Придя с пособием к инвалиду в первый раз, Наталья сразу увидела книги в застеклённом шкафу. Пёстрое множество книг. И отдельные тома, и монолитные ряды подписных изданий. Чёрт побери-и! Какое богатство!
Однако как только инвалид примчался из кухни с чайником и заварником – от шкафа сразу отошла.
Всякий раз потом подмывало спросить, кто хозяин этого богатства, кто собирал эти книги: он сам или его мать? Или оба они книгочеи? Но раскатывающий инвалид, как всегда, подавлял её собой, не давал рта раскрыть.
Несмотря на неудержимые фейерверки, речь его была связной и довольно грамотной. Хотя и попадался в ней разного рода сор, чаще слова-паразиты: «короче», «как бы», «типа», «так сказать». Но всё это наверняка тащилось ещё из школы, из детства его. Поэтому определить, читает ли он сейчас – не могла.
Всё чаще он заводил разговор о местном драмтеатре. (Неужели бывает там на спектаклях? Но как? В коляске?) Сама она мимо театра как-то прошла. К сожалению. В юности в драмкружок в клубе не взяли – бесталанна. В Городе дважды сходила в театр в куче с товарками, с Вахрушевой. Тексты же пьес, попадающиеся в журналах, всегда казались голыми, обеднёнными, из-за постоянных ремарок хромающими, на костылях. Поэтому Наталья и их редко до конца дочитывала.
23-го утром она опять увидела в знакомом окне наставленный на неё фотоаппарат. Хотела пройти дальше, к дому со стариками-пенсионерами, но неожиданно повернулась и пошла прямо на окно с фотографом. Пошла как на амбразуру. (Плуготаренко непроизвольно пятился, однако быстро щелкал кнопкой затвора.)
– Почему вы снимаете меня, Юрий Иванович? – глядя в пол, спросила она его после того, как пособие было выдано, подпись получена, и чай в стакан ей налит.
– Вы мне нравитесь, Наталья Фёдоровна, – неожиданно тихо ответил инвалид, остановив коляску.
– Не нужно больше этого делать. Ничего из этого не получится.
Наталья пошла к двери. Приостановилась:
– Деньги вам будет приносить другой человек.
Вышла.
Плуготаренко остался сидеть, опустив голову, с руками вроде ботвы.
Наталья шла по улице, сволочила себя. Готова была себя убить.
Останавливалась и словно спрашивала у пустоты перед собой: зачем обидела человека? Почему? Ведь хотела спросить его о книгах. Поговорить о них. И вот – пожалуйста – выдала бедняге. Сволочь баба! Сволочь!
Решительно повернула назад. Вошла в подъезд. Чуть поколебавшись, надавала кнопку звонка.
– Юрий Иванович, ради Бога, простите меня! Сама не знаю, что на меня нашло. Простите! – Повернулась, сошла с трёх ступенек. И Плуготаренко успел увидеть только крупные женские ноги, на миг высветившиеся в открытой двери подъезда.
Почти сразу там появились другие ноги. Ноги матери. Похожие на две чёрные клюки.
– Была, что ли, уже? Получил? – запыхалась даже, бедная.
Ели на кухне. Душа у Юрия Плуготаренки ликовала. Как эхо увиденной фотографии, перед глазами всё время возникало женское тело в свете подъезда, колыхнувшееся в просвеченном платьем, что тебе крупная рыбина с хвостом.
Мать была переполнена своим.
– Знаешь, кто приехал?
Сын не знал.
– Юлечка!
Во как – «Юлечка». Несостоявшаяся невестка. Однако новость. Значит, теперь потащат на встречу.
А мать уже говорила, что ему нужно надеть для вечера. Уже вынимала из шкафа его новый костюм, чтобы срочно подгладить.
На ярко освещённой веранде дачи Зиминых Плуготаренко сидел в коляске, повязанный большой белой салфеткой, до пояса закрывшей его новый костюм. Ему подавали в коляску сначала тарелочки с закусками, потом жаркое. Рюмка с водкой стояла на тумбочке радом. Он брал её, когда к нему тянулись чокаться.
За столом тётя Галя и дядя Маша сидели красными, пылающими. В растерянности смотрели, как после лихих рюмок дочь по-мужски наморщивалась и выцеливала вилкой сопливый рыжик или кусочек селёдки. Освоив водку, закусив, продолжала вяло рассказывать провинциалам о своей жизни в Москве. Она работала уже старшим научным сотрудником. В этом году от обесцвеченных волос лицо её было каким-то блеклым, не обременённым большими мыслями. Два года назад после Юга – она походила на негритянку из самодеятельности. С лицом в зольных пятнах. Загар не шёл ей. При поцелуе Плуготаренко опасался измазаться об неё.
Тогда она явилась к папе с мамой после развода. Наедине она сказала другу детства: «Он путался с моей подругой. Он называл её – Медовая дынька. Представляешь?» – «Как ты узнала? – смеялся Плуготаренко. – Подслушала, что ли?» – «Она сама мне сказала. А я у него, наверное, проходила в ранге Арбузной корки. Мерзавец». Плуготаренко хохотал.
Сегодня, наевшись и напившись, она спокойно закурила. Будто одна за столом. Ужин закончен. Стряхивала пепел в блюдце, думала уже о чём-то своём.
Перед сном вдвоём гуляли в тёмной алее вдоль дач. Ночные тополя стояли согбенно, будто монахи.
– Слушай, Юрка, только честно – ты сейчас можешь? Сохранилось у тебя всё?
Плуготаренко остановил коляску, захохотал, поражаясь вульгарности москвички.
– Ты что стала такой бесстыжей, Юлька?
– Значит, можешь… – подвела черту Юлька. – А то тётя Вера, бедная, всё пытается расспросить меня об этом. Так что не разочаровывай её. Женись.
Дальше Плуготаренко узнал, что сейчас она приехала к маме с папой опять после развода. (Второго или третьего?) Что сволочь Жигачёв (последний муж) добился размена её однушки, и теперь живёт она в Химках-Ховрино в квартире с тремя соседями.
– Весело теперь мне, Юрка. Помнишь нашу Голубятню? Вот теперь я опять в такой же.
На даче их ждали. Светились три окна столовой. Они остановились возле высокого крыльца, куда Плуготаренке ещё предстояло взобраться не без помощи сильного дяди Миши.
Руку друга детства Юлька держала двумя руками.
– Юра, мы с тобой росли как брат и сестра. Мы знали друг о дружке всё. (Точно. Это были вновь повторённые слова самого Плуготаренки.) Ты можешь мне не поверить сейчас, но после невольного нашего инцеста тогда в Бирске, я ведь забеременела.
Юлька как захлебнулась последними словами, замолчала. Плуготаренко сжал её руки.
– Мне сразу в Москве пришлось сделать аборт, Юра. Подумай: хороша бы была беременная первокурсница. Только что поступившая учиться. Об этом до сих пор не знает никто. Ни мать с отцом, ни тётя Вера.
Она опять замолчала. То ли плакала, то ли просто смотрела в небо.
– А в общем, Юра, Бог покарал нас обоих. Ты домой вернулся в коляске, а я стала пустой. Не из-за тебя, конечно. Были потом и ещё аборты. И с первым мужем, и со вторым. Всё за ними тянулась, лезла. Тоже хотела сделать карьеру. Дальше кандидатскую нужно было защищать. Потом этот гад Жигачёв. В общем, не будет у меня теперь никогда детей, Юра.
Юрий Плуготаренко долго не мог уснуть в ту ночь. Вспоминал всё, что произошло в Бирске. Себя – идиота. Несчастную Юльку. Щемило душу.
Потом над дачным посёлком проходила гроза. Постоянно вспыхивало в в двух окнах второго этажа, гремело. Дом казался живым, поскрипывал половицами, вздыхал. Посапывания матери, спящей на диване, были безмятежными, ровными.
На другой день Юлька уехала. С Мишей и Галей Вера Николаевна провожала её на вокзале. Уже попрощавшись, Юлия Зимина вдруг обняла Веру Николаевну и заплакала. К немалому изумлению той и растерянности родителей. Махала из двинувшегося вагона, промокала красные глаза платком.
Любящая логику, порядок во всём, Вера Николаевна дома целый день никак не могла сложить головоломку. Помнила на своём лице горячую щеку плачущей женщины. Укоризненно поглядывала на сына: что у них там вчера произошло? В дачной аллее? Что?
Между тем Юрий сидел с фотоаппаратом у окна и ощущал себя охотником, который впервые промазал по утке. И не промазал даже, а вообще не смог поднять на неё ружья. Десять минут назад какой-то мужчина провёл мимо коляску с женщиной-инвалидом. Молодая женщина сидела со скрюченными кулачками и искривлёнными ножками в черных чулочках. Вместо того, чтобы снимать, Юрий Плуготаренко, как от удара в лицо, закрыл глаза. А когда открыл – женщины в коляске и мужчины на тротуаре не было. Всё это словно примерещилось ему. Никогда он не видел эту женщину в Городе.
Точно так же он не смог сделать снимок мужчины, сбитого в прошлом году машиной. Не смог снять драку в парке, где двое убивали ногами одного, катающегося по траве, закрывающегося руками. Не смог снять соседа Рыбина, старика, лежащего в гробу с лицом, как жёлтый стеарин. Хотя его просили и жена, и дочь умершего.
Он понял, что «репортёром бесстрашным», таким, например, как Валька Жулев, его соклассник, который недавно снимал большой пожар на нефтебазе, а потом сгоревших там людей (исключительно для домашней коллекции, как пояснял он потом в редакции, исключительно!), ему, Юрке Плугу, не бывать никогда. Он фотографировал жизнь. Он не мог фотографировать смерть, драки и катастрофы.
В Афганистане однажды к ним с Лапой в кабину ротный подсадил отставшего от своей группы военного корреспондента, увешенного фототехникой. В обычной солдатской хэбэшке и кирзачах, но в тяжёлом новом бронике и каске. Кто он такой, из какой газеты – корреспондент парням в кабине докладывать не стал. Ещё не привыкший к афганской дневной жаре, сильно потел. Лапа посоветовал ему снять каску. Корреспондент, как женщина резко мотнув головой, рассыпал мокрые красивые волосы до плеч. Автоколонна ползла по серпантину вверх, растянутая километра на три. Камаз Плуготаренки и Лапы полз в середине.
Корреспондент вяло снимал проплывающую внизу речку в ущелье, редкие, как ласточкины гнёзда, селения на горах. В Салангском тоннеле, в шестикилометровой прохладе его и полутьме, вроде бы уснул.
Но когда внизу, в зелёнке, вдруг взорвалось впереди, ударило, – его как ветром выдуло из кабины. Побежал со всей аппаратурой вперёд, упал в стрелковую позицию, раскинув ноги, и начал снимать горящий, как стог, бэтээр и разбросанные разорванные тела.
Шофера-солдатики повыскакивали из машин, залегли. Дробно заработали пулемёты охранения колонны, а корреспондент уже бегал вокруг горящего бэтээра и всё снимал высокое красное зачернённое пекло, вертящееся в небе, а потом внизу разбросанные изуродованные тела. Длинно зудели рикошетные пули, два раза серьёзно рвануло рядом, а он всё бегал, снимал, не унимался. «Ложись, полудурок!» Ротный вскочил, стукнул его по затылку. Только тогда он упал, пополз за камень. Быстро. Точно ящерка.
После того, как духов заткнули, он влез в кабину радостный, безумный. «А? Парни? – подмигнул и хлопнул по фотоаппарату. – Всё снял!»
А зачем? – хотелось спросить парням. Зачем надо было снимать горящий бэтээр и трупы ребят вокруг него? Для чего? Поразил парней тогда безумный, кровожадный какой-то азарт корреспондента.
Через неделю возвращались обратно по той же дороге. Медленно протащились мимо недавно сожжённой машины со спаренной зенитной пушкой, сброшенной с дороги. На обочине лежали четыре тела. По волнистым женским волосам сразу узнали военного корреспондента. Пуля нашла его как белку, разворотив глазницу. Броник с него уже сняли. «Кому суждено сгореть, тот не потонет», – сказал Лапа и врубил первую скорость на крутой подъём. Через полгода он будет кувыркаться в кабине и погибнет здесь же, на Салангском перевале.
С тоской и стыдом Плуготаренко вспомнил, как сразу после госпиталя приезжали к нему из Ярославля родственники погибшего Генки. Родные брат и сестра. Как дико смотрели они на неудержимо смеющегося, раскатывающего по комнате инвалида. Который, как им казалось, радовался только одному, что уцелел, что не погиб как Генка. Они переглядывались: туда ли мы попали? Тот ли это Юрка Плуг, о котором писал почти в каждом письме брат? На вокзале, прощаясь с ними, он смеялся и плакал, смеялся и плакал, продолжая неудержимо гонять у вагона. И только брат Генки остановил его, наконец, поймал и прижал к себе.
Уже тогда Плуготаренко начал понимать, что с головой у него не всё хорошо. Что все эти фейерверки на людях, раскатывания и неудержимый смех выглядят для окружающих, по меньшей мере, странно. Что помимо всех травм – и позвоночника, и таза, и ног, – серьёзная травма головы бесследно для него не прошла. В госпитале, весь переломанный, он лежал ещё и с синим заплывшим лицом, на котором глаз даже не было видно. Позже, когда поснимали гипсы, печальный узбек Акрамов после черканий иглой по его недвижным ногам сидел и углублённо думал. Потом говорил: «Ты, Плуготаренко, в рубашке родился. Живи и радуйся». Вот он живёт и до сих пор радуется. Радуется, раскатывает и смеётся. Правда, теперь только перед одной Ивашовой.
Плуготаренко проявлял в ванной снимки, на которых Наталья шла на него через дорогу, только что не разорвав на груди платье (тельняшку): «Снимай, гад! Снимай!»
Вяло ел потом с матерью в комнате. Тут раскатывать и фейерверки давать не надо, здесь как в погребе, как в катакомбе, всё своё, тёмное, привычное.
– Юра, что у вас произошло с Юлей? Почему она плакала на вокзале?
– Ровным счётом ничего, мама. У неё нелёгкая жизнь в Москве. Вот она и плачет.
Сын смотрел на свою некрасивую постаревшую мать с бурьяном на голове, корни которого от вылезшей незакрашенной седины казались подмёрзшими. Всё пытается жизнь семейную сыну устроить. Всё не теряет надежды, что будут у неё внуки.
После гибели отца, сколько помнил Плуготаренко, она только один раз попыталась выйти замуж. Жениха звали – Артур Завертаев. Его привёл как-то вечером дядя Миша Зимин.
Юричик, тогда уже ученик седьмого класса, придя из школы, сказал невысокому лысому мужичонке:
– Привет, дядя! Жениться надумал?
А когда гость гордо назвал себя и пожал ему руку, – похлопал его по плечу:
– С таким именем и фамилией, дядя, все старые куропатки твои, – и пошёл к себе.
Мать густо покраснела, а дядя Миша Зимин захохотал,
– Весёлый мальчик, – сказал тогда Завертаев и вытер со лба пот.
Во второй раз «весёлый мальчик» устроил ему натуральнейшую кову. Пока опять втроём сидели и чокались за столом рюмками, каким-то адским клеем (строительной пеной?) присобачил в прихожей его туфли к полу. Завертаев ничего не мог понять: хотел снять их с пола, сесть на банкетку и надеть – не получилось. Тогда вдел ноги в туфли стоя, сверху, думая их таким образом оторвать. Он упорно дёргал ноги, всё пытаясь отодрать туфли. Ругался: «Да растудыт твою туды!» Потом обиженно застыл. Сильно накренённый вперёд. Вроде лыжника, летящего с трамплина.
Вместо того, чтобы хорошенько отругать юного негодника, дядя Миша опять хохотал, помогая незадачливому жениху выбраться из туфлей. А мать прибежала к сыну в комнату и только немо махала кулачками над его головой. Головой усердной, склонённой над учебниками.
Предлагал дядя Миша матери ещё одного жениха. Соседа своего по лестничной площадке. Напарника по охотам на уток. Тоже с понтярской фамилией – Гордельянов. Но тут уж мать заартачилась:
– Да он старик! С вожжами на шее! Какой он к чёрту жених!
– Напрасно. Он же ружейный охотник, Вера. Надевает человек болотные сапоги в пах, ягдташ, ружьё через плечо – и молодец перед тобой! А как он по болотам шастает, Вера! Самого не видать, только камыши змеями! Настоящий лягаш понизу идёт! Сто очков даст всем молодым!
Но мать уже сердилась:
– Миша, ты что, – не уважаешь меня?
Всё же, видимо, Артур Завертаев Гордельянова был лучше.
Позже Плуготаренко, конечно, осознал, что был он в юные свои годы натуральным маленьким говнюком, и просто бить его в ту пору было некому.
Сын сжал руку матери. Глядел вбок, как виноватый волчишко. А та только хмурилась. Телячьи нежности какие-то. Что он скрывает опять? Связано ли это с Юлей или ещё с кем-нибудь?
Вдруг руку выдернула:
– Смотри!
В телевизоре бывший министр иностранных дел показан был сразу после покушения на него. Сидел на стуле. Полураздетый. В майке. Весь пёстрый от крови. Словно чудом выскочивший из-под кровавого дождя.
– Смотри, как фотографируют! – показывала мать на фотокорреспондентов, словно захлёбывающихся фотовспышками. Намекая, что не чепуху всякую за окном надо снимать, а вот как здесь – настоящее, пусть даже трагическое. Вот же!
Жалко было полураздетого седого грузина, плохо говорившего по-русски, до боли жалко. Но это был не его, Юрия Плуготаренко, сюжет.
Сын смотрел на жёсткую, без всяких сантиментов мать: уж она бы точно развернулась. Дай ей волю, дай ей в руки фотоаппарат.
После смерти отца все места работ матери были связаны с дядей Мишей Зиминым. Всегда помня о погибшем старшем друге, жену его на новые места он просто перетаскивал за собой. Когда сам менял работу или шёл на повышение. Так, в самый канун перестройки, мать оказалась у него в автоколонне № 3. Стала работать диспетчером. Выписывала путевые листы-маршруты, составляла отчёты по ГСМ, вела табель, ругалась с шофернёй из-за опозданий, прогулов, пьянок. Смахивая на ушастого Чебурашку, умела одновременно работать с двумя трубками, попеременно прижимая их к плечу.
Когда затрещало всё по швам и началась всеобщая повальная говорильня – сразу деятельно включилась в неё. Ходила на собрания, на митинги, везде выступала. Её выбирали в какие-то комитеты, комиссии, выдвигали делегатом на разные местные съезды.
Юрий Плуготаренко тоже было загорелся. Стал ездить в Общество, где уже вовсю размахивал протезной рукой Проков. Сам даже один раз что-то истеричное пролаял со сцены, поднятый туда инвалидами, как трибунная тумба. Сорвал даже аплодисменты. Но после Афгана ставший пацифистом в душе, скептиком, быстро как-то остыл. Поражало сейчас, как один, в общем-то, недалёкий, но уверенный в себе человек смог взбаламутить всю страну. Но это было время уверенных людей. Они тогда всплыли разом, всюду и во множестве. Они знали, что нужно делать. Как спасать страну. Они разглагольствовали на Съездах, собирая миллионы зрителей у телевизоров. Они выстраивались к микрофону в затылок друг к другу с запакованными пока что мыслями, все серьёзные, как голубцы. Выборные чабаны от союзных республик за широким столом президиума тоже были серьёзны. Скоро им предстояло оттяпывать от единого пирога жирные свои куски. Тут не до шуток. А пока… а пока главный заводила с чернильной кляксой рулил Съездом, двумя коматозными параллельными руками показывал всем направление, перспективу. По заранее заготовленному списку выпускал на трибуну и других ораторов говорить. Разглядывал очередного оратора, стоящего в трибуне, со спины. Полностью раскрытого. Словно бы интимного. С неуёмными ногами. Успокаивал ноги регламентом. Подавал команды на включения микрофонов в зале. Поочерёдные включения. И тогда признанный эксперт всего Съезда – мужчина очень прямой и гордый, с глазами, как запылённый сквозняк – от второго или третьего микрофона давал своё чёткое заключение по выступлению только что отзвонившего с трибуны депутата. А пробирающийся на своё место депутат лез и досадовал, что ничего всезнайке ответить не может. Без микрофона всезнайка его просто не услышит.
Чаще в то время стал приходить Проков. И не столько к собрату-афганцу, сколько к матери его, Вере Николаевне. В нетерпении они усаживались напротив телевизора, точно по времени включали его и смотрели Съезд. Они знали всех сильных депутатов поимённо, будто на ипподроме скаковых лошадей. Они, что называется, всё время делали ставки. Выигрывали, ошибались, проигрывали. Спорили до хрипоты. И снова ставили, не спуская глаз с экрана. Ехидного, подковыривающего инвалида они просто не замечали. Они о нём забыли.
Сам Проков в то время боролся за место Председателя в Обществе инвалидов Афганистана Города. В подражание Съездам в телевизоре инвалиды тоже выбирали Председателя демократично – из целых двух самовыдвиженцев. Первый кандидат, Громышев Виктор Васильевич, медленно передвигал себя к трибуне на протезах в пах, которые поочерёдно означались то в одной его штанине, то в другой – словно вывихивал у себя тазобедренные суставы. Афган он прошёл поваром полевой кухни. Во время боёв в Панджшерском ущелье против Ахмад-Шаха Масуда прямым попаданием мины кухню разнесло, а Громышеву оторвало обе ноги. Однако Виктор Васильевич интереса к жизни не потерял. Хотя и имел большое брыластое лицо бульдога, губы на этом лице умел складывать сладко, как это делают всегда тубисты, прежде чем начать играть. В своей программе он рисовал инвалидам картины полного благоденствия от бескорыстной помощи спонсоров, шефских организаций, которых нужно срочно искать. Призывал налаживать связи с Организациями инвалидов других регионов России.
Проков прошёл Афган ванькой-взводным, потерявшим, как он сам считал, руку по глупости, из-за вовремя не обеззараженной легкой раны. Он не брал так широко, как соперник, больше напирал на реальное, сегодняшнее – на самоокупаемость, как он выразился, инвалидов, на организацию ими своих кооперативов. Чтобы занять всех, дать всем работу, даже надомную. «Деньги, надо зарабатывать, ребята, деньги. Нельзя в 25-30 быть пенсионерами, прокисать на пособии. Если не лежачий, двигаешься – трудись. А не языком плещи!» – намекнул он в конце на предыдущего оратора.
Проков победил тогда в честной борьбе, стал Председателем. Однако Громышев не остался без дела: вошёл в рабочий Актив Общества. Дышал Прокову в затылок: на следующих выборах, Коля, – сойдёмся, поборемся!
Два кооператива тогда создали. Первый – по ремонту и покраске автомобилей. Арендовали небольшой ангар, и инвалиды в комбинезонах, как бренды обнажая культи в масле, ходили вокруг двух-трёх авто и крутили уцелевшими руками гайки.
Как и полагалось в те времена, у кооператива даже появилась однажды «крыша». Сама к ним пришла. В виде двух крепких братков в майках и трениках с лампасами. Но Громышев свернул при них свою железную толстую трость колесом и вновь спокойно распрямил её. Да и остальные инвалиды незаинтересованно начали покачивать увесистыми разводными ключами. И братки с большим почтением ушли. Плуготаренко в том кооперативе успел даже поработать карбюраторщиком.
Второй кооператив был по починке оргтехники. Однако в нём дело сразу не пошло: в одной из комнат Общества, на широком столе в окружении аккуратно разложенных напильничков, надфилей и тисочков долго простояла пишущая машинка. Всего одна. С торчащими вкривь-вкось рычажками – вроде расчихвощенного тетерева. Другую оргтехнику на починку почему-то никто больше не принёс. Хотя несколько раз давали в газету объявление. На этом всё и закончилось. Проков, правда, стал искать по городу и находить работу для надомников. И для Юры Плуга в том числе.