С картонажки, когда получал там зарплату, домой Плуготаренко всегда ехал через площадь Города.
Длинная большая пивная через дорогу от площади за стеклом напоминала цех с работающими станками и любознательными рабочими при них. Обязательный Ильич с центра площади пивной не видел, указывал на восток. Здание с властями за Ильичом и вовсе закинулось, смотрело в небо.
На майские и октябрьские праздники здесь ставили невысокую трибуну с надутым руководством, и мимо сначала чётко проходил местный воинский гарнизон, а за ним долго вязли демонстрации. «Верной дорогой идёте, товарищи!» – как отец чадам, указывал тогда трудящимся весёлый Ильич с постамента.
Ну ладно – демонстрации, Ильич, но Плуготаренко никогда не понимал, зачем под барабанный оркестр прямыми палочными ногами нужно печатать шаг, проходя мимо трибунки с надутыми индюками в шляпах и в фуражках. Зачем? Какая в этом красота, какая необходимость? Вообще, для чего этот дурацкий гусиный балет, шлёпающий по площади? «Для чего?» – как спрашивала одна весёлая молодая полька у советского офицера из старого советско-польского фильма о войне. «Для чего, пан офицер?» И тот, гоняя взвод солдат строевым, злился на бестолковую и кроме «ну, вообще!», ничего внятного ответить не смог. Действительно – «для чего?»
Мать же, глядя в телевизоре на такие экзерсисы мужчин на парадах, всегда выпрямлялась за столом, глаза её начинали молодо блестеть. Поворачивалась даже к сыну: гляди, как маршируют!
Плуготаренко давно заметил, что она любит смотреть только жёсткие фильмы. Фильмы про настоящих мужчин. Где косяком идут драки, рукопашные бои, погони, стрельба, взрывы. Всё время бегает тараканный спецназ. Где постоянно кричат «стоять!», «на пол!», «не двигаться!», «руки назад!» То есть – боевики. Ну и, конечно, тоже её зрелище – регулярные ежевечерние сериальные убийства на НТВ и их расследования. Про все эти «убойные отделы», которые уместно иметь, наверное, не в милиции, а на мясокомбинате. (Какой дурак Отдел убийств так выдумал обозначить?) Про «следаков» при этих отделах, которые давно уже отлично ботают на фене тюрем и колоний, и их самих впору туда всех отправить. Сериалы со слюнями, которые так любимы многими женщинами – для мамы просто мусор.
А ведь она в советское время много читала. И читала настоящую литературу. Но с появлением в перестройку жёстких этих фильмов и сериалов она, как сказали бы сейчас обыденно с экрана, – поменяла ориентацию. С женской на мужскую.
Телевизор в доме был один. На двоих. Мать поэтому часто злилась:
– То да потому! То да потому! – с досадой говорила она, когда он смотрел какую-нибудь экранизацию классики. К примеру, из Достоевского.
Сын глядел на неё, как на отступницу. Перескочившую в соседнюю веру. Мать же всё злилась, не могла дождаться, когда закончится эта «мутотень», и сын уедет к себе. Уж тогда–то она оттянется с боевичком!
Книги теперь она покупала только с яркими обложками. Откуда мрачно смотрели мужчины с громаднейшими бицепсами и пулемётами в руках. Плуготаренко стыдился этих книг в книжном шкафу. Старался оттеснить их куда-нибудь, переставлял в самый угол шкафа. Однако мать возвращала их в центр. Для хорошего обзора. И когда приходил, к примеру, Проков, тоже любитель подобной литературы, с гордостью показывала ему эту свою яркую маленькую библиотечку. Вдвоём тогда, перебивая друг дружку, обсуждали они какого-нибудь «Лешего» или «Мента поганого».
Удивительно, что она вдруг вспомнила в этом году и перечитала «Регтайм» Доктороу. Но это был, наверное, просто одинокий отголосок от прежнего её чтения. Внезапный, ностальгический. А так – или драки и убийства на экране, или – стриженные ёжиком оковалки с пулемётами в руках на ярких обложках.
Ивашовой он всякий раз говорил: «Не моё! Мама балуется!» Как милиционеру. Поймавшему его с неопровержимой уликой. Впрочем, Наталья «красных наркотиков» в шкафу словно не замечала – за столом отсчитывала инвалиду деньги. В последнее время ей стало не до Плуготаренко. Ни до его настырных ухаживаний. Она просто забыла о нём. Работница почты – она недавно сама получила письмо. Впервые за много лет. И получила самым мистическим образом. Словно вымолив эту весточку у заката в вечернем окне.
Накануне, перед тем как получить его, она привычно смотрела дома телевизор. Уже поужинав.
Сначала сексуальный таракан стоял и выламывал свои ножки будто перед своей тараканихой. Спокойно стоять на месте он, как всегда, не мог. Затем на экране, вальяжно развалившись в кресле, сидел и рассуждал молодой, но уже широко известный литератор. Еврей, как и Михаил Готлиф. Но в отличие от печального Миши, похожий на весёлого отъевшегося цыгана с золотыми зубами. Он знал всё. Он мог говорить на любую тему. В любое время, где угодно. Его хотелось уподобить Человеку-Оркестру, работающему на оживлённой городской улице. На тротуаре. Где он одновременно умудряется петь, глодать перед своим лицом губную гармошку, лихо бацать на гитаре, через приводы к ногам, притопывая, лупить в громаднейший барабан у себя за спиной большой колотушкой и там же, над барабаном, прицокивать медными тарелками, напоминающими вьетнамские шляпы.
Такой всегда соберёт вокруг себя большую толпу. Не то что бедный Миша Готлиф.
Моя посуду, всё думала, почему Мише не повезло, почему он не состоялся как писатель. Ведь весёлый цыган из телевизора сумел схватить удачу за хвост, вскочить не неё, оседлать и поскакать, а бедный Миша и бежал, наверное, за ней, и тянулся, но всё равно брякнулся в пыль. И уже ничего не делал. Печалило это всё. До слёз печалило.
Долго не спала в ту ночь, плакала, всё вспоминала свою оборвавшуюся любовь. Своего Мишу.
А уже утром, на работе, ей прямо на стол Послыхалина кинула письмо: «Тебе. Ещё от одного твоего жениха! На Украину который от тебя сбежал! Хи-хи-хи!»
Увидев на конверте знакомый почерк – обмерла. Тут же, как улику, сунула письмо в пакет. Ничего не соображала. С мгновенной бурей в голове. Не видела даже дорогих товарок, которые уже объединились с Послыхалиной. Которые смотрели на невесту с суетящимися бестолковыми руками. Подталкивали друг дружку и хихикали. Точно ждали от толстухи сальто-мортале. «Это что ещё такое!» – разогнала всех Вахрушева.
В тот день Наталья думала, что обеда не дождётся. Всё время взглядывала на белую бляху на стене. Усы на которой скособочились, никуда не двигались. Вахрушева, как назло, посадила на коммунальные платежи. Наталья всё время ошибалась, часто пересчитывала деньги. Чуть не плача, исправляла свои ошибки в квитанциях. Через полчаса у её окна образовалась целая очередь из возмущённых пенсионеров. Добросовестнейших плательщиков. Безобразие!
Наконец, как бич, стегнул резкий вахрушевский звонок на обед. Наталья бросила старушку-очередницу, только-только начавшую раскладывать на стойке свои бумажки – первой выскочила из почты, закрыв железный ящик с деньгами и бросив ключ на стол Шорниковой. Кассиру и бухгалтеру в одном лице.
Сначала хотела помчаться домой, но далеко, терпения нет, тогда заспешила в парк, ближе, никто не помешает. Мысль, что письмо можно прочитать уже здесь, на улице – отметала: Мишино письмо? на глазах у всех? Как можно!
В центре парка, присев на скамейку возле сухого фонтана, с замиранием сердца вынула и развернула, наконец, письмо.
С недоумением прочитала первые три строки: «Писатели, Наталья Фёдоровна – это кулички на болотцах. Пищат, заливаются. Причём – каждый на своем. Никого из соседей не слышат».
Дальше шло пояснение: «Это эпиграф к моему письму, Наталья Фёдоровна. Читайте, пожалуйста, дальше».
Наталья перевела дух, вытерла с лица пот. Снова впилась в текст письма:
«Здравствуйте, дорогая Наталья Фёдоровна!
Вот решил написать Вам, хотя думаю, что Вы наверняка уже замужем, и муж Ваш не одобрит этого. И всё же – решился. (Пусть Он меня простит.)
Материальная жизнь здесь, не говоря уже о духовной, ещё хуже, чем в России. Маминой пенсии и моих маленьких денег стало не хватать. Пришлось мне пойти работать. Да и местный участковый, в отличие от российского своего клона, всё время подступал с пистолетом к горлу. Пришлось пойти. Теперь я Ваш коллега – почтовый работник. Разносчик телеграмм. Прошу любить и жаловать.
Как Вы, наверное, помните, я всегда любил ходить по Городу. Гулять. Особенно вечерами вместе с Вами. Но моя теперешняя подневольная ходьба – это совсем другая ходьба. От неё у меня стали болеть ноги, суставы. Порой тяжеловато подняться даже на второй, третий этажи. Приходится останавливаться и долго выламываться, вихлять коленом. Будто сеньору перед дамой. А уж потом только позвонить в квартиру. Извините.
Реакция получателей телеграмм на твою физиономию в дверях всегда одинакова. Сначала напряжённость в глазах, даже испуг. А затем или радость, или слёзы. (К слову, ничто так не застаёт человека врасплох, мгновенно раздевая его, как слова: «Вам телеграмма».) Стараешься быть индифферентным. Вроде тупого пня. Иногда обламываются медяки. Чаевые, понимаете ли.
Вечерами сижу в библиотеке. Как в насмешку над теперешней нашей жизнью – имени Салтыкова-Щедрина. Сижу один на весь читальный зал. Думаю, пытаюсь писать. Тощие библиотечные женщины относятся с пониманием. Раньше девяти не выгоняют.
Иду один домой. Ужинаю. Смотрю на свою мать. Которая даже за столом с большим достоинством следит за сыном. Счастливо не понимая своего несчастья.
Читаю. Иду к себе, ложусь. С думами о Вас засыпаю.
А утром – всё сначала. Верчения коленом перед чужими дверями, а затем испуганные или радостные лица…
Я очень скучаю по Вам, Наталья Фёдоровна. Не могу Вас забыть. Как приехали сюда, мама сразу хотела женить меня. Но я отвык от еврейских женщин и от назначенной невесты отшатнулся с ужасом. Представляете, что пришлось мне пережить? Это всё равно, что после свадьбы проснуться и вместо любимой женщины (Вас) увидеть рядом с собой улыбающегося, разглядывающего тебя трансвестита.
А вообще жизнь моя теперешняя без Вас – как болтающийся полёт одинокой чайки над штормящим морем. То вниз, то вверх, то в одну сторону ныряю, то в другую.
На этом заканчиваю. Простите меня.
Всего Вам доброго, Наталья Фёдоровна!
Любящий Вас Михаил Готлиф»
Прямо над Натальей, как бедный Миша, выламывал и выламывал ногу гигантский поддуваемый человек. Высокая маленькая головёнка его, как чайка, сначала летела в одну сторону, затем там разворачивалась и летела в другую. Внизу Сатказин и Адамов неутомимо кадрили клиентов. Наталья сидела с письмом, прижатым к груди. Если бы Плуготаренко снял её в это время – он назвал бы снимок «Долгожданное письмо с фронта».
…Как твоё колено сегодня? Длинной железной лопаткой Циля Исааковна перекидывала на большой сковороде картофельные драники. Драники начинали прыскать жиром, взрываться, шипеть, как ежи, и утихали, собирая жир. У тебя спрашивают! Михаил Янович смотрел на только что написанный абзац как мышь на крупу. Не знал, то ли безжалостно посечь его пером, то ли в живых оставить. Не слышишь? Слышу, мама, слышу. Всё нормально. Однако когда встал со стула, боль сразу привычно вошла в колено. Под внимательным взглядом матери взял себя в руки, бодро прошагал к кухонному столу. Молчали. Ели драники. Весёлый кроха со стрелками выстукивал на холодильнике. Вдруг принялся подпрыгивать, звонить. Пора, сказала мать. У себя в спальне одевался на работу. Как генералу, мать внесла громадный фураган любимого почтового ведомства. Потом тоже форменный, синего цвета, отглаженный ею большой пиджак. Наложил на колено капустный лист. Обмотав, закрепил его эластичным бинтом. Будто бы помогает. Соседка Бойченко сказала. Анна Тарасовна. Тоже с листьями на коленях, как с доспехами хоккеист. Мать строго оглядела сына. В глухом, застёгнутом до горла пиджаке, в фуражке сын смахивал на шофёра миллиардера из американского фильма. Иди. Хлеба на обед купи. Я суп сварю. Сын вкладывал в карманы блокноты и ручки. Слышишь! Хорошо, мама, куплю. Обязательные старушки со скамейки дружно закивали. Поздоровался, благополучно прошёл, никого не задев. Колено по-прежнему ныло. Ничего, сейчас разойдусь. Пройдёт. Недовольный Коткин показал на стул. Михаил Янович, я же вас просил все смерти у Зябловой забирать! Просил? Зазвонил телефон. Коткин снял трубку: да. По стене стёк таракан. Чуть погодя ещё один. Как из дому на работу. Как по привычной дороге. Коткин положил трубку. Зяблова ведь женщина, Михаил Янович. За одну смерть она будет у вас забирать два дня рождения или две свадьбы. У неё же истерики после смертей, давление. Вчера опять плакала у меня. А, Михаил Янович? Вы же мужчина! Печальный Готлиф сидел мешком, забыв даже снять фуражку. Михаил Янович! Хорошо, Лев Зиновьевич, пусть смерти будут мои. Когда вышел из туалета и вытирал платком руки, длинная Зяблова прошла мимо заплаканная, отчуждённая. Даже не поздоровалась! Это вместо благодарности! Ведь уже узнала у Коткина. Ладно, Зяблова. Пусть это будет на твоей совести. И дней рождений мне твоих не надо, преподобная Зяблова. Было обидно. В первой же квартире, куда принёс смерть – завыли. Две женщины и мальчишка. Вот гадина Зяблова! Спускался по лестнице. Сидел, приходил в себя в парке. По заплесневелой воде фонтана водолазом в ластах дёргался лягушонок. На клумбе, на высохших скрюченных ветках, несмотря ни на что, паразитами цвели молодые розы кулинарного цвета. Поднялся. На сегодня осталась ещё одна смерть. Это, конечно, пока только. После обеда – неизвестно что будет. Здоровеньки булы, жидовин! З-заходи! Мотающийся коротышка-хохол в вышиванке. С висящим пьяным усом как с люлькой. З-заходи, жидовин! На, у тебя умер брат. Пока ты здесь жрёшь водку, подлец! Спускался на ломких, вздрагивающих ногах. Зачем брешешь, жидовин? – раздалось сверху. Телеграмму разверни, полудурок! Шары пьяные разуй! Сволочь. Опять сидел в парке. Вытирал платком пот. Вместо лягушонка – лягуха-мать дёргалась в мути фонтана. Прошла женщина. Такая же полная как Наталья. С такой же метущей поступью слонихи. Защемило в груди. Почему молчит? Неужели не получила письмо? А может, действительно давно уже замужем. Два года прошло. Кое-как доходил до обеда. Разнёс ещё четыре телеграммы. Телеграммы нормальные, радостные. В одной квартире дали даже мелочи. Как раз вышло на буханку хлеба. Заказ матери. Поднимался к себе. На четвёртый этаж. Ну как, Миша, помогает моя капуста? Старуха Бойченко. Улыбается. Вся в морщинах вдоль и поперёк. Что тебе добрейший голкипер в маске. Спасибо, Анна Тарасовна, помогает. А чего кряхтишь? Да по привычке, Анна Тарасовна! Посмеялись. Втащился в квартиру и сразу сел на стул. Колено ощущалось каким-то пульсаром, множащим и множащим боль. Поневоле вспомнился врач Середа. С его ударно-волновой терапией. Удерживающий крепкими засученными руками эту чёртову тарахтящую цилиндрическую хреновину как шахтёр отбойный молоток. Левое колено он хорошо отбомбил, привёл в порядок. Никуда не деться, нужно идти теперь с правым. Зашебуршился в двери ключ. Сразу вскочил. Принял от матери сумку с продуктами. Хлеба купил? Купил. Пообедав, прилёг у себя, положив поутихшую вроде бы ногу на валик дивана. Заверещал маленький разбойник из кухни, с холодильника. Миша, пора! Слышишь! Торжественно внесла фураган. Опять. Как королю корону, по меньшей мере. Злился на мать. Всё у неё по часам. По секундам. Напяливал синий пиджак. Синий фураган уже на башке. Насажен. Баранок на вечер к чаю купи. Слышишь! Слышу! Хлопнул дверью. Неутомимые старушки на скамейке. Вахта. Правда, осоловевшая слегка. Солнце жучит. Прямо в мордочки. Дедушки-ленина-лысина Коткина после домашнего обеда была лучистой. Как там Циля Исааковна? Не болеет? Здорова как лошадь. Хмуро. В сторону от пьесы. Тогда ей от меня большой привет! Вы бы сняли фуражку, Михаил Янович – жарко. Ничего. Я привык. Коткин смотрел. Глаза под козырьком у малого – как две пули дум-дум. Странный. Шизоид. Никак не могу привыкнуть. Если бы не мать его да не Аделаида, не работал бы у меня. Коткин покопался в бумагах на столе. Вот вам две телеграммы – вручите и можете идти домой. А вдруг смерть опять? Глаза из-под козырька разоблачали: а? Ничего. Зяблова отнесёт. Отдохнула. После того, как вручил телеграммы двум адресатам, сидел в парке на своём всегдашнем месте. У фонтана. Где лягушки устроили уже матч века. Две команды. Белопузые и черноспинные. Носились. Откуда их тут столько развелось? Какой-то мальчишка уже наклонялся, лез с сачком. Запустил в большую банку с водой пойманного лягушонка, где тот сразу начал дёргать лапками, показывать разные кунштюки. Во весь свой ростик. Юный натуралист смотрел, улыбался. Прошла Аделаида Молотовник. Если у Олеши – как цветущая яблоневая ветка, то эта – как тощий лихой татарник. Назначенная невеста. Шофёра в кителе и фурагане просто не узнала. Шизоидно видел себя со стороны – разом откинувшегося на спинку скамьи, пузатого, беспомощного. Да что же это такое! Сняв фуражку, вытирался платком. Такие испытания! Спасибо, мама. Никогда этого тебе не забуду. Высокие тонкие тополя вяло прятали ветер. Мальчишка с лягушонком в банке побежал домой. Успокоившись, Михаил Янович достал большой блокнот. Развернул на коленях. Открутив колпачок старомодной чернильной авторучки, обнажил перо. Задумался.
Для начала нужно название. Михаил Янович написал печатными буквами: «КВАРТИРАНТ СО СВОИМ ДИВАНОМ». Ещё подумал. Добавил пониже: – Рассказ –
Начал писать: «Аделаида Молотовник, девица 32-х лет, работала бухгалтером на небольшом заводике города Кременчуга (бухгалтер, бухгалтер, милый мой бухгалтер!). Коткину Льву Зиновьевичу, директору почты, она доводилась племянницей. В свою очередь, Коткин Лев Зиновьевич (если я с письмом не доеду, значит, я с письмом дойду!) хорошо относился к Буровой-Найман, единственному зубному врачу, занимающемуся частной практикой в городе Кременчуг. Ну а Буровая-Найман (песен нет, под бормашиной не особо запоёшь) в 76-ом году хорошо забурила пломбы в три зуба Циле Исааковне Готлиф (тоже врачу), в те времена работавшей терапевтом. А у Цили Исааковны, в свою очередь, был сорокалетний сын Миша, Михаил Янович уже, которого после связи с плохой женщиной нужно было срочно женить. Поэтому в один из благословенных летних вечеров, можно даже, наверное, сказать, подмосковных вечеров (не слышны в саду даже шо-ро-хи-и), Михаил Янович Готлиф оказался за столом плечом к плечу с Аделаидой Молотовник, как уже было сказано, бухгалтером и девицей 32-х лет».
Готлиф прервался, прочитал написанное. Не всякое лыко в строку. «Лапоть» получился громоздким. Но потом можно будет подправить. Продолжил:
«Михаил Янович, несколько расплывшийся блондин с потным размазанным флажком на лысине, поминутно вытирался платком. Ему было явно не по себе. На невесту почти не смотрел. Да и на кого-либо за столом под высоко висящей дачной лампочкой, в которую с треском ударялись ночные мотыльки.
Предложенная Михаилу Яновичу невеста, Молотовник Аделаида, в дремучем парике походила на обряженного в женское трансвестита. Имела массивную челюсть, костлявые широкие плечи с висящим на них платьем. В отличие от жениха, она радовалась откровенно. Всё время скалилась, обнажая длинные, как амулеты дикаря, зубы. Она поймала свой шанс. Никуда теперь голубчик не денется! Она постоянно тыкала рюмкой в рюмку голубчика, чтобы он взбодрился как-то. А не сидел мешком. Казалось, готова была вскочить и сама зажать его в поцелуе. Без всяких там криков «горько!» Я отчаянная, говорил весь её вид. Ух, держись! (Готлиф.)
Организаторы встречи (сводни) – Лев Зиновьевич Коткин с супругой, похожей на улыбчивого дельфина, Берта Яковлевна Буровая-Найман (хозяйка дачи) и Циля Исааковна – СТРАЖДУШАЯ МАТЬ НЕПУТЁВОГО СЫНА – излишне как-то были оживлены и разговорчивы за столом. Напоминали стайку говорливых попугаев. Коткин, как купец, имеющий припрятанный (залежалый?) товар, всё время нахваливал племянницу: да какая она замечательная хозяйка, да как вкусно она готовит, какая чистота и порядок у неё в комнате, а на работе – так вообще ей равных нет: цифры складывает в уме мгновенно, всегда без ошибки, дебит-кредит и так далее. Не голова у девушки – а целый арифмометр! Доверенное лицо Цили Исааковны, сватья Буровая-Найман, что называется, размашисто выхлопывала свой товар. Михаила Яновича Готлифа. Вот он! Сидит! Мужчина в самом соку! Красавец! Работает! На хорошей должности! (Это на должности почтальона-то?) Не курит, не пьёт! По нашим непростым временам имеет мебель! Свой диван! Понимаете, свой новый диван! – победно оглядывала всех Буровая-Найман. Большой мокрый рот её был весь утыкан железом. И получалось, что она как зубной врач – сапожник. Но – с сапогами.
Однако Лев Зиновьевич и его Улыбающийся Дельфин наперебой доказывали, что их товар намного лучше – Аделаида скоро купит квартиру, и не какую-нибудь, а двухкомнатную. Да, она пока живет в семейном общежитии, да, комната у неё маленькая, тесная, это так, но это временно! Временно! Всё скоро у неё совершенно изменится!
Кто же всё-таки тут купец, а кто – товар? – невольно задал бы себе вопрос сторонний наблюдатель. Этот, как баба после бани, весь в стойких фиолетовых пятнах мужик? Или эта – брутальная девка рядом с ним, елозящая от нетерпения ногами?
Между тем Мама (Циля Исааковна) тоже поглядывала на сына непонимающе. Даже обиженно. Как на пожизненного неудачника, неумеху. Ничего не может! Даже обработать женщину. Бухгалтера. Имеющего деньги. Обработать без каких-либо обязательств. Ведь никто, дурака, не заставляет жениться. Просто нужно сойтись ему с ней, сойтись (понимаете?) – и всё. Чтобы забыть ту русскую толстую прохиндейку. А он, вместо того чтобы немедленно начать ухаживать, сидит рядом, перепуганный, потный. Зажал всё своё меж колен – точно женщина сейчас потащит кастрировать его!»
Готлиф вновь остановил перо. Нужно бы, наверное, придумать вымышленные имена героям этой подлинной истории… но пусть будет пока так, как есть. Потом всё поменяется. Герой, раз он в рассказе писатель, конечно же, будет каким-нибудь Тумановым. Или Зимогоровым. Кстати, есть фамилии, которые уже сами по себе несут поэтическое, – Бухаров, Лебединский. Если имеешь подобную фамилию – просто стыдно не быть писателем. Помнится, об этом говорил ещё Наталье. Ладно, не будем вспоминать тяжёлое, не будем отвлекаться. Итак: «Михаил Янович Готлиф не лишен был поэтической жилки – он писал рассказы и повести. При кажущейся своей солидности и даже высокомерии, человеком он был боязливым, застенчивым. В редакции со своими рукописями не лез, а женщин так просто боялся. Если в случае с Натальей Ивашовой (растоптанной своей любовью) он всё же позволил завести себя в новое для него место (квартиру), и ему даже в нём понравилось, то Молотовник Аделаиде он не поддался сразу, ни под каким предлогом не позволил втащить себя в её комнату. Дошёл с ней только до третьего этажа семейной многоэтажки. И ринулся назад, вниз, расталкивая людей на лестнице.
В кинотеатре, куда его всё-таки завели, он отбивался от женских рук, хватающих его за то, за что мужчину не нужно хватать. Да она же ненормальная! – поспешно, грузно вылезал он из ряда, пихаемый сердящимися зрителями.
Домой Михаил Янович шёл и кипел. Это чёрт знает что! Такое насилие над личностью! Да как она смеет?!
В украинский Кременчуг Михаил Янович переехал из России. Из-за его любовной связи с русской женщиной – мать заставила, настояла. Сама подала на обмен квартиры, и через месяц нашлись обменщики. Михаил Янович с 25-и лет состоял на учёте в психбольнице. У него бывали психозы. Чаще мания преследования. Случавшаяся осенью или весной. В такие дни он прятался на чердаке или в чьём-нибудь погребе. И сидел там. Пока его не находили санитары и не везли в больницу. В России даже с третьей группой инвалидности Михаил Янович мог не работать. А если и работать, то ограниченно. Всё резко изменилось после переезда на Украину. Сразу же начал привязываться участковый Коноплянин. Игнорируя справку Михаила Яновича, заставлял идти работать на Кременчугский автосборочный завод. Почему-то именно туда. Разнарядку что ли получил? («У нас не Россия! У нас не пройдёт туньядствовать! У нас кто не работает – тот не ест, уважаемый!») Пришлось пойти с матерью к Коткину Льву Зиновьевичу, дальнему родственнику. Тот взял Михаила Яновича к себе на почту. Почтальоном. Вот так-то, гад Коноплянин! Не вышло у тебя, чтобы я гайки крутил!
И вот теперь новая напасть – Аделаида Молотовник!
Он думал, что после случая на лестнице, а потом и в кинотеатре, где от неё натурально отбивались, она поймёт, что не желанна, как женщина не желанна, чёрт побери, и отстанет наконец… Однако он ошибался.
Уже через два дня, придя на обед, он увидел её на кухне распивающей с матерью чай.
Без парика она даже показалась Михаилу Яновичу симпатичной – у неё был лихой мальчишечий чуб-косарь жёлтого цвета. Однако куда же денешь её массивный подбородок и обнажённые мускулистые руки трансвестита? Михаил Янович пил чай с тортом, принесённым женщиной, и не находил ответа.
Непонятно было Михаилу Яновичу поведение матери в создавшемся положении. Она прекрасно знала, что сыну противопоказаны такие стрессы, что всё это может кончиться для него погребом, а потом больницей, и всё равно привечала эту женщину. Неузнаваемо (фальшиво) была ласкова с ней, ловила каждое её слово, заглядывала ей в глаза и в рот. Странно.
Мать всё делала по часам. Под будильник на кухне. Едва начинал бесноваться маленький разбойник – в любое время дня и ночи она входила к сыну с таблетками и водой в стакане: «Прими!» Если куда отправлялась по делам, первый вопрос её по возвращении был: «Ты принял таблетки? (Аминазин? Галоперидол? Карбидин? Клазапин и так далее?) Звонил будильник?»
И вот теперь новое (новейшее!) лекарство для сына – еврейская женщина ему. («Ты принял аделаида молотовника? Не забыл? Звонил будильник?»)
Сама Молотовник за столом не умолкала. Рассказывала всё о себе откровенно. Без всяких. Ничего не скрывала. После смерти матери (отца не знает) воспитывалась в детдоме. Закончила финансовый техникум. Выходила даже замуж. Но русский муж почти сразу начал пить. Выгнала его. А потом он и вовсе – откёнулся.
Мать и сын не поняли.
– Ну дал дуба. Отбросил коньки. Понимаете? От пьянки.
Даже такая вульгарность гостьи мать не смутила. Сразу после чая она с гордостью показывала ей новый чешский диван, купленный сыну буквально перед самым переездом сюда, в Кременчуг. Нимало не смущаясь сына, который стоит тут же, в спальне, и смотрит на громаднейший диван с валиками, словно на чужой диван, как будто впервые видит его.
Деловая Молотовник потребовала рулетку. Кидаясь на диван с железной лентой, быстро обмерила его.
– Жаль. Габариты большие. А то Михаил Янович смог бы поселиться у меня со своим диваном. – Скручивая ленту, пояснила: – Калидор не пропустит.
– Как, как вы сказали? – сразу переспросил Михаил Янович. – Повторите.
– Я говорю: калидор не пропустит диван. Он у меня узкий. Да и в дверь, наверно, тоже не пройдет, – всё скручивала железный метр Молотовник.
Готлиф начал наливаться кровью. Готлиф Михаил Янович боялся одного – от смеха лопнуть. Ринулся из комнаты.
Циля Исааковна хмурилась. Зачем-то поправляла накидку на диване, точно обидевшись за диван. Что он не пролезет ни в дверь, ни по «калидору»…
Михаил Янович задумался. Рассказ был закончен.
Конечно, можно было и дальше рассказывать, как она преследовала его, не давала проходу, лезла с тортами в квартиру. Как он кричал матери: «Она эпидемия, мама! Настоящая эпидемия!» Мог бы даже рассказать о единственной близости с ней, после которой его неделю преследовало страшное видение: тощие кривые ноги женщины и её втянутый, как пропасть, пах. Мог бы рассказать, что даже железная мама, не выдерживая, ходила несколько раз к Коткину и требовала от него, чтобы он обуздал, наконец, племянницу… И только после того, как отыскал в Кременчуге погреб, спрятался в нём, Молотовник отстала. В психиатрическую лечебницу города Кременчуг она не пришла ни разу.
Уже подступила ночь, а Михаил Янович всё сидел с забытым блокнотом в руках. Всё смотрел вдаль, где зябла одинокая звёздочка. На манер Чехова Антона Павловича Михаилу Яновичу хотелось прошептать: «Наташа Ивашова (Мисюсь), где ты?»