Мы вышли в экскурсию после обеда и, подойдя к горе, стали подыматься по глинистым обвалам, взрытым лопатами жителей и весенними потоками. Обвалы обнажали склоны горы, и кое-где из глины виднелись высунувшиеся наружу белые истлевшие кости. В одном месте выставлялся деревянный гроб, в другом – скалил зубы человеческий череп.
Наконец, помогая друг другу, мы торопливо взобрались на гору из последнего обрыва. Солнце начинало склоняться к закату. Косые лучи мягко золотили зелёную мураву старого кладбища, играли на покосившихся крестах, переливались в уцелевших окнах часовни. Было тихо, веяло спокойствием и глубоким миром брошенного кладбища. Здесь уже мы не видели ни черепов, ни костей, ни гробов. Зелёная, свежая трава ровным пологом любовно скрывала ужас и безобразие смерти.
Мы были одни; только воробьи возились кругом да ласточки бесшумно влетали и вылетали в окна старой часовни, которая стояла, грустно понурясь, среди поросших травою могил, скромных крестов, полуразвалившихся каменных гробниц, на развалинах которых стлалась густая зелень, пестрели разноцветные головки лютиков, кашки, фиалок.
– Нет никого, – сказал один из моих спутников.
– Солнце заходит, – заметил другой, глядя на солнце, которое не заходило ещё, но стояло над горою.
Дверь часовни была крепко заколочена, окна – высоко над землёю; однако при помощи товарищей я надеялся взобраться на них и взглянуть внутрь часовни.
– Не надо! – вскрикнул один из моих спутников, вдруг потерявший всю свою храбрость, и схватил меня за руку.
– Пошёл ко всем чертям, баба! – прикрикнул на него старший из нашей маленькой армии, с готовностью подставляя спину.
Я храбро взобрался на неё, потом он выпрямился, и я стал ногами на его плечи. В таком положении я без труда достал рукой раму и, убедясь в её крепости, поднялся к окну и сел на него.
– Ну, что же там? – спрашивали меня снизу с живым интересом.
Я молчал. Перегнувшись через косяк, я заглянул внутрь часовни, и оттуда на меня пахнуло торжественною тишиной брошенного храма. Внутренность высокого, узкого здания была лишена всяких украшений. Лучи вечернего солнца, свободно врываясь в открытые окна, разрисовывали ярким золотом старые, ободранные стены. Я увидел внутреннюю сторону запертой двери, провалившиеся хоры[39], старые, истлевшие колонны, как бы покачнувшиеся под непосильною тяжестью. Углы были затканы паутиной, и в них ютилась та особенная тьма, которая залегает все углы таких старых зданий. От окна до пола казалось гораздо дальше, чем до травы снаружи. Я смотрел точно в глубокую яму и сначала не мог разглядеть каких-то предметов, еле выделявшихся на полу странными очертаниями.
Между тем моим товарищам надоело стоять внизу, ожидая от меня известий, и потому один из них, проделав то же, что и я раньше, повис рядом со мною, держась за оконную раму.
– Что там такое? – с любопытством указал он на тёмный предмет, видневшийся рядом с престолом[40].
– Поповская шапка.
– Нет, ведро.
– Зачем же тут ведро?
– Может быть, в нём когда-то были угли для кадила[41].
– Нет, это действительно шапка. Впрочем, можно посмотреть. Давай привяжем к раме пояс, и ты по нём спустишься.
– Да, как же, так и спущусь!.. Полезай сам, если хочешь.
– Ну что ж! Думаешь, не полезу?
– И полезай!
Действуя по первому побуждению, я крепко связал два ремня, задел их за раму и, отдав один конец товарищу, сам повис на другом. Когда моя нога коснулась пола, я вздрогнул; но взгляд на участливо склонившуюся ко мне рожицу моего приятеля восстановил мою бодрость. Стук каблука зазвенел под потолком, отдался в пустоте часовни, в её тёмных углах. Несколько воробьёв вспорхнули с насиженных мест на хорах и вылетели в большую прореху в крыше. Со стены, на окнах которой мы сидели, глянуло на меня вдруг строгое лицо с бородой, в терновом венце[42]. Это склонялось из-под самого потолка гигантское распятие[43].
Мне было жутко; глаза моего друга сверкали захватывающим дух любопытством и участием.
– Ты подойдёшь? – спросил он тихо.
– Подойду, – ответил я так же, собираясь с духом. Но в эту минуту случилось нечто совершенно неожиданное.
Сначала послышались стук и шум обвалившейся на хорах штукатурки. Что-то завозилось вверху, тряхнуло в воздухе тучею пыли, и большая серая масса, взмахнув крыльями, поднялась к прорехе в крыше. Часовня на мгновение как будто потемнела. Огромная старая сова, обеспокоенная нашей вознёй, вылетела из тёмного угла, мелькнула на фоне голубого неба в пролёте и шарахнулась вон.
Я почувствовал прилив судорожного страха.
– Подымай! – крикнул я товарищу, схватившись за ремень.
– Не бойся, не бойся! – успокаивал он, приготовляясь поднять меня на свет дня и солнца.
Но вдруг лицо его исказилось от страха; он вскрикнул и мгновенно исчез, спрыгнув с окна. Я инстинктивно оглянулся и увидел странное явление, поразившее меня, впрочем, больше удивлением, чем ужасом.
Тёмный предмет нашего спора, шапка или ведро, оказавшийся в конце концов горшком, мелькнул в воздухе и на глазах моих скрылся под престолом.
Я успел только разглядеть очертания небольшой, как будто детской руки.
Трудно передать свои ощущения в эту минуту; чувство, которое я испытывал, нельзя даже назвать страхом. Я был на том свете. Откуда-то, точно из другого мира, в течение нескольких секунд доносился до меня быстрою дробью тревожный топот трёх пар детских ног. Но вскоре затих и он.
Я был один, точно в гробу, ввиду каких-то странных и необъяснимых явлений.
Времени для меня не существовало, поэтому я не мог сказать, скоро ли я услышал под престолом сдержанный шёпот:
– Почему же он не лезет себе назад?
– Видишь, испугался.
Первый голос показался мне совсем детским; второй мог принадлежать мальчику моего возраста. Мне показалось также, что в щели старого престола сверкнула пара чёрных глаз.
– Что ж он теперь будет делать? – послышался опять шёпот.
– А вот погоди, – ответил голос постарше.
Под престолом что-то сильно завозилось, он даже как будто покачнулся, и в то же мгновение из-под него вынырнула фигура.
Это был мальчик лет девяти, больше меня, худощавый и тонкий, как тростинка. Одет он был в грязной рубашонке, руки держал в карманах узких и коротких штанишек. Тёмные курчавые волосы лохматились над чёрными задумчивыми глазами.
Хотя незнакомец, явившийся на сцену столь неожиданным и странным образом, подходил ко мне с тем беспечно-задорным видом, с каким всегда на нашем базаре подходили друг к другу мальчишки, готовые вступить в драку, но всё же, увидев его, я сильно ободрился. Я ободрился ещё более, когда из-под того же престола, или, вернее, из люка[44] в полу часовни, который он покрывал, сзади мальчика показалось ещё грязное личико, обрамлённое белокурыми волосами и сверкавшее на меня детски-любопытными голубыми глазами.
Я несколько отодвинулся от стены и тоже положил руки в карманы. Это было признаком, что я не боюсь противника и даже отчасти намекаю на моё к нему презрение.
Мы стали друг против друга и обменялись взглядами. Оглядев меня с головы до ног, мальчишка спросил:
– Ты здесь зачем?
– Так, – ответил я. – Тебе какое дело?
Мой противник повёл плечом, как будто намереваясь вынуть руку из кармана и ударить меня.
Я не моргнул и глазом.
– Я вот тебе покажу! – погрозил он.
Я выпятился грудью вперёд:
– Ну, ударь… попробуй!..
Мгновение было критическое[45], от него зависел характер дальнейших отношений. Я ждал, но мой противник, окинув меня тем же испытующим взглядом, не шевелился.
– Я, брат, и сам… тоже… – сказал я, но уже более миролюбиво.
Между тем девочка, упёршись маленькими ручонками в пол часовни, старалась тоже выкарабкаться из люка. Она падала, вновь приподымалась и наконец направилась нетвёрдыми шагами к мальчишке. Подойдя вплотную, она крепко ухватилась за него и, прижавшись к нему, поглядела на меня удивлённым и отчасти испуганным взглядом.
Это решило исход дела; стало совершенно ясно, что в таком положении мальчишка не мог драться, а я, конечно, был слишком великодушен, чтобы воспользоваться его неудобным положением.
– Как твоё имя? – спросил мальчик, гладя рукой белокурую головку девочки.
– Вася. А ты кто такой?
– Я Валек… Я тебя знаю: ты живёшь в саду над прудом. У вас большие яблоки.
– Да, это правда, яблоки у нас хорошие… Не хочешь ли?
Вынув из кармана два яблока, назначавшиеся для расплаты с моею постыдно бежавшей армией, я подал одно из них Валеку, другое протянул девочке. Но она скрыла своё лицо, прижавшись к Валеку.
– Боится, – сказал тот и сам передал яблоко девочке. – Зачем ты влез сюда? Разве я когда-нибудь лазал в ваш сад? – спросил он затем.
– Что ж, приходи! Я буду рад, – ответил я радушно.
Ответ этот озадачил Валека, он призадумался.
– Я тебе не компания, – сказал он грустно.
– Отчего же? – спросил я, искренне огорчённый грустным тоном, каким были сказаны эти слова.
– Твой отец – пан судья.
– Ну так что же? – изумился я чистосердечно. – Ведь ты будешь играть со мною, а не с отцом.
Валек покачал головой.
– Тыбурций не пустит, – сказал он, и, как будто это имя напомнило ему что-то, он вдруг спохватился: – Послушай… Ты, кажется, славный хлопец, но всё-таки тебе лучше уйти. Если Тыбурций тебя застанет, будет плохо.
Я согласился, что мне действительно пора уходить. Последние лучи солнца уходили уже сквозь окна часовни, а до города было не близко.
– Как же мне отсюда выйти?
– Я тебе укажу дорогу. Мы выйдем вместе.
– А она? – ткнул я пальцем в нашу маленькую даму.
– Маруся? Она тоже пойдёт с нами.
– Как, в окно?
Валек задумался.
– Нет, вот что: я тебе помогу взобраться на окно, а мы выйдем другим ходом.
С помощью моего нового приятеля я поднялся к окну. Отвязав ремень, я обвил его вокруг рамы и, держась за оба конца, повис в воздухе. Затем, отпустив один конец, я спрыгнул на землю и выдернул ремень. Валек и Маруся ждали меня уже под стеной снаружи.
Солнце недавно ещё село за гору. Город утонул в лилово-туманной тени, и только верхушки высоких тополей на острове резко выделялись червонным золотом[46], разрисованные последними лучами заката. Мне казалось, что с тех пор, как я явился сюда, на старое кладбище, прошло не менее суток, что это было вчера.
– Как хорошо! – сказал я, охваченный свежестью наступающего вечера и вдыхая полною грудью влажную прохладу.
– Скучно здесь… – с грустью произнёс Валек.
– Вы все здесь живёте? – спросил я, когда мы втроём стали спускаться с горы.
– Здесь.
– Где же ваш дом?
Я не мог себе представить, чтобы дети могли жить без «дома».
Валек усмехнулся с обычным грустным видом и ничего не ответил.
Мы миновали крутые обвалы, так как Валек знал более удобную дорогу. Пройдя меж камышей по высохшему болоту и переправившись через ручеёк по тонким дощечкам, мы очутились у подножия горы, на равнине.
Тут надо было расстаться. Пожав руку моему новому знакомому, я протянул её также и девочке. Она ласково подала мне свою крохотную ручонку и, глядя снизу вверх голубыми глазами, спросила:
– Ты придёшь к нам опять?
– Приду, – ответил я, – непременно!..
– Что ж, – сказал в раздумье Валек, – приходи, пожалуй, только в такое время, когда наши будут в городе.
– Кто это «ваши»?
– Да наши… все: Тыбурций, «профессор»… хотя тот, пожалуй, не помешает.
– Хорошо. Я посмотрю, когда они будут в городе, и тогда приду. А пока прощайте!
– Эй, послушай-ка! – крикнул мне Валек, когда я отошёл несколько шагов. – А ты болтать не будешь о том, что был у нас?
– Никому не скажу, – ответил я твёрдо.
– Ну вот, это хорошо! А этим твоим дуракам, когда станут приставать, скажи, что видел чёрта.
– Ладно, скажу.
– Ну, прощай!
– Прощай.
Густые сумерки залегли над Княжьим-Веном, когда я приблизился к забору своего сада. Над замком зарисовался тонкий серп луны, загорелись звёзды. Я хотел уже подняться на забор, как кто-то схватил меня за руку.
– Вася, друг, – заговорил взволнованным шёпотом мой бежавший товарищ. – Как же это ты?.. Голубчик!..
– А вот, как видишь… А вы все меня бросили!..
Он потупился, но любопытство взяло верх над чувством стыда, и он спросил опять:
– Что же там было?
– Что! – ответил я тоном, не допускавшим сомнения. – Разумеется, черти… А вы – трусы.
И, отмахнувшись от сконфуженного товарища, я полез на забор.
Через четверть часа я спал уже глубоким сном, и во сне мне виделись действительные черти, весело выскакивавшие из чёрного люка. Валек гонял их ивовым прутиком, а Маруся, весело сверкая глазками, смеялась и хлопала в ладоши.
С этих пор я весь был поглощён моим новым знакомством. Вечером, ложась в постель, и утром, вставая, я только и думал о предстоящем визите на гору. По улицам города я шатался теперь с исключительною[47] целью – высмотреть, тут ли находится вся компания, которую Януш характеризовал словами «дурное общество». И, если Тыбурций разглагольствовал[48] перед своими слушателями, а тёмные личности из его компании шныряли по базару, я тотчас же бегом отправлялся через болото на гору, к часовне, предварительно наполнив карманы яблоками, которые я мог рвать в саду без запрета, и лакомствами, которые я сберегал всегда для своих новых друзей.
Валек, вообще очень солидный и внушавший мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и по большей части откладывал куда-нибудь, приберегая для сестры, но Маруся всякий раз всплёскивала ручонками, и глаза её загорались огоньком восторга; бледное лицо девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в её пользу.
Это было бледное, крошечное создание, напоминавшее цветок, выросший без лучей солнца. Несмотря на свои четыре года, она ходила ещё плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка; руки её были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой шее, как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне мою мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и ветер шевелил её белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слёзы подступали к глазам.
Я невольно сравнивал её с моей сестрой; они были в одном возрасте, но моя Соня была кругла, как пышка, и упруга, как мячик. Она так резво бегала, когда, бывало, разыграется, так звонко смеялась, на ней всегда были такие красивые платья, и в тёмные косы ей каждый день горничная вплетала алую ленту.
А моя маленькая приятельница почти никогда не бегала и смеялась очень редко; когда же смеялась, то смех её звучал, как самый маленький серебряный колокольчик, которого на десять шагов уже не слышно. Платье её было грязно и старо, в косе не было лент, но волосы у неё были гораздо больше и роскошнее, чем у Сони, и Валек, к моему удивлению, очень искусно умел заплетать их, что и исполнял каждое утро.
Я был большой сорванец. «У этого малого, – говорили обо мне старшие, – руки и ноги налиты ртутью», чему я и сам верил, хотя не представлял себе ясно, кто и каким образом произвёл надо мной эту операцию. В первые же дни я внёс своё оживление и в общество моих новых знакомых. Едва ли эхо старой часовни повторяло когда-нибудь такие громкие крики, как в то время, когда я старался расшевелить и завлечь в свои игры Валека и Марусю. Однако это удавалось плохо. Валек серьёзно смотрел на меня и на девочку, и раз, когда я заставил её бегать со мной взапуски, он сказал:
– Нет, она сейчас заплачет.
Действительно, когда я растормошил её и заставил бежать, Маруся, заслышав мои шаги за собой, вдруг повернулась ко мне, подняв ручонки над головой, точно для защиты, посмотрела на меня беспомощным взглядом захлопнутой пташки и громко заплакала.
Я совсем растерялся.
– Вот видишь, – сказал Валек, – она не любит играть.
Он усадил её на траву, нарвал цветов и кинул ей; она перестала плакать и тихо перебирала растения, что-то говорила, обращаясь к золотистым лютикам, и подносила к губам синие колокольчики. Я тоже присмирел и лёг рядом с Валеком около девочки.
– Отчего она такая? – спросил я наконец, указывая глазами на Марусю.
– Невесёлая? – переспросил Валек и затем сказал тоном совершенно убеждённого человека: – А это, видишь ли, от серого камня.
– Да-а, – повторила девочка, точно слабое эхо, – это от серого камня.
– От какого серого камня? – переспросил я, не понимая.
– Серый камень высосал из неё жизнь, – пояснил опять Валек, по-прежнему смотря на небо. – Так говорит Тыбурций… Тыбурций хорошо знает.
– Да-а, – опять повторила тихим эхом девочка. – Тыбурций всё знает.
Я ничего не понимал в этих загадочных словах, которые Валек повторял за Тыбурцием, однако убеждение Валека, что Тыбурций всё знает, произвело и на меня своё действие. Я приподнялся на локте и взглянул на Марусю. Она сидела в том же положении, в каком усадил её Валек, и всё так же перебирала цветы; движения её тонких рук были медленны; глаза выделялись глубокою синевой на бледном лице; длинные ресницы были опущены. При взгляде на эту крохотную, грустную фигурку мне стало ясно, что в словах Тыбурция – хотя я и не понимал их значения – заключается горькая правда. Несомненно, кто-то высасывает жизнь из этой странной девочки, которая плачет тогда, когда другие на её месте смеются. Но как же может сделать это серый камень?
Это было для меня загадкой, страшнее всех призраков старого замка. Как ни ужасны были турки, томившиеся под землёю, но все они отзывались старою сказкой. А здесь что-то неведомо страшное было налицо. Что-то бесформенное, неумолимое, твёрдое и жестокое, как камень, склонялось над маленькою головкой, высасывая из неё румянец, блеск глаз и живость движений. «Должно быть, это бывает по ночам», – думал я, и чувство щемящего до боли сожаления сжимало мне сердце.
Под влиянием этого чувства я тоже умерил свою резвость. Применяясь к тихой солидности нашей дамы, оба мы с Валеком, усадив её где-нибудь на траве, собирали для неё цветы, разноцветные камешки, ловили бабочек, иногда делали из кирпичей ловушки для воробьёв. Иногда же, растянувшись около неё на траве, смотрели в небо, как плывут облака высоко над лохматою крышей старой часовни, рассказывали Марусе сказки или беседовали друг с другом.
Эти беседы с каждым днём всё больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение независимым тоном, с каким отзывался о старших. Кроме того, он часто сообщал мне много нового, о чём я раньше и не думал. Слыша, как он отзывается о Тыбурции, точно о товарище, я спросил:
– Тыбурций тебе отец?
– Должно быть, отец, – ответил он задумчиво, как будто этот вопрос не приходил ему в голову.
– Он тебя любит?
– Да, любит, – сказал он уже гораздо увереннее. – Он постоянно обо мне заботится, и, знаешь, иногда он целует меня и плачет…
– И меня любит, и тоже плачет, – прибавила Маруся с выражением детской гордости.
– А меня отец не любит, – сказал я грустно. – Он никогда не целовал меня… Он нехороший.
– Неправда, неправда, – возразил Валек, – ты не понимаешь. Тыбурций лучше знает. Он говорит, что судья – самый лучший человек в городе… Он засудил даже одного графа…
– Да, это правда… Граф очень сердился, я слышал.
– Ну, вот видишь! А ведь графа засудить не шутка.
– Почему?
– Почему? – переспросил Валек, несколько озадаченный. – Потому что граф – не простой человек… Граф делает что хочет, и ездит в карете, и потом… у графа деньги; он дал бы другому судье денег, и тот бы его не засудил, а засудил бы бедного.
– Да, это правда. Я слышал, как граф кричал у нас в квартире: «Я вас всех могу купить и продать!»
– А судья что?
– А отец говорит ему: «Подите от меня вон!»
– Ну, вот, вот! И Тыбурций говорит, что он не побоится прогнать богатого, а когда к нему пришла старая Иваниха с костылём, он велел принести ей стул. Вот он какой!
Всё это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моём сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да ещё от имени Тыбурция, который «всё знает», но вместе с тем дрогнула в моём сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда отец не любил и не полюбит меня так, как Тыбурций любит своих детей.