Максим Дмитриевич предупредил, что встанем рано. Я решил, что это будет часов в 6, поэтому, проснувшись в 5, уже не засыпал. А он себе преспокойно спал и в 6 и в 7. Хозяйка только в 6 перебралась с кровати на печь, наверное, замерзла. В полвосьмого я решительно встал, за мною и все. Моросит дождь, всё четко и ярко – и стволы, и зелень. Сделал на улице зарядку и в кустиках стыдливо вытряхнул рубаху.
Максим Дмитриевич, еще босой, протянул мне пачку листов со своими записями. Я жадно ухватился за них, стал листать. Оказалось – выписки из классиков («Горе от ума», «Евгений Онегин» и т. д.), типичные для сельского учителя. Несколько десятков альбомных сентенций типа «Любовь не картошка» и несколько сотен пословиц из школьных учебников, календарей и популярных журналов. Ну, что поделаешь… Я не стал обижаться на Максима Дмитриевича. А он сконфузился, потому что, видимо, рассчитывал попасть в печать. Но смущался недолго – жена позвала делать пельмени. Я тоже участвовал, их сделано 150 штук, они уже в печке.
А дождик сыплет и сыплет. Максим Дмитриевич, чтобы выправить недоразумение, подсунул мне свои стишки. Они о родине, об Урале, о кудрявой рябине. Попадаются «романсы» и «дуэты». Видимо, Максиму Дмитриевичу есть о чем вспомнить. Об Урале:
Уральский камень драгоценный // Возили прямиком в Париж // Его носили всяки дамы // Имея оттого барыш.
Между стихами, на обратной стороне листов попалось несколько заявлений. О пенсии. Жалоба на неправильный раздел наследства. Жалоба от хозяйки на то, что ей не оказывают медицинскую помощь. Писано рукой Максима Дмитриевича и заканчивается так: «В период, когда наша страна и великий советский народ, сбросивший иго помещиков, победоносно переходит к Великой Эре Коммунизма под руководством КПСС – не должно быть такого издевательства над людьми, чтобы не дали лошадь съездить к врачу».
Пельмени с картошкой очень хороши. Хозяйка четыре раза меняла миски. Потом поела сама, и теперь время от времени коротко вскрикивает – это она икает.
Пришла племянница Максима Дмитриевича. Наслышалась, что приехал его «сын». А во-вторых, хочет посмотреть дом, который «имеется в продаже» за 500 рублей. Старики советуют покупать, а муж не хочет – скучно. Максим Дмитриевич убеждал:
– Какое надо веселье! Гармошка есть, пьян будешь и здесь и там. Покупай, и корову есть, где пасти, и покосу много.
Я позвал их фотографироваться. Они всполошились, так долго «прибирались», что опять пошел дождь.
Над кроватью хозяев вместо коврика одноцветный рисунок – канва для вышивания. Не все ли, дескать, равно, коврик можно вообразить. Над образами репродукция Гойи «Дама с веером»: хозяйка увидела в ней что-то божественное.
Старик дал мне на дорогу крепчайшего самосаду. Звал на обратном пути.
Вот так они тут и живут, пока мы – там. Жизнь их полна вымыслов и фантазий.
Когда после работы пришли всей компанией к сотруднице на именины, нас встретили накрытым столом приветливые мама и тетя, пожилые крашеные блондинки. Никто и не заметил, как они напились. Раскрасневшиеся, обнося гостей хлебом, они теперь кокетливо раскачивались и распевали:
– Налейте, налейте полнее бокалы!..
Именинница увещевала:
– Мама, тетя, не гуляйте!
Но уже было поздно. Мама примащивалась к кому-то из наших сотрудников на колени. Тетя, прихватив полы юбки и помахивая ими из стороны в сторону, выходила на середину:
– Ча-асти-ица чёрта в нас! Заключена подчас!..
В общем, разошлись…
В этой роли никого, кроме незабвенной Гликерии Васильевны Богдановой-Чесноковой, не принимаю.
…А вот еще рассказывали… В Выре муж побил жену, она заплакала, побежала из дома, но перед этим вывалила себе в фартук тесто – а то убежит! Вскочила в автобус, села на заднее место. А тут тесто стало подыматься, живот начал расти. Люди заметили, закричали: «– Шофер, остановите! Женщина рожает!»
Ну, вот… Приехала к сестры… Пирожков нажарили.
Купил свою первую пишущую машинку „Континенталь“ у тетки ужасно взбалмошной и нетерпеливой. Показывая машинку в работе, она печатала: „Что подписями с приложением печати удостоверяется…“ И так несколько раз. Объясняла:
– У меня всегда фантазии хватает только на это.
Принес для опробования знакомой машинистке Танечке. У нее фантазия была много богаче. „Ярмарка – это новый фильм. У меня болит сердце. Вы не думайте, что ему меня жалко. Гегелло рукопись я писала два раза. Она очень легкая машинка“.
Танечка рассказала, как в армии печатал один офицер: заложит руки в карманы, ищет букву, потом стукнет и опять в карманы. Потом показала собственноручно вышитую скатерть со старинными голубыми узорами.
– Это я не специально, а так, когда кого-нибудь жду.
А я думал, что вот принесу машинку домой и начну новый рассказ про молодую и добрую женщину, которая еще не вышла из своего девичества, как она работала в гарнизоне, и все ее звали Танечкой, но замуж никто не брал. Как она стала машинисткой-надомницей по причине больного сердца, чередовала машинопись с вышиванием, и по старой памяти к ней захаживает один офицер.
Но начал что-то другое.
Когда мы жили на улице Куйбышева (ныне Большая Дворянская), в доме с грифонами, в нашем флигеле однажды поздним вечером случился пожар. На третьем этаже полубезумный старик, отчаявшись переспорить старуху, пустил в ход последний аргумент – поджег квартиру. Пожарные приехали, когда уже занялся четвертый этаж. Помедли они немного, и наш флигель, имеющий форму треугольной трубы, выгорел бы насквозь, но пожарная часть – кстати, самая старая в Петербурге, с наблюдательной вышкой, – находилась рядом. От дыма, проникавшего с лестницы, трудно было дышать, и мы, разбудив сына и наспех одевшись, выскочили на лестницу и принялись барабанить в двери черного хода чужой квартиры.
Открыли нам быстро. Через соседнюю парадную мы вышли во двор, где уже работали брандспойты, а в сторонке на стуле, размазывая кулаком слезы, сидел поджигатель. Старуху его уже увезла «Скорая».
Выйдя на темную безлюдную улицу, мы только там посмотрели, что у нас было с собой. Оказывается, я взял лишь паспорта и рукопись повести, над которой работал. Видимо, смутная мысль о том, что она нас в черный день прокормит, управляла моими руками. Все с моим спонтанным выбором согласились, несмотря на то, что повесть надо было еще написать. И от этого семейного согласия в том, что есть в нашей жизни главное, было так легко, что даже стало весело. Мы долго гуляли по пустым улицам, пока дом проветривался, дурачились, хохотали, пили газированную воду из автомата и фантазировали на тему «если бы да кабы». А когда вернулись, охранявший наш подъезд милиционер, шлепая сапогами по воде, каждого пронес до лестницы на своих закорках. Тут мы и вовсе развеселились, и этот вечер остался в моей памяти как один из самых счастливых.
В моих книжках тех лет из одной в другую кочует образцовая троица: папа, мама и сын, которые души друг в друге не чают. Немудреная идиллия эта возникает в «Бананах и лимонах», в «Чиже-Королевиче», а особенно остро и обреченно-несбыточно в повести «Трое Копейкиных и звезда». Так идеально мне представлялся заповедный семейный мирок, куда нет входа никому лишнему, где так всё подогнано и согрето, что комар носа не подточит. Мне удалось тогда построить такую семью лишь в воображении.
В молодости, испытывая тягу к писательству, мучительно искал свой материал, свои сюжеты, своих героев, живущих в пространстве правды и искренности. Я завидую тем литераторам, которые рано поняли, что самый главный и неисчерпаемый источник творчества – это ты сам, твоя душа, мир твоих близких и та уникальная жизнь, которая творится в непосредственной близости от тебя. Ко мне осознание этого пришло много позже, а поначалу – в силу ли воспитания или от неумения мыслить и доверяться своим рефлексиям – я искал жизненных впечатлений на стороне. Мне казалось, что моя учительская профессия и вообще школа не дадут мне ничего для творчества или привяжут к одной теме. Нет, я, конечно, внимательно вглядывался вокруг себя и постоянно что-то открывал. Но меня не покидало чувство, что истинная жизнь протекает где-то вне нашего круга обитания, вдали от больших городов, без нас. Мы в ней не участвуем. В этом убеждении была и своя правда, и своя ложь. Часто я ставил себя или жизнь меня ставила в положение путника, и всякая поездка подальше от дома, в чужой мир, к незнакомым людям, казалась мне праздником.
Я любил все эти свистки, гудки, беготню опаздывающих и самый миг отправления, когда ты стоишь, а жизнь твоя внезапно пришла в движение. Ты у окна – между своим прошлым и будущим, и черт знает, что тебя ждёт. Мне всегда казалось, что каждая поездка заряжена тайной, чревата судьбоносными встречами, неотвратимыми приключениями. Не знаю, кто как, а я и сейчас момент отправления и первые минуты пути переживаю как перелом судьбы.
Постепенно темп этих превращений под стук колес нарастает, выравнивается, в ушах в такт движению начинает звучать какая-то навязчивая мелодия, в глазах кружение плоскостей за окном – и вот ты уже в состоянии прострации, душевной расслабленности, благожелательности и доверия ко всем, полностью готовый к чужим (и своим!) откровениям. Нет, пространство мчащегося вагона, действительно, что-то с нами делает! Где еще так легко и доверчиво сходятся незнакомые люди, делясь выпивкой, снедью, новостями, секретами личной жизни и планами на будущее? Где, в какой гостинице, женщина уляжется спать в полуметре от чужого мужчины, а утром, проснувшись, пожелает ему доброго утра?
Я изъездил тысячи километров в разных широтах некогда огромной страны. Исследовал, вернее, испробовал поезд во всех частях его долгого тела, от локомотива до последнего тамбура угольного состава из шестидесяти вагонов. Только на крыше не ездил. Однажды решил поехать на поезде в бригаде проводников. В штат меня не зачислили, но вписали в путевой лист поезда „Ленинград – Мурманск“ и обратно. Этаким полупроводником. Поезд был неторопливый, «народный», останавливался «у каждого столба». Наставницы, Саша и Люда, положили передо мною инструкцию: «– Изучайте!» – На первой странице я обнаружил такие данные: пассажир за час выделяет 20 литров углекислоты, 75 больших калорий тепла и до 100 граммов влаги… Зачем это мне?
Я пошел по вагонам – каждые три часа ехал в новом – в общем, плацкартном, купейном. Сколько я людей повидал, сколько пар, сколько семей, пока ехал! В скольких деревнях погостил, не выходя из вагона! Однажды в вагоне-ресторане побывал на свадьбе геологов. Она длилась ровно пятнадцать минут, пока поезд наш огибал слюдяной рудник в поселке Карельском.
Я даже написал повесть, где всё действие происходит в северном поезде – «Трое Копейкиных и звезда». Мама героя устраивается работать проводником, чтобы изредка видеться с любимым мужем, звездоискателем. Звезды ведь падают, значит искать их кому-нибудь нужно.
«…С тех пор каждую ночь со среды на четверг к маленькой северной станции из лесу приползал вездеход. Он останавливался у полотна, и едва только северный поезд переставал скрежетать тормозами, бил всеми фарами по восьмому вагону. А там, на площадке, в ослепительном свете огней, стояла, жмурясь от счастья, мама Леши Копейкина в белом нарядном платье и в красивых туфлях. Иван Алексеевич не спеша подходил к ней, немея от восхищения, и она падала к нему сверху на руки, а он, бережно поймав ее, ставил на землю.
Пока тепловоз отдыхал, они, взявшись за руки, кружились у подножия поезда, и тени их скользили с вагона на землю и снова с земли на вагон.
А изо всех дверей глядели на них проводницы, невольно поправляя береты, и машинисты вытирали усталые руки, и повара прижимали к груди поварешки. Но у каждого в это время на руке тикали часики, напоминая, что время идет. Тогда машинисты кричали:
– Мало, конечно!.. Но что поделаешь!.. Нам надо ехать!..
Иван Алексеевич приподымал маму с земли и ставил на площадку. Машинисты давали свисток.
– Как там наш Леша Копейкин? – спрашивал папа вдогонку.
– Хорошо! – отвечала мама сверху. – В классе его выбрали вожатым звена?
– Это значит, чтобы звено водил? – спрашивал папа, едва поспевая рядом с вагоном.
– Да!
– Так ты передай ему: пусть ведет, куда надо, я на него надеюсь!..
– Переда-ам!.. Прощай!..»
Повесть была издана отдельной книжкой в Мурманском издательстве огромным тиражом – 115 тысяч. В Москве её инсценировали, сделали музыкальный спектакль и записали на пластинку фирмы «Мелодия». Главную партию там исполняет Елена Камбурова. Наверное, у кого-то из коллекционеров еще сохранилась.
Нет, ни о чем не жалею. Люблю поезда.
Странный парень попался мне на этот раз в попутчики. Сам в спортивном костюме, плечистый, упругий, а толкует все о здоровье. При этом не договаривает фраз, теряя к ним интерес.
– Кто ведет здоровый образ, тот и выглядит… Курение тоже имеет… Наследственность тоже играет…
Достал карманные шахматы. Обратился ко мне:
– Сыграем?.. Имеешь?..
Я ответил, что не имею.
В дневном поезде на Москву моей соседкой оказалась женщина из Оренбурга с вязаньем. Разумеется, она вязала платок. Спицы мелькали в ее руках, и текла тонкая пушистая нить из сумки, лежащей на коленях. Она была не прочь и поговорить.
– Я азартная на вязанье… Вот, думаю, сегодня воскресенье, в магазин схожу, сготовлю, постираю, на завтра ничего не оставлю. Все на работу, а я сяду вязать!.. Ох, люблю вязать! Всё затекёт, глаза слезятся, плечами поведешь и снова. Всё думаю: какой у меня платок получится?.. Лучше в снегу повалять, он распушится. Можно постирать, только не в порошке – пушиться не будет. Там электричество – ляжет пух гладко. У нас многие на улице вяжут… Девочки, бывает, еще в школу ходят, а уже по три платка связали. Ручонки маленькие, слабенькие, а она ими вон что делает! Я, говорит, платок продам, себе школьную форму куплю, пальто куплю…
Я, как обычно в дороге, читал. А надо было и мне потянуть этот клубок человеческой судьбы, глядишь, и у меня бы что-нибудь связалось. Вот нападает иногда на меня такое упрямство – нежелание поддержать разговор, игра в молчанку.
Алик с завода реле рассказал мне свою историю.
– Она была у меня из Москвы, я служил в Загорске. Привез её сюда, в Ереван. Жили у меня. Однажды пришел в 3 часа ночи с товарищем. Она говорит: очень устала, буду спать. Я сам накрывал стол. Понимаешь, у нас это не полагается… Утром с товарищем поехали в аэропорт, купили билет, вернулись. Ну как, отдохнула? Собирайся, ты ведь сегодня уезжаешь. Спасибо за прошлое, спасибо за настоящее. Только через три дня спохватился. Сейчас жалею.
Пронзительные звуки аккордеона. Пальцы столяра.
Кому-то в Смольном в 1970-м году пришло в голову посадить журналистов всех ленинградских изданий в спальный вагон и отправить по европейской части страны, в те места, где работает продукция наших заводов. Группа собралась человек в двадцать – заводские газеты, городские, центральные. Мы с прозаиком Алексеем Л. представляли журналы: он – «Аврору», я – «Костер». Нас должны были прицеплять к разным поездам, каким нам заблагорассудится, а чтобы на железной дороге страны нас уважали, нам дали в «дядьки» Михаила Леонтьевича Коршунова, чью форменку украшала Звезда Героя труда. Ох, эффектное это было зрелище, когда Михаил Леонтьевич появлялся в кабинете начальника станции или перед бригадиром какого-нибудь занюханного поезда. А как он любил с деловым и решительным видом пройти по вагонам, по всем этим распаренным и расхристанным плацкартным, да хоть и по чинным СВ. Тотчас все головы оборачивались к его Звезде. Герой-железнодорожник был редкостью. Я его всё пытал: «– Михаил Леонтьевич, за что получили?» Он смущался: «– Да вот, понимаешь, вызвали, говорят: мы тебя представили…» Никаких трудовых подвигов он за собой не знал. Но разнарядка – великая неодолимая сила. И он стал героем.
Сначала нас отправили в Москву, потом прицепили к ташкентскому поезду, пропахшему ароматной узбекской едой, которую готовили себе проводники. Он дотянул нас до Волги, крутившей (на свою погибель) турбины Ленинградского Металлического завода. Неподалёку, в Тольятти, резвились ленинградские станки, оснащая «Жигули», которые каждые 22 секунды сползали с конвейера. Потом севастопольский поезд втянул нас в кубанские степи и там оставил разбираться, как работают могучие тракторы «Кировец». Далее мы оказались на Северном Кавказе, в станице Зеленчукской, где на высоте более 2 тысяч метров среди альпийской растительности сооружался самый мощный в мире, по тем временам, азимутальный телескоп с шестиметровым зеркалом, отлитым на ЛОМО. Оттуда наш путь лежал в Одессу: там стояло научно-исследовательское судно «Космонавт Владимир Комаров» – детище Балтийского завода. И завершался наш кривой маршрут в Киеве, в институте Патона.
Менялись географические зоны и часовые пояса, мелькали усталые лица директоров и проворных секретарей райкомов, одни производственные заботы сменялись другими, сыпались цифры, ломились от угощений столы, провозглашались тосты. Не успеешь познакомиться, разговориться, втянуться в заманчивый материал, а ты уже захмелел, и пора ехать. Впечатления были сильные, но поверхностные, толща жизни – непроницаемой. Поражала грандиозность человеческих усилий, но отсутствовал сам человек. Мне было стыдно за наше верхоглядство и торопливость.
Впрочем, газетчиков это, вероятно, мало смущало. На каждой стоянке к нашему вагону, отдыхавшему на запасных путях, связисты протягивали телефонный кабель, ставили аппарат, и в газеты летели свежие репортажи, корреспонденции. Мы же с Лешей томились бездельем, что-то записывали в своих блокнотах, трепались, попивали винцо. Знакомые журналисты, заходя к нам, сетовали: хорошо вам, писателям! Хорошо-то хорошо, но получалось, что время уходило впустую. Особенно жаль было покидать обсерваторию – что-то там интересное закручивалось, а парни были такие, что уходить от них не хотелось.
Я решил, что вернусь туда нынче же летом. Я еще не знал тогда, что вернусь и в Тольятти, и на черноморские верфи, и что вообще несколько лет буду мотаться, как угорелый, по заводам, фабрикам, промыслам, гидроэлектростанциям, собирая материал для книги о труде, о профессиях, о чудесных изделиях и талантливых людях, которую я затеял. Первый же азартный толчок, или, как говорят артисты, «кураж» сделать хорошую познавательную книгу в духе Бориса Житкова на замызганную и опостылевшую всем «рабочую тему» охватил меня именно в этой поездке, при знакомстве с людьми, от которых мы так поспешно и постыдно сбегали. Книга появится почти через десять лет.
Вот я, наконец, в геологической партии. Мечта сбылась. Это Режевская партия Зауралской экспедиции.
… В конце дня геологи пошли «камеральничать». На столах разложили куски породы, которые принесли в сумках и рюкзаках. Геологов человек десять, из них трое – инженеры, остальные техники. Кроме парней, две девушки в фуфайках, брезентовых куртках – лица нежные, руки грубые. Техники определяют и описывают материал – керны. Инженеры составляют профили. Удивительно, до чего это коллективный труд. Над каждым интересным камнем собираются все, спорят, предлагают.
– А это бачишь?
– Кусок грязи. Один шлам.
– Сам ты грязный. А слюда откуда? Уже один раз доказывали, что это не шлам.
– Молчи, борода!
То и дело все переходят от одного стола к другому. И я с ними. Мой опекун Юра, техник с каштановой шотландской бородкой, взял один камень, вызвавший спор. Повертел его под лупой, стукнул и сразу понюхал, поплевал и послушал, ковырнул ножичком.
– Что там было?
– Тримолит, амфибион какой-то.
Говорят: после камней рук мыть не надо, они чистые.
Позже всех пришел еще один техник, Володя, – бледный, лысеющий, закутанный шарфом. Принес полный рюкзак и сказал восторженно:
– Какие я вещи принес!
Все сразу его обступили, над каждым камнем спорили. К одному камню прилипли лучистые сверкающие звезды. Стали вспоминать.
– Алунит?
– Да нет, это лунный камень.
– Он иначе называется. Какой же у него синоним?
– Беломорит, – сказал я.
Поискали в «Минералогии» – правильно. Я вспомнил Ферсмана, у него об этом целый рассказ. Вот и я пригодился.
Потом Юра повел меня смотреть керны. Во дворе и вдоль забора стоят друг на друге плоские ящики. В них керны – невысокие круглые столбики – твердые, мягкие или рассыпчатые. Они добыты на разных глубинах, вплоть до четверти километра.
Зрелище меня поразило. Камни Урала, о которых я столько мечтал, лежали у моих ног, да сколько – целые подземные кладовые, с самого дна. Чего только я не увидел. Бурые и светло-бурые охры. Рыжие ноздреватые кремнистые породы. Юра стал мне их называть, я только успевал записывать. Нотранит – мыловидный, жирный зеленого цвета минерал. Крупнозернистый гранит – пегматит (дойка). Волокнистый бело-зеленый хризотил. Полосатые болванки серпантинита (змеевик). Твердосбитые куски мрамора. Рассыпчатый, словно халва, горнеирит нежно-зеленого цвета. Гнейсы – слоистые, игольчатые, черные, искрящиеся, как бисер. Глаза мои разбегались, руки дрожали. Юра всё понял.
Назавтра меня экипировали «в поле»: один мастер дал плащ. Юра – сумку. И мы отправились на разработки никелевой руды. Ехали с ним и рабочими на уазике. Один погрузил бидоны с водой – вода привозная. Юра объяснял:
– Пропала лошадь-водовозка. Отпустили на попас, и пропала. Три дня ищем.
Везли «железо» – коронки для бурения, какие-то штанги. На бескрайнем поле стояли в шеренгах 20 буровых вышек. От них к нам бежали люди, все оказавшиеся молодыми парнями. Из уазика они получили всё, в чем нуждались.
На участке когда-то было овсяное поле, теперь вдруг оно проросло редкими низкорослыми метелками. Метрах в ста от нас стоял, как золотой дворец, молодой березовый лес, а ели у входа в него были похожи на зеленые портьеры. Среди берез пылала одинокая пурпурная осина.
Покончив с делами, Юра взял молоток, похожий на хищную птицу, и мы пошли по овсяным метелкам к лесу, на старые копи. Среди кустов много старых отвалов перемытой земли и камней. Когда-то старатели находили здесь крупные кристаллы розового, зеленого и черного турмалина. Старики мыли еще в 50-х годах, хотя это запрещено. Сохранился и деревянный садок. Мы ковырялись в отвалах, нашли несколько крохотных кристаллов, бледно-зеленых, чистой воды.
Юра ушел, и я остался один. Пахло полынью. Почти до земли спускались гроздья рябины, горели ягоды шиповника. От одиночества и от близости камней голова слегка закружилась. Я спрыгнул в полузаросшую яму и стал ковырять откосы, как мне казалось, нетронутые старателями. Камней было много, на первый взгляд они были неказисты, грязны, а расколешь – бешено запляшут причудливые изломы, краски, прожилки. Я впал в сомнамбулическое состояние и думал лишь об одном: хоть бы это длилось подольше, хоть бы никогда не кончалось. Я заворачивал камни в газету, складывал в сумку, а из дыры в откосе, как из тайника, доставал новые. Я был слеп и нем, потому что пока не знал их названий, да и знать не хотел. Сейчас в них была заключена какая-то тайна. Они были мне дороги и безымянные. Я первый извлекал их из небытия вместе с землей и корнями. Ибо, какое же бытие, если тебя никто не видел. Турмалинов я не нашел, их бы я сразу узнал.
Почувствовав, наконец, усталость, я вылез наверх и вышел на разработки. В плаще с молотком я вполне мог сойти за своего, и только ботинки меня выдавали. Встретил начальника разработок, он улыбнулся мне широко-широко.
Пока шел по дороге, меня обгоняли мощные десятитонные КРАЗы, они рычали, как самолеты на аэродроме, и обдавали тучей сизого дыма. Из глубоких карьеров они вывозили буро-красную глину. Среди безлюдного поля самосвалы были похожи на гигантских термитов: заберутся на «вскрышу», опрокинут кузов – и обратно. У маленького вагончика сидит женщина и ставит в блокноте крестики.
Один из КРАЗов собирался в Реж. Шофер со своей высоты сказал мне: «Садись!» И мы поехали. Трехтонки почтительно уступали нам дорогу.