стать “лучшим переводчиком Маяковского на немецкий язык”, как писал литературный критик газеты Süddeutsche Zeitung.

В мрачные периоды Шульц-старший избегал людей. Но для Шульца-младшего в них была своя прелесть. Вот ему пять лет, отец лежит в кровати, а мама говорит, что папа плохо себя чувствует. Шуша залезает к нему в кровать, и папа два часа подряд поет песни своей молодости – холодные волны вздымает лавиной, там вдали за рекой, мы красная кавалерия. Восторг! Его даже не повели в ненавистный детский сад.

Раздвоенность отца проявлялась во всем – с одной стороны, в уважении к авторитетам, в стремлении к высокому покровительству, в страстном желании продвинуться на самый верх советской иерархии, с другой – в невозможности не высказать вслух пришедшую в голову любую, пусть даже святотатственную, остроту. Это делало его желанным гостем на любых застольях.

 

– Он был павлин, – рассказывала потом подруга родителей Муха. – Невозможно забыть. Вот все садятся за стол, и Даня начинает распускать хвост. Это было прекрасно. Если представить себе эти годы без твоего отца, они были бы намного скучнее. Весь наш скепсис и цинизм по поводу власти никогда бы не был осознан и сформулирован, если бы не было Дани.

Один из секретов его юмора – способность видеть в словах не то, что всем кажется очевидным. В слове “овощ”, например, он видел “О, Валя! О, Щеголева!” – Щеголева была девичья фамилия Шушиной матери. Можно было бы предположить, что это было навеяно Маяковским, который в слове “люблю” видел аббревиатуру ЛЮБ – Лиля Юрьевна Брик, но это скорее говорило о сходстве их мышления. Оно заметно и в скорости реакции. Когда Даню спросили про его впечатление от фильма Бондарчука “Война и мир”, он не задумываясь ответил: “Актерская работа замечательная, съемки удивительные, режиссура – первый класс. Роман – говно”. Его хохмы и сатирические стишки ходили по рукам.

1949 год. В мире происходят серьезные вещи. Иосиф поссорился с Иосипом.

“Стоит мне пошевелить пальцем, не будет Ти- то”, – сказал Сталин. Пошевелил – не получилось. Тито ответил: “Сталин. Перестаньте посылать ко мне убийц. Мы уже поймали пятерых, одного с бомбой, другого с винтовкой. Если не перестанете присылать убийц, то я пришлю в Москву одного, и мне не придется присылать второго”.

Папа приезжает на дачу после партсобрания, возбужденный.

– Знаешь, кто наш главный враг? – спрашивает он пятилетнего Шушу.

– Америка?

– Нет, – радостно произносит отец. – Югославия!

Слово “Югославия” Шуше не говорит ничего. Впрочем, “Америка”, про которую часто говорят по радио, тоже.

Вечером отец возится на террасе, стараясь вставить темно-красную книжку в черную плоскую металлическую коробку с выдвижной крышкой. Книжка слишком толстая, и крышка на вдвигается.

– Что это за коробочка? – спрашивает Шуша.

– Это кассета от старого фотоаппарата. Там хранился стеклянный негатив, чтобы на него не попал свет.

– А что ты туда засовываешь? – спрашивает Шуша.

– Партийный билет, – говорит отец с гордостью. – Сегодня получил.

– Он от света может испортиться?

– Нет-нет, я просто хочу, чтобы он был в полной сохранности.

– А у тебя есть еще одна кассета?

– Есть. А что?

– Я хочу спрятать туда свой билет.

– У тебя есть?

– Я сделаю. Дай мне бумагу и ножницы.

Отец достает из портфеля еще одну кассету, пачку белой бумаги и ножницы, с которыми он никогда не расстается. Такую бумагу купить нельзя, ее выдают членам Союза писателей. Шуша разрезает лист пополам, складывает обе половинки еще раз пополам, получается книжка с четырьмя страницами. Потом цветными карандашами начинает перерисовывать папин партийный билет. К вечеру оба партийных билета благополучно заправлены в кассеты.

– Ты мне расскажешь сказку? – спрашивает он отца, уже лежа в кровати.

– Я сочинил тебе песню. Спеть?

Ладно. Отец поет:

 
Вот стоит на посту часовой,
Дни и ночи страну хранит.
Спи спокойно, мой дорогой,
Потому что Сталин не спит.
 

Шуша засыпает счастливый.

Пять лет спустя на открытии Кольцевой линии метро Шуша с родителями поднимается по эскалатору. Отец смотрит на вертикальные светильники, заканчивающиеся бронзовыми коронами, и громко произносит: “На полной скорости движемся к монархии”. Это не столько острота, сколько точное наблюдение, все еще святотатственное: Сталин уже умер, но хрущевская кампания против “излишеств” еще не началась. Мама испуганно шепчет: “Тише! Тише!”

Любовь отца к Сталину постепенно угасала. Шуша вспоминает, как он пришел домой из школы в день смерти Сталина. Мать сидит на диване и плачет. Диван покрыт колючим ковром. На матери темно-зеленое платье с желтыми листьями. Перед ней стоит отец в сером полосатом пиджаке с большими лацканами, углы голубой рубашки выпущены поверх пиджака. Он смотрит на мать.

– Что ты плачешь? – холодно спрашивает он.

– Ты не понимаешь! – отвечает мать, вытирая платком глаза. – Нас теперь сомнут! Кто нас защитит?

День, когда Шуша понял, что унаследовал от отца перепады настроения, он запомнил навсегда: 15 сентября 1959 года. Шуша сидел дома на диване. Отец вышел из-за занавески, отделяющей его альков от общей комнаты, и спросил:

– Что такой грустный?

– Да так, что-то настроение плохое.

Отец понимающе кивнул и, помолчав, добавил:

– Когда выпадет снег, все будет хорошо.

Первый снег выпал 7 ноября. Настроение заметно улучшилось.

1 января 1964 года отец подарил ему ежедневник. На серой клеенчатой обложке была выдавлена надпись “Центральный дом литераторов”. Каждая из 365 страниц была разлинована. На авантитуле была цветная фотография, но не красивого фасада ЦДЛ с улицы Воровского и даже не унылого фасада, с керамической плиткой телесного цвета, с улицы Герцена. Это была фотография Красной площади, снятой, судя по ракурсу, с Никольской башни. На фотографии виден мавзолей, Сенатская и Спасская башни, чуть левее – Собор Василия Блаженного, а еще левее вдали – высотка на Котельнической, в которой через два года появится кинотеатр “Иллюзион”, а еще через год Шуша посмотрит там трогательный шведский фильм “Эльвира Мадиган” с музыкой Моцарта. Если бы он увидел этот фильм на семь лет раньше, он, возможно, попытался бы уговорить Рикки, свою тогдашнюю любовь, бежать с ним в леса, а потом совершить совместное самоубийство, как это сделали герои фильма. К счастью, фильм запоздал, а к 1967 году Шуша уже был отличником в МАРХИ, собирался жениться на однокурснице, и трагическая романтика его больше не привлекала.

1 января 1965 года он по привычке открыл дневник. На первой странице, как и на многих других, уже была прошлогодняя запись. Подумав минуту, он начал писать под ней. После нескольких лет такого дописывания “день в день” он с удивлением обнаружил, что новая запись иногда дословно повторяет одну или несколько предыдущих на той же странице. Некоторые страницы содержали фразы “упадок сил”, “день неудач”, “ничего не происходит” и “всё плохо”. Чаще всего они приходились на сентябрь и март. В оптимистических записях упоминалось получение денег, новые романтические знакомства, перечисления фейерверка событий за один день, мечты и планы, часто нереалистические.

Когда Шуша рассказал отцу о своем открытии, тот был поражен.

– Гениально! – воскликнул Даниил. – Записывать мысли одного числа, но разных лет на одну страницу. Как ты к этому пришел?

– Случайно. Дневник за 1964-й кончился, а заводить новый не хотелось. А почему ты удивляешься? У тебя самого состояние связано с временем года. Помнишь, ты мне сказал: “выпадет снег, и все будет хорошо”?

– Да, но ты пошел дальше. Если у тебя нерабочее состояние, ты можешь просто пролистать вперед и узнать, какого числа начнется подъем. Этим дневником ты себя уже практически вылечил.

После этого разговора Шуша стал внимательно изучать свой сильно распухший от вклеенных и вложенных страниц ежегодник и отмечать синим маркером все печальные записи, а желтым все позитивные. Типичный сентябрь – всё плохо, октябрь – уже виден просвет, декабрь – эйфория.

От отца Шуше достался еще один секрет – в классической форме отцовского абсурдизма: “Чтобы сделать любое дело, надо приложить усилий в два раза больше, чем нужно, чтобы сделать это дело”. Потом много раз Шуша убеждался в точности этого афоризма.

Jewish Girl

У нее было нормальное русское имя, но все называли ее Джей. В русском контексте имя воспринималось скорее как мужское. В раннем детстве она называла себя “кот Мурзик” и говорила о себе в мужском роде: я пришел, я проголодался. Потом, правда, стала считать себя “свинкой” и коллекционировать картинки и игрушки, изображающие свинок. Их у нее набралось не меньше тридцати.

Вообще-то, имя было Джей-Джи. Имелось в виду JG, Jewish Girl, хотя еврейской крови в ней была только половина, и то не по матери, и на еврейку она была совсем не похожа. “Джи” со временем утерялось.

От нее исходила удивительная легкость. Не красавица, но взгляд ее темных глаз, “цвета неочищенной нефти”, как говорил Социолог, завораживал. Когда шестнадцатилетнюю Джей увидел режиссер Ложкин, к тому времени уже перетрахавший всех своих несовершеннолетних актрис, он задумчиво произнес:

– Есть еще девушки, на которых можно жениться.

Но на нее Ложкин произвел скорее отталкивающее впечатление. У нее вообще была способность сразу видеть, нужен ей человек или нет, – не по делу, а в смысле музыкальной гармонии, что ли. Потом эта способность пропала, и последние несколько лет своей жизни, к радости мужа и огорчению брата, она провела с теми, кто был нужен по делу. Странно, потому что единственным делом, которым она в то время серьезно увлеклась, было знакомство с людьми, полезными для дела.

Теплый свет, исходивший из ее глаз, постепенно угасал, взгляд становился холодным и оценивающим. Она теперь учила английскому языку “детей советской буржуазии”.

– Буржуазия? – возмущался Социолог. – Какая может быть буржуазия без собственности?

В 1975-м, когда “Битлз” пели в Кремлевском дворце съездов, а попасть туда было невозможно, Джей решила, что она попадет. В ее глазах снова появился огонек. Яркий, но холодный. Добыла где-то прямой телефон администратора Дворца съездов. Позвонила.

– С вами говорят из Всемирного Совета Мира, – сказала она первое, что пришло ей в голову.

– Откуда?

– Из Всемирного Совета Мира.

Долгая пауза.

– От Иванова, что ли?

– Ну да!

– А, ну так бы и сказали. С Ивановым мы хотим дружить. Чего он хочет?

– Нам нужно тринадцать билетов на “Битлз”.

– Ммм, тринадцать не обещаю. Как вас зовут?

– Лена, – Джей назвала первое попавшееся имя.

– Леночка, можете называть меня просто Михаилом. Дайте ваш телефон. Я вам позвоню, а вы пока составьте список. Вписывайте пока всех, но тринадцать не обещаю. И скажите Иванову, что он нам будет должен, и не тринадцать, а все тридцать.

Следующие три дня Михаил с Леночкой перезванивались по пять раз в день. Иванов оказался директором кинотеатра “Мир”, где, как выяснилось, тоже бывали закрытые просмотры. Шушу она включила в список, но тот категорически отказался идти.

– Всех вас будут ждать у входа с наручниками, – сказал он, но Джей была в эйфории, и такая мелочь, как наручники, ее остановить не могла.

В день концерта все, кто был в списке, собрались, как им было сказано, у Кутафьей башни. Ждали Джей. К ним подошел охранник в форме и спросил, кто из них Елена.

– Она опаздывает, – сказали ему.

– Ждать никого не можем. Если хотите попасть, идите за мной.

Они пошли. Джей так и не появилась. Она, оказывается, пришла на час раньше и все это время болтала с Полом Маккартни. Он подарил ей диск Abbey Road, на котором расписались все четверо, каждый под своей фотографией, а Пол еще приписал JG, I love you. Она потом забыла этот диск в электричке.

Анька: Загорск

Мой отец, композитор-авангардист, тоннами поглощал книги по психологии.

Сначала это была психология творчества, типа “как стать гением”. Все у него было в порядке: секретарь Союза композиторов, дача в Пахре, черная “Волга”… Но гением он не был. В их компании должность гения уже была занята Арчилом, тот слезать с нее не собирался. Потом пошли книги о психологии секса и отношений. С мамой у них всегда были проблемы, они вечно запирались в его кабинете и громко эти отношения выясняли. В таких случаях я надевала наушники и включала на полную громкость кого-нибудь из любимых (настоящих!) авангардистов – Берга или Веберна. Когда родители наконец развелись, мне было четырнадцать. Тут папаша переключился на книги о детских травмах. Чтобы у меня не возникло травмы от потери “фигуры отца”, всюду таскал меня за собой. Четыре года “полового созревания” я провела в компании друзей отца, сорокалетних мужчин, часами разговаривающих о пифагорействе, эолийском строе, додекафонии и параллельных квинтах.

Все они были уверены, что я тайно влюблена в Арчила (что было правдой) и что скоро он на мне женится (что было шуткой). Он был perfect male, вокруг него не было не влюбленных в него женщин. Сначала я влюбилась в его музыку, что-то среднее между Пяртом и грузинским хоровым пением, а потом выяснилось, что это была сублимация, на самом деле мне нужен был он сам – такой бритый наголо Жан Маре, с потухшей трубкой в зубах, в замшевых пиджаках. Когда мне исполнилось восемнадцать, я поняла, что надо действовать. Для грузина дочь друга – это святое, лишить ее невинности – грех. Значит, надо было избавиться от этого препятствия – невинности. Но как и с кем? Ровесники мужского пола казались мне дебилами. Мысль о физическом контакте с ними вызывала отвращение. Потом меня осенило: совсем не обязательно, чтобы это было правдой, главное – сказать.

 

Как-то мы остались вдвоем в папашиной квартире, и я произнесла заранее отрепетированную фразу:

– Ах, Арчи, я так тебя люблю, что ради тебя даже лишилась невинности.

Дальше все было как в плохом кино. Он грубо схватил меня за руку и потащил на улицу. Молча впихнул в такси и всю дорогу до его дома не произнес ни звука. Заговорил только, когда мы вошли в комнату:

– Тебя раздеть или ты сама разденешься?..

На следующий день вся компания должна была, как всегда, собраться у папы. Я дрожала от страха: как он будет себя со мной вести и как мне себя держать? Но он таким же ласковым голосом попросил чайку и после этого ни разу не взглянул на меня. Я поняла, что проиграла. Единственный человек, которому я рассказала об этой истории, была Джей. Она слушала с широко раскрытыми глазами, а потом сказала:

– Где-то под Загорском есть бабка, которая умеет привораживать.

– Узнай где! Я поеду. Мне нужно.

– Я с тобой.

– А тебе-то зачем? Привораживать?

– Нет, – говорит Джей, – скорее наоборот, но я не для этого. Мне интересно.

Через неделю мы выходили из электрички в Загорске. Лето. Пыль. Мухи.

Стоит разбитое такси. Мы растерянно оглядываемся по сторонам. Окно водителя открывается:

– Вам к бабке?

Мы обе застываем от изумления, и Джей вдруг принимается руководить:

– К бабке.

– К дальней или ближней?

– А чем они отличаются?

– Сестры. Старшая – подальше живет. Она и порчу навести может. А младшая, та только привораживать. Но зато ближе и всего сорок.

– Нам без порчи.

– Значит, порядок такой. Даешь мне сорок рублей. Я везу к ближней бабке и жду, сколько надо, а потом везу обратно на вокзал.

– Сорок за двоих?

– Да, там еще бабке заплатить придется, но там не много, рублей пять с каждой, ближняя не жадная.

– Поехали, – решительно говорит Джей.

У меня, разумеется, сотня припасена.

– Я еду по разбитой дороге, – говорю я, – в разбитом такси и с разбитым сердцем.

Джей фыркает:

– Давай без литературных красот.

Всю остальную дорогу трясемся молча.

– Мне засвечиваться нельзя, – говорит таксист. – Я тут машину поставлю, а вы направо за этот колодец. Там увидите, машины стоят у избы.

Мы поворачиваем направо за бревенчатый колодец с железной ручкой и ржавым ведром. Прямо перед нами семь или восемь машин. Два “мерседеса”, черный “ситроэн”, такой, как у Рихтера, и еще какие-то незнакомые. В каждой шофер. Изба ветхая, вот-вот развалится. Джей с трудом открывает скрипучую дверь. Внутри темно, в глубине можно различить какое-то мерцание. Когда глаза привыкают к темноте, я понимаю, что это блеск бриллиантов, – на лавке вдоль стены сидят хорошо одетые женщины. От другой стены отделяется фигура: сгорбленная бабка в калошах подходит к нам.

– Маня вон в той комнатке принимает, – говорит она ласковым голосом, – а я ей помогаю. Давайте мне, доченьки, по пять рублей и садитесь на лавку. Я все Мане говорю, что ж ты по пять рублей берешь, смотри, на каких машинах приезжают. А она говорит, нельзя. А деньги все мне отдает. Если, говорит, больше брать и себе оставлять, сила пропадет. Ну я, конечно, на эти деньги ей продукты покупаю, только она ест мало.

– Она одна пойдет, – говорит Джей. – Я просто провожаю.

Через сорок минут я вхожу в комнатку. Маня, в телогрейке и валенках, несмотря на лето, сидит в углу на лавке под иконой, пристально смотрит на меня.

– А ты, доченька, и не говори ничего, я все вижу. Тебе приворожить надо. Ты мне только скажи, ты его видишь когда-нибудь?

– Почти каждый день.

– Тогда пойди сейчас в сельпо, налево за колодцем, еще пять домов. Купи там колотый сахар, двести грамм. И приходи ко мне. Без очереди.

Я выскакиваю в сени, хватаю Джей, и мы несемся в сельпо. На всякий случай беру килограмм колотого сахара. Его заворачивают в кулек из мятого пожелтевшего обрывка “Литературной газеты” за 26 января 1937 года, где можно прочитать “…антисоветского троцкистского центра – обвини…”. Мы бежим обратно, и я вхожу в комнатку без очереди.

– Зачем столько купила? – сердито спрашивает Маня. – Сказала тебе: двести грамм. Вот это оставь, а это я Фекле отдам. Теперь смотри, здесь святая вода, заговоренная.

И дальше нараспев:

– Кусочек сахара отколешь, святой водичкой покропишь и в чай ему бросишь. Как он отхлебнет, так с места не встанет, на тебя посмотрит и глаз отвести не сможет. А если какая одежда его попадется, то и ее покропи. Еще сильнее приворожишь.

Я схватила пакет и бутылочку, в сенях махнула рукой Джей, и мы бегом обратно к такси.

10Сааринен Ээро (Saarinen Eero; 1910–1961) – американский архитектор финского происхождения. TWA – терминал одноименной авиакомпании в аэропорту Джона Кеннеди в Нью-Йорке. Построен в 1955–1962 гг.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru