Книга Перстень удачи читать онлайн бесплатно, автор Владимир Кожедеев – Fictionbook, cтраница 2
Владимир Кожедеев Перстень удачи
Перстень удачи
Перстень удачи

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Владимир Кожедеев Перстень удачи

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

— Дура! — взревел он. — Ты хоть представляешь, что будет, когда они его хватятся? Княгиня, говорят, выжила! Она будет искать! У неё сыщики по всей губернии!

— А ты представляешь, — ответила она, и голос её дрожал, но не от страха, а от той ярости, которая согревает в самые холодные ночи, — что мы Бога искушаем? Он нам послал дитя. Нам! Бесплодной Марфе и пьющему Ивану, у которого даже корова дохнет каждую весну. Он послал! И ты хочешь это выкинуть? Как собачонку? Да ты не мужчина после этого. Ты — трус.

Она ударила его словом прямо в лицо, как пощёчиной. Иван дернулся, будто его и правда ударили. Весло выпало из рук, лодку понесло течением, но он даже не заметил. Он смотрел на жену, на младенца, на перстень, и в голове его шумело, как во время весеннего ледохода, когда лёд идёт, ломая всё на своём пути. Злость боролась в нём со стыдом, страх — с любовью. Он вспомнил, как Марфа выхаживала его, когда он лежал в горячке и бредил, как она продала свои серёжки, чтобы купить ему лекарство. И как она плакала по ночам, когда думала, что он спит.

— Мы его сохраним, — продолжала Марфа уже тише, но твёрже, чувствуя, что переломила его. — Никто не узнает. Я скажу, что родила. Срок-то подходит — я же весной полночи в животе носила? Все поверят. Мало ли у баб бывает, что живот встаёт, а потом схватки поздние? Я в церковь пойду, покаюсь, меня простят. Дьякон знает, что я по воскресеньям всегда у свечной лавки стою, меня не заподозрит.

— А перстень? — выдавил Иван, уже не крича, а почти шёпотом. — Ты думаешь, он так и будет у него на шее? Любой увидит — и побежит доносить. Или украдёт. Или убьёт за него, не глядя.

Марфа помедлила. Она снова посмотрела на перстень, снова прочитала гравировку, и в глазах её мелькнула мысль — быстрая, хитрая, женская, та, что просчитывает на несколько шагов вперёд.

— Мы его спрячем, — сказала она. — И не просто спрячем, а так, чтобы никто не нашёл, даже если всю деревню перероют. Знаешь старый дуб на Красной горе? Тот, где когда-то молния ударила и расколола ствол?

Иван кивнул. Он знал. Все знали. Дуб был древним, его корни уходили в воду, и ходила легенда, что под ним зарыт клад, но никто не решался копать — боялись, что дух расщеплённого дерева нашлёт беду.

— Там дупло. Большое, глубокое, почти до самой земли. Я корзину для грибов там прячу. Никто не знает. Мы положим перстень туда. И будем ждать.

— Чего ждать? — спросил Иван, и голос его был пустым, как у человека, который перестал спорить и начал слушать.

Марфа посмотрела на него с той спокойной уверенностью, которая иногда казалась ему безумием, а иногда — единственным спасением. Она снова покачала младенца, который уже затихал у её груди, и сказала:

— А кто его ищет, тот и найдёт. Если князья захотят найти своё дитя — они придут. Рано или поздно. И мы отдадим. Если не придут — значит, не нужен он им. Или они мертвы. А мы не виноваты. Мы не украли — мы спасли. И Господь нас рассудит.

Иван молчал. Весло плавало рядом, но он его не поднимал. Он смотрел на жену и впервые за долгие годы видел в ней не просто бабу, с которой живёт по привычке, а женщину, которая умеет принимать решения, которые ему, мужику, и не снились. И в этом была какая-то горькая правда — он был сильнее физически, но она всегда была сильнее духом. Она могла стоять, когда он падал. Она не боялась, когда он дрожал.

— Может, и правда, — пробормотал он наконец. — Может, Бог послал...

Он поднял весло, развернул лодку и начал грести к берегу. Но не к своему, рыбацкому, а к тому, где рос старый дуб. Он греб молча, тяжело, вкладывая в каждое движение всю свою решимость. И когда лодка ткнулась носом в песок, он первым вышел на берег и протянул руку жене, помогая ей выйти, всё ещё держащей младенца на руках.

Они причалили к Красной горе. Дуб стоял одиноко, чуть поодаль от воды, на высоком бугре, поросшем папоротником и жёстким подорожником. Ствол его был расщеплён ударом молнии — внутри чернела глубокая трещина, которую дожди и ветер превратили в просторное дупло, выстланное слоем сухих листьев и мха. Марфа знала его с детства — она прятала там пряники от отца, а потом — медную иконку, найденную на берегу. Никто никогда не находил её тайников.

Иван подошёл к дубу, постоял, глядя на расщелину, потом повернулся к жене. Она стояла с ребёнком на руках, покачивая его, и смотрела на мужа с той мольбой, которую он не мог вынести.

— Давай, — сказала она тихо.

Он отвязал перстень от шейки младенца. Ребёнок заворочался, заплакал, но Марфа тут же закачала его, что-то зашептала, и он успокоился, сжимая крохотным кулачком ворот её рубахи — отчаянно, цепко, как хватаются за жизнь утопающие.

Иван посмотрел на перстень. Тяжёлый, золотой, с огромным сапфиром, который в утреннем, пробивающемся сквозь листву свете вдруг вспыхнул глубокой синевой. Он снова прочитал гравировку, которую уже знал наизусть, и на мгновение ему показалось, что камень нагрелся в его ладони, будто живой.

— Красивая вещь, — сказал он тихо, почти с благоговением. — И страшная. Как оружие.

— Как судьба, — поправила Марфа. — Прячь.

Иван засунул руку в дупло. Глубоко, почти по локоть. Нащупал там сухие листья, старые сучки, склизкий мох, какой-то забытый тряпичный узел. На самом дне, под корой, лежала её медная иконка — он узнал её по гладкому краю. Он положил перстень рядом с иконкой, закидал листьями, примял их ладонью и отступил.

— Запомнил, — сказал он жене, и голос его был глухим, как отражение в воде. — Если что — мы не знаем. Ничего не знаем. Нашли ребёнка — и всё. А перстень — не видели. И ты, и я.

— Не видели, — эхом отозвалась Марфа, и в этом эхе была клятва, которую нельзя было нарушить.

— Иди, — сказал он, указывая на лодку. — Я сейчас. Хочу... помолиться. Чтоб не сглазить.

Она кивнула и пошла к лодке, неся ребёнка на руках. А Иван остался у дуба. Он не молился. Он стоял, глядя на расщелину, и чувствовал, как что-то внутри него меняется. Он не умел читать, но гравировку на перстне запомнил навсегда. «Ларины — роду не предать». Он не знал, что это за род. Но он знал, что с этой минуты он тоже причастен к нему.

Через две минуты он подошёл к лодке, сел за вёсла, и они поплыли обратно, к своей деревне. Река уже разогнала туман, солнце поднялось выше, и берега стали видны ясно и отчётливо. Иван греб быстро, но ровно, а Марфа сидела на носу и смотрела на ребёнка, который спал у неё на руках, улыбаясь во сне.

У самого берега, когда они уже причаливали, Марфа вдруг замерла и перевернула младенца набок, вглядываясь в его шейку.

— Иван, — сказала она, — смотри.

Он наклонился. Под левым ухом ребёнка, на бледной, ещё детской коже, он увидел три крошечные родинки, расположенные треугольником — как след от трёх вил.

— Что это? — спросил он.

— Примета, — сказала Марфа, и голос её был странным, как будто она говорила не о ребёнке, а о ком-то другом. — Моя бабка говорила — если у младенца три точки под ухом, он или великим святым будет, или великим грешником. Третьего не дано.

Она замолчала, глядя на спящего мальчика. Иван тоже молчал, не зная, что сказать.

А на берегу, в кустах ивняка, мелькнула тень. Старый мельник Тимофей, который вышел проверить плотину, стоял и смотрел на лодку, прищурившись. Он видел, как они причалили. Как Марфа вышла с узлом на руках. Как Иван прятал что-то у дуба на Красной горе.

Он ничего не сказал им. Но вечером, когда они уже сидели за ужином, его жена, Ульяна, забежала к ним в избу с криком: «Слыхали? Княжеская усадьба сгорела! Княгиня пропала! А наследника ищут — говорят, утопленника в реке видели!» — и все в деревне загудели, как встревоженный улей.

Иван и Марфа переглянулись. Марфа прижала к себе спящего Ростислава, которого они уже успели окрестить в честь её деда — тоже найденного в реке. Иван сидел, глядя в стену, и молчал. А за окном, в старом дубе на Красной горе, лежал сапфир, который ждал своего часа.

И ждал его одиннадцать лет.

Глава 3. Два мальчика

Они выросли вместе, как две стороны одной реки — Ростислав и Мирослав. Один притягивал к себе удачу, словно магнит — железные опилки, другой же, казалось, отталкивал её с той же неумолимой силой. И все в деревне знали: если Ростислав идёт на рыбалку — будет улов. Если Мирослав берётся чинить сеть — она порвётся в трёх местах сразу. Если Ростислав загадывает желание на падающую звезду — оно сбывается к утру. Если Мирослав пытается сделать то же самое — звезда гаснет, не долетев до горизонта, будто кто-то гасит её сильным пальцем.

И никто, даже самые старые бабки, помнившие ещё нашествие татар, не мог объяснить — почему. Одни говорили: «Божья печать на Ростиславе». Другие: «Дьявольское семя в Мирославе». Третьи просто крестились и плевали через плечо, когда кто-то из них проходил мимо.

Но правда, как всегда, была сложнее.

Ростислав был высок для своих одиннадцати лет — с той худощавой, жилистой статью, которая бывает у детей, выросших на реке, на ветру и на скудной, но честной крестьянской пище. Он ел кашу без масла, пил молоко, разбавленное водой, и хлеб с луком — и всё равно рос крепким, как молодой дубок. Волосы у него были светлые, почти льняные, а глаза — серые, с тёмным ободком, как у цапли. Он смотрел ими прямо, спокойно, без той детской вертлявости, которая раздражает взрослых. Смотрел и запоминал. Он всегда запоминал — где какой гриб растёт, куда уходит рыба, как пахнет дождь за два дня до того, как он начнётся.

Он умел слушать тишину. Это было его главное умение. Там, где другие слышали только ветер, он слышал, как под корой шевелится жук. Там, где другие видели просто воду, он видел, как под водой перекатывается стая плотвы, оставляя лёгкие, почти невидимые круги на поверхности. Он не знал, откуда это у него. Это было просто — как дыхание. Как биение сердца.

Марфа души в нём не чаяла. Она называла его «Божьим даром» и, несмотря на всю свою суровую набожность, позволяла ему то, чего никогда не позволяла бы родному — если бы он у неё был. Ростислав мог уйти на реку на рассвете и вернуться к вечерне — и она только крестилась ему вслед, шепча: «С Богом, с Богом, храни тебя Бог». Он мог принести домой щенка, которого нашёл замерзающим на берегу, — и она не ругалась, а только качала головой: «Опять ты, Ростиславка, душу бездомную приволок. Ему же есть надо, у нас самим нечего» — но кормила щенка из своей чашки. Он мог предсказать, что придёт ранняя зима, — и когда снег выпадал на неделю раньше обычного, соседи приходили к нему за советом, где копать картошку, а где оставить до морозов.

— Откуда ты знаешь? — спрашивали его.

— Гуси, — отвечал Ростислав. — Они летят низко и кричат. Значит, стужа близко.

И всё. Никакой магии. Только наблюдение. Но люди не хотели слышать про наблюдение. Им нужно было чудо. И они видели чудо в нём.

Иван относился к нему иначе — с настороженной, молчаливой любовью, которая не находила слов. Он видел в мальчике ту же цепкость, ту же внутреннюю собранность, которую заметил в первое утро, когда вытащил его из корзины. Но он видел и другое — то, что Марфа не хотела замечать: Ростислав был не их. Не по крови. Не по судьбе. И когда мальчик смотрел на закат, на реку, на тот самый старый дуб на Красной горе, в глазах его была какая-то глубина, которая пугала Ивана. Она напоминала ему о перстне. О княгине. О том, что однажды за этим мальчиком придут.

Он просыпался по ночам от того, что ему снилось — будто кто-то стоит у окна в чёрной треуголке и смотрит на их избу. Он не говорил об этом Марфе. Но однажды, когда Ростиславу было девять, он сказал ему:

— Не ходи к дубу на Красной горе. Никогда.

Ростислав поднял на него свои светлые глаза:

— Почему, батя?

— Потому что я сказал, — отрезал Иван. — Там земля нехорошая. Молния ударила. Грех там ходить.

Ростислав не спорил. Но он запомнил. Он всегда запоминал, когда взрослые что-то недоговаривали.

Мирослав был полной противоположностью. Низкорослый, с тёмными, вечно взлохмаченными волосами, которые никто не стриг и не причёсывал, он выглядел так, будто его всю жизнь били — и не за дело, а так просто потому, что он был тем, на кого можно вылить злость. И действительно, его били. Сверстники — за то, что он приносил неудачу. Взрослые — за то, что он всегда оказывался не в том месте и не в то время. Даже собаки, казалось, чуяли в нём что-то неправильное — они рычали на него, когда он проходил мимо, и убегали, когда он пытался их погладить.

Он был сиротой. Не в том смысле, что у него не было родителей, — мать у него была, но она почти не выходила из избы, потому что была слаба умом, как говорили в деревне. Она не узнавала его в хорошие дни и била в плохие. Она не кормила его, когда забывала, и прятала хлеб в сундук, когда не забывала. Он рос сам по себе, как трава на пустыре, — никем не политый, никем не защищённый.

И в этом было его главное несчастье. Он не знал любви. Он знал только голод, холод и презрение.

Деревня знала о Мирославе всё, но не жалела. Потому что он был плохим знаком.

И это началось с самого раннего детства. Когда Мирославу было три года, он упал в колодец — и, хотя его вытащили, вода в том колодце после этого стала горькой, и её пришлось закопать. Когда ему было пять, он случайно поджёг сеновал — и сгорело всё сено у трёх соседей, и они целую зиму голодали. Когда ему было семь, он пошёл с отцом на рыбалку — и лодка перевернулась, отец утонул, а его, Мирослава, вынесло на берег, как щепку. Он не помнил, как это случилось. Он помнил только холод, темноту и то, как вода заливалась в рот, и как отец кричал что-то, что он не разобрал. А ещё — что, когда он очнулся на берегу, весь в тине и водорослях, все смотрели на него с ненавистью. «Он принёс смерть», — шептали за спиной. «Он сглазил лодку. Сглазил отца».

После смерти отца мать совсем потеряла рассудок. Она перестала говорить, только сидела на лавке, глядя в стену, и раскачивалась вперёд-назад. Иногда она вставала, начинала метаться по избе, бить посуду и кричать: «Верни его! Верни!» — и Мирослав прятался в углу, закрывая голову руками, потому что она не видела разницы между ним и стеной.

Он научился всему сам. Мыть полы. Стирать. Готовить — или пытаться готовить. Он научился не плакать, когда его били, потому что плач раздражал ещё сильнее. Он научился не просить, потому что ему всё равно не давали. Он научился улыбаться, когда ему хотелось выть, — он делал это так хорошо, что иногда сам верил в эту улыбку. Он научился быть невидимым. И в этом было его главное оружие.

Но он не научился прощать.

Они подружились случайно, как дружат только дети, которые не знают, что такое общественное мнение. Это было летом, когда Ростиславу было семь, а Мирославу — восемь. Ростислав сидел на берегу и удил рыбу. Мирослав проходил мимо с охапкой хвороста — он всегда собирал хворост, чтобы не замёрзнуть зимой, — и, как всегда, кто-то крикнул ему вслед: «Уходи, бедолага, рыбу распугаешь!».

Мирослав пошёл бы дальше, не оборачиваясь, как делал всегда, если бы Ростислав не обернулся и не сказал ему:

— Садись рядом. Здесь много рыбы. На всех хватит.

Мирослав замер. Это было впервые — чтобы кто-то позвал его не для того, чтобы пнуть или прогнать. Он сел на траву, чуть поодаль, положив хворост рядом, и смотрел, как Ростислав вытягивает одну рыбу за другой. Прошло полчаса. Ростислав поймал семь окуней и одного крупного леща, а у Мирослава на крючке не было ни одного. Поплавок стоял неподвижно, как камень.

— Я знаю, — сказал Мирослав тихо, глядя в воду, чтобы не встречаться взглядом с Ростиславом. — Я неудачник. Ты можешь не звать меня больше. Я не обижусь.

Ростислав посмотрел на него, и в серых глазах его промелькнуло что-то, что Мирослав не мог понять. Это не была жалость — он знал жалость, он ненавидел её. Это было узнавание — будто Ростислав видел в нём что-то, чего не видели другие.

— Это не ты приносишь неудачу, — сказал Ростислав. — Это люди боятся. А рыба не боится. Рыба не знает, кто удачливый, а кто нет. Она просто голодная.

Мирослав хотел возразить — сказать, что вчера он стоял с удочкой, и ни одна рыба не клюнула, а сегодня он только подошёл, и уже никто не клюёт, — но Ростислав уже встал, отдал ему свою удочку и сказал:

— Попробуй сам. Я буду смотреть.

Мирослав взял удочку. Руки его дрожали. Он закинул леску, поплавок упал на воду, и сразу же ушёл под воду, стремительно, как будто его тянули за верёвку. Он дёрнул — и вытащил огромного окуня, серебристого, с тёмными полосами, который бился на траве, открывая рот и хватая воздух.

— Смотри! — закричал Мирослав, и голос его сорвался от изумления и какой-то дикой, детской радости. — У меня получилось! Поймал! Я поймал!

Ростислав улыбнулся. Он не сказал ни слова, но Мирослав запомнил эту улыбку навсегда — спокойную, уверенную, как у человека, который знает ответ на загадку, которую остальные только пытаются разгадать.

С тех пор они стали друзьями. Настоящими друзьями — такими, которые делят пополам хлеб, молчат о боли и всегда знают, где найти другого в лесу.

Но деревня не простила Мирославу его неудач, а Ростиславу — его удач. Бабы шептались у колодца: «Видали, как этот приёмыш всё притягивает? Вчера корова у него не доилась, а сегодня вон — три ведра молока. Не иначе — нечистая сила ему помогает». Мужики хмурились: «Нашёл себе дружка — бедолагу. Теперь их обоих стороной обходить надо. Понесёт ещё порчу на наши дома». Дети, которые раньше играли с Ростиславом, начали отворачиваться — они боялись Мирослава, а заодно и всех, кто с ним якшается.

Вскоре деревня разделилась на два лагеря. Одни, в основном женщины и старики, почитали Ростислава за Божьего человека — ему приносили больных детей, чтобы он их заговорил (он никогда не заговаривал, просто смотрел на них и говорил: «Пей отвар из ромашки, и всё пройдёт», но это не имело значения), просили предсказать погоду, благословить посев. Другие, в основном молодые парни и их семьи, ненавидели Мирослава лютой ненавистью и требовали от старосты: «Выгони его! Он порчу на нас наводит! Сожги его избу!»


Староста был мужик робкий, он мотал головой, отмахивался, но ничего не делал. Потому что в глубине души он тоже боялся Мирослава. Он боялся, что, если прикоснётся к нему — неудача перейдёт и на него.

Ростислав видел всё это, но молчал. Он не умел защищать друга словами — слова были слишком слабыми, чтобы переубедить тех, кто уже решил ненавидеть. Он защищал Мирослава по-своему. Когда мальчишки начинали дразнить друга, бросать в него камнями или тянуть за волосы, Ростислав тихо, но весомо говорил им: «Оставьте его. Он хороший». И они оставляли. Не потому, что боялись Ростислава — он был такой же ребёнок, — а потому что в его голосе было что-то такое, что заставляло замолчать даже самых буйных. Какая-то внутренняя сила, которая не нуждалась в криках.

Но однажды случилось то, что изменило всё.

Это была осень. Ростислав и Мирослав пошли в лес за грибами — и заодно за орехами, которые в тот год уродились на славу. У Ростислава корзина быстро наполнялась — белые, подосиновики, маслята, даже рыжики, которые в тот год уродились на славу. У Мирослава корзина была почти пуста — всего несколько старых сыроежек и один червивый подберёзовик, который он срезал от отчаяния. Он шёл за Ростиславом, как тень, и чувствовал, как внутри него нарастает знакомая горечь. Он не завидовал Ростиславу — он восхищался им. Но почему-то это восхищение превращалось в тупую, ноющую боль, когда он смотрел на свою пустую корзину.

— Ростислав, — сказал он вдруг. — Ты правда считаешь, что я не приношу неудачу?

Ростислав обернулся. Он нёс корзину, переполненную грибами, и улыбался той своей спокойной улыбкой.

— Нет, — сказал он. — Ты просто не умеешь их искать.

— А ты умеешь?

— Да, — просто ответил Ростислав. — Смотри. Видишь этот мох? Он растёт только там, где есть грибы. А вот этот муравейник — если муравьи строят его на южной стороне, то грибов там не будет. А если на северной — будут. Я смотрю на муравьёв, на птиц, на ветер. И понимаю, где что растёт. Это не магия. Это как читать книгу. Только книга — это лес.

Мирослав смотрел на него, и в его глазах была не зависть, а отчаяние. Потому что он знал — он никогда не сможет так. Он не видел этих знаков. Для него лес был просто лесом — тёмным, холодным, полным невидимых опасностей. Он не слышал того, что слышал Ростислав.

— Ты особенный, — сказал он тихо. — Я знаю. Я всегда знал. Ты не такой, как мы.

Ростислав посмотрел на него странно. Ему показалось — или в голосе Мирослава прозвучала та нота, которую он слышал только у взрослых, когда те начинали говорить о нём как о необычном.

— Мы все одинаковые, — ответил он. — Просто каждый по-своему смотрит на мир. Ты тоже умеешь смотреть. Ты просто не знаешь, на что.

— А я умею? — спросил Мирослав, и в голосе его вдруг появилась злость — злость на себя, на Ростислава, на весь мир. — Я не умею! У меня всё валится из рук! Ты можешь найти грибы, а я могу только поджечь баню, даже если не хочу! Это я или кто-то другой? Ты думаешь, я хочу быть таким? Думаешь, я хочу, чтобы все меня боялись?

Он почти кричал, и слёзы стояли в его глазах, но он не давал им упасть — он ненавидел слёзы. Ростислав подошёл к нему и положил руку на плечо.

— Я знаю, — сказал он. — Я знаю, что ты не виноват. Просто люди боятся того, чего не понимают. И я тоже иногда боюсь. Но я не боюсь тебя.

Мирослав смотрел на него и чувствовал, как внутри него что-то ломается. Это была не благодарность. Это была боль. Потому что он понял — Ростислав не боится его, потому что он сильнее. Потому что он знает, что удача — на его стороне. И ничего, что сделает Мирослав, не сможет изменить это.

Они пошли дальше, но между ними что-то изменилось. Мирослав шёл молча, глядя под ноги, и чувствовал, что впервые за долгие годы он завидовал. И это чувство было хуже, чем горечь. Это было как яд, который растекается по жилам, медленно, неотвратимо.

Драки в деревне были обычным делом. Мальчишки дрались постоянно — из-за грибов, из-за места на реке, из-за того, кто сильнее. Но были и правильные драки — те, что показывали, кто настоящий мужчина. Их устраивали на поляне за околицей, по воскресеньям, после обедни. Дети сражались в стенку — две шеренги, мальчик против мальчика, пока один не падал или не сдавался.

Ростислав не любил драться. Он не был слабым, но он не видел смысла в том, чтобы доказывать силу кулаками. Однако уйти он не мог — его бы сочли трусом, а в деревне это хуже, чем быть неудачником. Поэтому он дрался, но всегда с холодной головой. Он не бросался на противника сгоряча — он ждал, смотрел, когда тот устанет или потеряет равновесие, и делал один точный захват. Его редко били. Он редко бил сам. Но его уважали — не за силу, а за то, что он никогда не унижал побеждённого.

Мирослав дрался иначе. Он не умел ждать. Он бросался с отчаянием, с тем животным страхом, который превращался в ярость. Он не думал о том, как защититься, — он просто бил, пока не падал. И падал он всегда. Его били сильно, часто до крови, и он вставал и снова бросался. И никто не понимал — почему. Он сам не понимал. Он просто не мог остановиться. Он должен был доказать, что он тоже может. Что он не слабый. Что он не никто.

Однажды, когда им было по десять лет, Мирослав решил научиться драться по-настоящему. Он пришёл к Ростиславу на рассвете и сказал:

— Научи меня. Ты же умеешь. Я видел, как ты сбил Гришку, а он в два раза тебя шире.

Ростислав посмотрел на него удивлённо:

— Зачем тебе? Ты и так умеешь.

— Я не умею. Я просто бросаюсь. Меня всегда бьют. Я хочу, чтобы меня не били.

Ростислав помолчал. Он видел в глазах Мирослава что-то, что не нравилось ему. Не отчаяние. Ненависть. Но он не мог отказать другу.

— Хорошо, — сказал он. — Но это не про силу. Это про голову. Ты должен думать, прежде чем бить.

Они ушли на поляну у реки, где никто не видел. Ростислав показывал Мирославу, как стоять, как держать руки, как уклоняться. Мирослав повторял, но у него всё получалось неуклюже — он падал, сбивался с ног, пропускал удары.

— Ты злишься, — сказал Ростислав. — Ты злишься на меня.

— Нет, — ответил Мирослав, но в голосе его была ложь.

ВходРегистрация
Забыли пароль