bannerbannerbanner
Шорохи и громы

Владимир Константинович Арро
Шорохи и громы

Полная версия

Путь наверх

В июне 1971 года мы с моим сыном Алешей отправились на юг. Мне уже было почти сорок, а я еще Черного моря не видел, если не считать акваторию зимнего Одесского порта, да и то из окна ресторана Морского вокзала, в сумерках. Курортный юг вообще для меня долгие годы был символом обывательской роскоши, на которую интеллигентному человеку неприлично тратить время, а уж, чтобы отпуск там проводить в бессмысленном валянье на пляже, такого и в мыслях не было. В молодости я охотней отправлялся месить грязь по псковским и новгородским проселкам, бродить по среднерусским селеньям или уж, в крайнем случае, лазать по карпатским склонам. Позже, с возрастом, – хотелось и на юг, да гордость не пускала. (Уж если ты сноб, то далеко не уйдешь.) Но тут подоспела командировка «Литературной газеты», связанная с Абрау-Дюрсо, и встреча становилась неотвратимой. Мы не просто полетели, не просто сели в поезд и поехали, а отправились в путешествие через Кавказский хребет, чтобы не отдавать себя во власть южной неги так уж сразу.

От Ставрополя до Черкесска мы добирались несколько дней на автобусах и попутных машинах. Останавливались в совхозах. Разговаривали со станичниками («– Вы спрашивайте меня, спрашивайте!.. – говорил солдат-инвалид со Звездою Героя, а сам плакал – то ли в отчаянии от своей немощи, то ли от одиночества.) Ездили на тракторе «Кировец», разделив с молодым трактористом чувство превосходства над всеми, кто копошился внизу (он о тракторе: «– Эх, я его уважаю!») В станице Васильевской попали на стрижку овец, а потом и на праздник по случаю конца этой кампании (миска горячего бараньего варева из походной кухни и полстакана водки на стригаля). И жадно смотрели по сторонам, на бесконечные просторы полей, которые мягко переходили в пологие склоны, клубившиеся кустарником и лиственным лесом, пока дорога, всё больше закручиваясь и сужаясь, не привела нас в горную страну, под самые облака.

Станица Зеленчукская, в которой я мимолетно побывал в январе, мирно и уютно полеживала в долине, меж двумя горными склонами, уходившими в небо. С зимы здесь ничто не изменилось, лишь пирамидальные тополя оделись зеленью. На базаре торговали соленым перцем и семечками, мужчины, сидя на корточках, лениво переговаривались, курили. Женщины тащили сумки. Бегали собаки, заглядывая прохожим в глаза.

Специальный автобус по горному серпантину привез нас наверх. На дикой горе посреди альпийских трав и цветов стояла башня с полусферическим алюминиевым куполом, похожая на инопланетный летательный аппарат. Мы были у первой цели нашего похода. Где-то далеко внизу серебрилась змейка реки Зеленчук, набегали на горы лиственные леса, извивалась, временами пропадая из виду, дорога. А ближе к нам, в седловине, белела палатка чабана, и сытые овцы лежали на изумрудном лугу, как серые камни. Какая-то беспокойная, почти тревожная мысль томила меня: как объять этот перепад двух разнонаправленных устремлений людей тех, что внизу, к простейшим житейским заботам, по большей части подчиненным добыванию пищи, и – этих, здесь, наверху, озабоченных получением слабых отблесков неизвестных миров, отстоящих от земных житейских забот на расстоянии 15 миллиардов световых лет? Патриархальная, словно оцепеневшая в своем равнодушии к цивилизации, жизнь чабанов наводила на мысль о тщете и гордыне. Полуразрушенные храмы аланского государства, попадавшиеся нам по дороге, были иллюстрацией к этому предположению.

– Нет, – сказал знакомый астроном Саша, с которым я поделился своим сомнением. – Ты ошибаешься. Никто так не близок нам здесь, как чабаны. Чабан, если хочешь знать, тоже астроном. Он великолепно знает звездное небо, он отыщет тебе любое созвездие, ему понятно движение звезд и все небесные перемены. Чабан может найти по звездам дорогу, определить время, составить прогноз погоды. О, если б все люди были так близки к звездам, как чабаны!..

Саша предложил нам войти в «стакан» телескопа, встать на место, предназначенное для зеркала, и, нажав какую-то кнопку, поднял нас под купол.

На обсерватории в эти дни шли последние приготовления к приему зеркала из Ленинграда. А пока латышские витражисты монтировали на потолке вестибюля знаки Зодиака. Посреди них в звездном небе летел Человек, в гениальности которого я усомнился. Я облазил обсерваторию и всё записал.

Позже я стану завсегдатаем на ЛОМО, где буду без устали встречаться с людьми, причастными к созданию телескопа, от главного конструктора, лауреата Ленинской премии Баграта Константиновича Иоаннисиани до сборщика-механика Александра Беспалова. Я разделю увлеченность этих людей и их веру в большую и славную жизнь их грандиозного детища. Баграт Константинович подарит мне снимок спиральной туманности в созвездии Гончих Псов, полученный с помощью нового телескопа. Мой очерк будет многократно опубликован.

Но никто из них не мог создать такой прибор, чтобы заглянуть вперед, на земные наши дела через какие-то три десятка лет, а если бы создал, то увидел бы зрелище не менее фантастическое, чем туманности «Водоворот» или «Сомбреро».

Северный Кавказ стал одной из «горячих точек» нашей планеты, где гибнут люди и рушатся материальные, в том числе, научные ценности. Академия наук СССР перестала существовать, а Российская академия осталась без денег, так что ей не до астрофизических исследований. ЛОМО, прежде могучее и знаменитое, потеряло большую часть заказов и еле сводит концы с концами. Ну, а телескоп-великан? Судя по всему, с его помощью так и не сделано ожидавшихся грандиозных открытий. Все надежды астрономов мира перенеслись на космический «Шаббл». А по станице Зеленчукской поползли разговоры, что во всех несчастьях, болезнях, случающихся здесь у людей, виновата обсерватория и ее необходимо разрушить. Нашелся даже один кандидат в какие-то депутаты, который пообещал это сделать, если его изберут…

Нет, не зря меня посещала тревога…

Ну, а тогда, в 1971-м, мы с сыном, не подозревая ни об этом, ни о многом другом, радостные и вдохновленные, уверовавшие в человеческий разум, и незыблемость земного сюжета, продолжали наше восхождение в горы, пока в белесом мареве неба не проявились заснеженные вершины Главного Кавказского хребта.

Благодаря моему командировочному удостоверению, мы получили ночлег на турбазе в Домбае и были приписаны к группе, которая через горный перевал должна была направиться к Чёрному морю. Должна была, да не отправлялась, поскольку вот уже третий день лил дождь.

Утро на базе

Утро на базе начиналось прелестной английской песенкой, которую потом, в течение дня, напевали, мурлыкали, бормотали все местные обитатели. Причем уловленные несколько слов текста у них превращалось в нечто чудовищное, какую-то абракадабру. Единственное, что удавалось изобразить всем, это трижды повторенное «гуд монинг!», да крики домашних животных: лай собак, мычанье коров, хрюканье, блеяние, мяуканье и всё прочее. А поскольку публика тут жила в основном молодая, то это ни для кого не составляло труда и делалось с удовольствием. Так что база на несколько минут превращалась как бы в скотный двор. Радист, сколько его ни умоляли, ни за что не соглашался поставить песенку среди дня, поэтому всем ничего не оставалось, как ждать следующего утра. Те, кто боялся проспать, еще с вечера заботились о том, чтобы не пропустить песенку, оставляя репродуктор включенным. Надо сказать, что хорошее настроение, вызванное утренней песенкой, нисколько не мешало обитателям базы немедленно после завтрака принять склочный вид и требовать, чтобы директор вышел в холл и дал объяснения, почему их задерживают на маршруте. Понять их тоже можно было: люди в свой законный отпуск хотели поскорей к тёплому морю. Тема этих объяснений вот уже четвертое утро была одна и та же: погода. Директор за много лет административной службы в горах настолько привык давать объяснения, что его слово, обращенное к публике, превращалось в маленький научно-популярный доклад.

Прежде всего, он никогда не появлялся на базе до завтрака, хорошо понимая, насколько лучше знания усваиваются на сытый желудок, чем на пустой. Во-вторых, он выносил из своего кабинета схематический план горно-морского района и безошибочно вещал его на никому не видимый гвоздик. Этим он как бы переключал внимание озабоченной публики со своей персоны на объективную картину событий, так хорошо и красочно запечатленную художником. Пока все рассматривали горные гряды, пики и ущелья, директор негромко, по-доброму рассказывал о резком перепаде давлений, о разнице температур, о направлении ветров, давая при этом понять, что нежелательные погодные явления зарождаются далеко, где-нибудь в Турции или Иране, о чем, сами понимаете, можно только сожалеть. Присмирев под воздействием этих доводов, публика расходилась, незаметно для себя напевая, мурлыча, бормоча английскую песенку, и с этого момента день на базе протекал нормально: под знаком популярных мелодий, шахмат, ближних прогулок, послеобеденного здорового сна, вечерних кинофильмов и танцев.

На следующее утро всё повторялось.

Путь вниз

Через несколько дней мы покинули Домбай. Автобус, натужно пыхтя, долго петлял по горным террасам, с каждым витком вознося нас все выше и выше. Облака теперь плыли внизу, над ущельями, а по лесным склонам скользили их тени. Ломило уши, и было холодно. Чтобы привыкнуть к новым ощущениям, остаток дня и ночь мы провели на специальной базе – Северном приюте. А наутро длинной вереницей двинулись за инструктором по каменистым, местами заснеженным и обледенелым тропам Клухорского перевала, с удивлением оглядываясь на пышные, с нежной окраской, кусты рододендронов. На Южном приюте, куда мы добрались через несколько часов, нас встречали с аккордеоном. Это уже была другая страна – северная Грузия. Войлочные шапочки, которые носили наши новые инструкторы-сваны, и нам бы не помешали – воздух был стылый. Просто не верилось, что внизу, в каких-нибудь ста километрах, лежат тропики, волнуется теплое море, люди беспечно ходят босиком и нагишом. Здесь же прихотливая человеческая натура давала себя знать любовью к сумрачному ущелью, студеному воздуху, овечьим отарам и горным орлам. Да еще к головокружительной езде по узким террасам, весь ужас которой мы ощутили на следующий день.

 

Утром с побережья за нами пришел грузовик с расшатанным кузовом. Мы разместились на дощатых скамьях по пятеро-шестеро в ряд, и он вырулил на каменистую крошащуюся террасу. Сначала она была еще приличной ширины, ну так, на полтора грузовика, но вскоре наш левый борт стал скрежетать о каменную стену, что говорило о том, что правые колеса на террасе едва помещаются. Мы висели над бездной, она становилась всё глубже и круче, и те, кто сидел по правому борту, отводили от нее глаза. Прошедшие дожди деформировали дорогу, на ней валялись упавшие сверху камни и небольшие кусты, потоками воды были намыты песок и щебень – я мог это видеть, оглянувшись назад. Машину качало, порою кренило вправо. Сын сидел рядом, его мутило, я проклинал себя за то, что взял его в такое рискованное путешествие, не подозревая еще, что главные жизненные испытания будут подстерегать его исключительно на ровной местности. Нервное мое напряжение проявлялось каким-то странным образом: я напевал весёлую песню, внушая себе беспечность, хотя впору было молиться Богу, долго и всерьёз.

Затем мы оказались в каком-то селении, где шла посадка местных жителей в рейсовый автобус, и значит, государство уже давало пассажирам какие-то гарантии. Но над новым ущельем, которое теперь разверзлось слева, и под новой отвесной стеной справа, мы быстро поняли, насколько они зыбки. Дорога стала чуть шире, в полтора кузова, но зато наш водитель, профессиональный игрок со смертью, увеличил скорость, чтобы не казаться самому себе и встречным водителям слабаком. Так что риска не убавилось, а может быть, и прибавилось, потому что на узкой обочине то и дело стали попадаться крашеные столбики с засохшими венками в знак памяти о бесстрашных водителях, однажды проехавших здесь в последний раз. Местные жители, должно быть, принимают эту езду так же покорно, как суровый климат: вах, ну не растут у нас мандарины, что делать! Опасность в этих местах становится составляющей образа жизни, могильный холмик на обочине – частью ландшафта. Смертельный риск входит в быт наравне с добыванием пищи или, скажем, поддержанием родственных связей. Вот и сейчас, когда я пишу эти строки, на обочине газет, в хронике, публикуется сообщение: «В Дарьяльском ущелье со 130-метровой высоты сорвался в пропасть автобус ПАЗ. Все 39 пассажиров, ехавшие на похороны 23-летнего родственника, погибли». Смертию смерть поправ.

Я бы не сказал, что и через пару часов такой езды мы к ней привыкли. От сердца отлегло только тогда, когда в ущелье, раздвинувшемся теперь уже пологими краями на многие сотни метров, пахнуло теплым и влажным воздухом морского побережья. Мы подъезжали к Сухуми.

Дятел

Фролищева пустынь – один из духовных центров старой России. О прошлом напоминает лишь разрушенный собор, стоящий в песках среди сосен. Когда-то к этой святыне со всей страны приходили паломники. Сегодня здесь хозяйничают военные. Да и найдешь ли на просторах России место более подходящее для обучения ратному делу? Стройные сосны, побеленные на высоту солдатского роста, своим подтянутым видом символизируют основную армейскую ценность – единообразие. А молодые посадки, вытянутые во фрунт, – те и вовсе напоминают бравых солдат на параде. За пределами военного городка каждая сосна обретает насечки, похожие на шевроны, и треугольную чашечку – военное лесничество („Военлес“) собирает живицу, из которой изготавливается скипидар. („Мчит Юденич с Петербурга, как наскипидаренный“.) Среди сосен расположены деревянные летние домики – казармы и классы. В одном из них нам, офицерам запаса, поверяют науку (частично секретную), как поднимать боевой дух войск в условиях атомной или химической войны. Томясь от жары, под убедительный голос старшего офицера, мы заполняем конспекты, которые потом необходимо сдать в „секретную часть“. Серьезность наших занятий прерывает настойчивый стук по наружной обшивке домика: „тук-тук!.. тук-тук-тук!“ Это время от времени прилетает дятел напоминать нам, что без отравляющих веществ (ОВ) жить совсем неплохо и чтобы мы не очень-то увлекались.

Товарищи офицеры

Кого только нет в эти жаркие дни во Фролищевой пустыни. Мужчины многих наций и вероисповеданий призваны сюда поклониться единому богу войны. Одни делают это с удовольствием, другие с тягостью и печальным недоумением, третьи с юмором, который, конечно, не может не быть казарменным.

Кузьма Кашин, совхозный партсекретарь „с Житомирщины“, и здесь не потерял значительности и самоуважения. Он победно поглядывает вокруг себя, как привык это делать, сидя в президиуме. Любые цифры, даже тактико-технических данных, он произносит с пафосом – видимо, цифры это его любимое средство убеждения. Что-то в нем от шолоховского Нагульного, временем неистребимое.

Кого-то из литературных героев напоминает мне и Абрам Ефимович Гафт, философ из Харькова, возможно, Фарбера из „Окопов Сталинграда“. В войну он командовал зенитной батареей, имеет награды, но чтобы не выделяться, их не носит. Он приземисто крепок, спортивен, разрядник по боксу и по гимнастике. Мы с ним часто беседовали, а после сборов какое-то время писали друг другу.

Тахир-Оглы Алиев, несмотря на жару, мерзнет. Когда он сидит на кровати, скрестив тонкие смуглые ноги, он похож на арабского мальчика, которых рисуют советские художники-туристы. Над ним посмеиваются за то, что он спит в пижаме, не умеет пришить пуговицу и выбросил рубашку, которую не хотел стирать. Сидя, он перебирает старинные черные четки и читает стихи по-азербайджански. Вдруг он замирает и меланхолично произносит:

– Старшина опять пошел на баба.

Мерзнет и каракалпак Бегнияз Бегдулаев. Кутаясь в тонкое одеяло, он посылает в пространство отчаянно искренние восклицания:

– Я не знаю, как здесь люди живут! Всюду лес и лес, а где же степь? Где солнце?

Грузинский аристократ Гурген Сачков держится независимо, курит дорогие сигареты и играет с физруком в теннис. В казарме он надевает синие брюки, белую рубаху с галстуком и отчужденно сидит под репродуктором, если передают классическую музыку. Его земляк, ширококостный крестьянин Богишвили относится к нему с презрением.

Заметное место в казарме занимает лейтенант Кукса, специалист по защите растений. Он развешивает портянки на спинку кровати, чтобы просушились, что не всем нравится.

– Слухай меня! – возглашает Кукса, ложась навзничь. – Хто сейчас сдернет портянки, той против советской власти!

Кто-нибудь все же находится. Странная потребность у него: все время жаловаться, вспоминать, как его ругали, обзывали:

– Кажи?.. Повариха, когда я дежурил: „Уйди ты от меня, что ты не сделаешь, меня как током дернет!“

Или:

– Слыхал? Он говорит, что у меня язык как тряпка!

Ближайшие соседи не отказывают себе в удовольствии развить эту тему. Он затихает, обижается. Но ненадолго. Вдруг начинает петь „Красную розочку“ на два голоса: строчку басом, строчку фальцетом.

А на полевых занятиях нет увлеченней человека, чем он. Когда все рассеянно слушают порядок развертывания какого-нибудь дегазационного пункта, он резво ползает по траве, выискивая жучков, личинок, гусениц, и направо-налево объясняет, как с ними бороться.

Голоса

Как ни томительны были шестьдесят дней сборов, за это время успело образоваться солидарное, грубовато-веселое, добродушно-насмешливое по отношению друг к другу мужское братство. Некоторых жаль было терять из виду. Кое с кем я поддерживал отношения. Иные остались в памяти внешностью, голосом, манерой себя вести или одной фразой.

Белорус Григорий Калилец: «– Сирожа, пойдем у лес, может быть, удастся ягод покушать».

Ленинградский резонер Коля Смирнов: «– Еще один день канул в небытие…»

Кузин, не помню, откуда, большой, толстый, с выгоревшими бровями. Входя в столовую, густым голосом: «– Кузина накормили?»

Бурят Санжаев на лекции, через каждые пятнадцать минут: «– Разрешите выйти? – Зачем? – Вода бросать».

Веселый парубок Печерский, раздавая „секретные“ тетрадки, сытым квакающим голосом: «– Кукс! Василий Иванович! Оглы!..»

Гулин, мечтательно: «– Мне бы пить желудочный сок!..»

Неизвестный, ночью, во сне: «– Бей десятого! В дверях бей!..»

Привет вам, сослуживцы.

Ядерный удар

На тактических занятиях нам раздали крупномасштабные карты территории условного противника. Мне досталась карта окрестностей Веймара. Я с интересом всматривался в значки и обозначения чужой местности, где и сейчас жили люди, не подозревая, что я ими интересуюсь.

Буковый лес Эттерсбург. Это хорошо. Вероятно, туда сейчас кто-то пошел по грибы (хотя позже я узнал, что немцы лесных грибов не собирают). Детский дом. Это понятно. Стрельбище, ключ, охотничий дом, водохранилище – все, как у людей. Развалины концлагеря Бухенвальд. Это уже хуже…

Возможно, кусок местности и был выбран с расчетом на подсознательное чувство враждебности и неутоленную жажду возмездия, чтобы по нему не жаль было нанести тактический ядерный удар. А именно это от нас и требовалось. Я уже не помню, как располагались войска противника и наши войска, но что-то там выходило, что без ракеты с ядерной боеголовкой дальше они не продвинутся или понесут большие потери.

Напрягая свой скудный тактический ум, я таки шарахнул ракетой по развалинам Бухенвальда, надеясь, что обитатели детского дома, располагавшегося в четырех километрах, были уже эвакуированы. Майор, правда, со свойственным кадровым офицерам злым воодушевлением сказал, что взрыв нужно было произвести левее. Или правее.

Через пять лет я побывал в этих местах. Судя по безмятежной, хотя несколько угрюмой атмосфере протекавшей там жизни, все было в целости и сохранности. Старый немец-антифашист, соблюдая такт и порядок, показал нам лагерь. Мужчины нашей группы после этого по-черному напились, а с некоторыми женщинами случилась истерика.

Я подумал, что сокрушительной силы взрыв в этой местности все же произошел, но не по моей вине. И может быть, не ядерный, а психотронный, с бессрочным периодом полураспада. Как и в некоторых других местах Европы и Азии, от Германии до Магадана, он поразил психику и душевный мир нескольких поколений, произвел мутации и мертвые зоны, обесценил веру в разум людей. Бывать там опасно, думать об этом вредно, а забыть невозможно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru