Старик Меркульев молчал. Бригадмильцы раскопали могилу, начали вытаскивать гроб.
– Тяжелый! Там что-то не то! Помогите!
– Ой, веревка трещит!
Прокурор Соронин, Придорогин, Порошин и Голубицкий вцепились в плетеные из конопли канаты, помогли бригадмильцам.
– Похоже, гроб действительно набит золотишком, – сбросил на ковыли фуражку начальник НКВД.
Гроб с трудом оттащили от могильной ямы. Прокурор заважничал, почувствовал себя главным лицом.
– Будем вскрывать. А где врач?
Доктора Функа не видно было, ушел куда-то за бугры. Решили подождать, когда он вернется. И к тому же Придорогин не торопился, любил наслаждаться последними минутами успешных, победных операций. Он часто оттягивал последний шаг, продлевал удовольствие предвкушением.
Вот и сейчас – заметил метрах в сорока суслика. Зверек возвышался на задних лапках, стоял на ковыльном бугорке, смотрел на людей с любопытством. Придорогин вскинул револьвер:
– Гляньте, как я его срежу, с первого выстрела.
Целился он долго, занимаясь тем же: предвкушая успех, радость от попадания в цель. Прогремел выстрел, пуля подняла фонтанчик пыли в сантиметре от суслика. Зверек испуганно нырнул в нору, но через минуту появился вновь. Придорогин опять начал прицеливаться, но прокурор остановил его:
– Так не честно! Давайте стрелять по очереди. Правда, я револьвер не взял с собой.
– Тоже мне – прокурор. Пистолет забывает взять. Бери, стреляй из моего.
Соронин выстрелил и промазал. Порошину было жалко зверька, поэтому стрельнул левее, по маковкам татарника. Суслик к удивлению всех появлялся после каждого выстрела вновь.
– Мазилы! – гоготал начальник НКВД, будто сам стрелял точнее.
Бригадмильцы палили из своих револьверов с необыкновенным азартом, вскрикивая, повизгивая. Шмель стрелял последним. Он тщательно прицелился, закрыл глаза, нажал на спусковой крючок плавно. И выстрел у него прозвучал по-другому: сухо, коротко. Пуля попала суслику в брюшко. Зверек подпрыгнул высоко, обрызгав кровью весь ковыльный бугорок. Прокурор закричал восторженно:
– Вот это класс! С закрытыми глазами бьет. И точно – в цель!
– Ерунда, случайно попал, – не согласился начальник милиции.
– Могу еще раз, на спор, – захвастался Шмель.
Придорогин показал на деревянный крест. В центре креста была видна латунная рамочка с фотографией девочки под стеклом.
– Стреляй по фотокарточке. Попадешь – дам тридцатку.
Шмель опять прицелился, закрыл глаза, выстрелил. Зазвенело разбитое стекло, вздрогнул крест.
– Нехорошо как-то, люди обидятся, – дернул за рукав прокурора Порошин.
Придорогин отмахнулся:
– О чем говорить? Копеечное стеклышко, копеечная фотокарточка. Да и никто ведь не видел.
Начальник НКВД обернулся к железной оградке, за которую был прикован наручниками старик Меркульев. И остолбенел, побледнел, раскрыв рот. Отвисшая челюсть Придорогина дрожала, он не мог произнести и слова. На перекладине могильной оградки висели сломанные наручники. Меркульев исчез. Осталась от него только казачья, выгорелая от солнца и времени фуражка.
– Шмель, охраняй гроб! Глаз не своди с него. А мы старика догоним. Не мог он уйти далеко. Порошин, беги туда! Вы – в ту сторону! А мы – сюда! – распределил быстро роли поиска начальник милиции.
Минут через двадцать к Шмелю подошел доктор Функ:
– Что за стрельба была? А где остальные?
– Арестант утек, – объяснил Шмель. – Все побежали ловить его.
– И со мной чудо приключилось, – присел Функ на траву.
– Какое чудо?
– Подлетела ко мне в корыте старушка. И говорит она мне: «Садись, не бойся!» Сел я в корыто с бабушкой. И взлетели мы на корыте в облака.
– Вы пьяны, доктор, – усмехнулся Шмель.
– Да, выпили мы лишнего. Но на корыте я летал!
Придорогин, Порошин, Соронин и все остальные бегали и кружили по окрестности почти час, но утеклеца так и не поймали, не увидели. Вернулись потные, растерянные. Навстречу им шагнул Шмель:
– Товарищ начальник, я открыл гроб. И снова закрыл. Стою вот, охраняю. А доктор Функ пьяный, уснул.
– Что там? – отбросил крышку гроба Придорогин.
В гробу лежали в разобранном виде хорошо смазанный и залитый парафином пулемет, винтовка, четыре ящика с патронами, маузер и офицерская шашка с позолоченным эфесом. А старушечьего трупа не было. Не обнаружили и золота.
Обыск в пятистенных, крытых черепицей хоромах Меркульева ничего не дал. Сержант Калганов пристрелил меркульевскую собаку. Матафонов разворотил печь. Лейтенант Груздев повыдергивал из горшков герань. Бригадмилец Шмель изрубил топором иконы. Не оказалось на божничке старинной рукописной книжицы, в которой говорилось про казачий клад. Кто-то предупредил Меркульевых о предстоящем обыске. Фроську арестовали, морили четыре дня голодом, били нещадно. Порошина пожалели, однако. Придорогин отправил его в командировку, задание дал: выследить и раскрыть в Свердловске притон, связанный с магнитогорской шайкой воров. Крали в Магнитке часто пишущие машинки. Оказалось, что увозили их в Свердловск, где разбирали на запчасти, а то и продавали в первозданном виде.
Свердловские чекисты недоумевали: почему на раскрытие весьма заурядного дела с кражей пишущих машинок приехал заместитель начальника милиции? Можно было вообще никого не присылать. Но гостю были рады, он – москвич, общался с Менжинским, Ягодой, Артузовым. Есть о чем с ним поговорить.
Порошин уехал из Магнитки в сомнамбулистическом состоянии, подавленный. Он хорошо представлял, как будут допрашивать его Фроську. Она может не выдержать… Признается, что сообщала ему, Порошину, о поджоге степи, о диверсиях Антохи Телегина и Гришки Коровина на линиях электропередач. И окажется, что он, Порошин, является укрывателем вредителей, врагов народа, сообщником контрреволюционеров. Да и о предстоящем обыске он предупредил Фроську, совершив предательство. За это все полагалась высшая мера наказания. Над головой повисла гибель.
Но опасения Порошина были напрасными. Фроська на допросах визжала, кусалась, скулила, когда ее избивали. И ничего не говорила. Правда, она призналась, что украла с банкета в завенягинском особняке каральку копченой колбасы. Через четыре дня горкомовскую буфетчицу пришлось освободить. Очень уж бушевал Виссарион Виссарионович Ломинадзе. И Завенягин просил прокурора Соронина проконтролировать ход следствия. Прокурор посоветовал Придорогину освободить девицу. Мол, дети за действия родителей, бабушек и дедушек не отвечают.
Синяки и ссадины с Фроськи через неделю сошли. Она снова воцарилась в горкомовском буфете, зазолотилась, заулыбалась. В один из будних дней Ломинадзе и Завенягин обедали в буфете запоздало. Фроська подала им фасолевый суп, бифштексы с рисом, по стакану яблочного компота. И молчаливо кружилась возле стола.
– Ты о чем-то хошь попросить, Фрося? – догадался Ломинадзе.
– Да уж, извините. Вещи мои из НКВД не вернули.
– Пулемет? – пошутил Завенягин.
– Трусы.
– Какие трусы?
– Мои, то есть не мои, а панталоны императрицы, шелковые.
– Разве ты их не продала тогда, на базаре?
– Не продала, в сундуке упрятала.
– А кто обыском руководил? Придорогин?
– Груздев, Пушков. Два сержанта были – Матафонов и Калганов. И сиксот Шмель. Собаку они пристрелили, гусей унесли, поросенка. Двух овец зарезали. И сапоги хромовые украли, два рушника, одеяло стеганое, чайник фарфоровый. И забрали рейтузы царицы. Ничего мне не жалко, но панталоны пущай возвернут.
– А ты жалобу на них напиши, прокурору, – подсказал Завенягин.
После обеда Ломинадзе и директор завода ушли вместе. Виссарион Виссарионович тяготился тем, что у него не складываются отношения с Авраамием. Завенягин был всегда как бы настороже.
– Слушай, Авраамий. Ты читал когда-нибудь письмо Рютина? – достал из сейфа Ломинадзе несколько листов машинописного текста.
– Краем уха о содержании слышал, но не читал, – честно признался Завенягин.
– Возьми, ознакомься.
Авраамий Павлович не понял, что означает это слово «возьми». Можно ведь взять и унести домой на какое-то время. А можно взять в руки и прочитать здесь, не выходя из кабинета. Завенягин вспомнил о предупреждении Молотова: не лезь в политические интриги! Но и любопытство жгло. О письме Рютина так много шепотков, разговоров. Завенягин взял из рук Ломинадзе листы с текстом, уселся поудобнее, начал читать:
«Партия и пролетарская диктатура заведены Сталиным и его сектой в невиданный тупик и переживают смертельно опасный кризис. С помощью обмана и клеветы, с помощью невероятных насилий и террора, под флагом борьбы за чистоту принципов большевизма и единства партии, опираясь на централизованный мощный партийный аппарат, Сталин за последние пять лет отсек и устранил от руководства все самые лучшие, подлинно большевистские кадры партии, установил в ВКП(б) и всей стране свою личную диктатуру, порвал с ленинизмом, встал на пусть самого необузданного авантюризма и дикого личного произвола.
Авантюристические темпы индустриализации, влекущие за собой колоссальное снижение реальной заработной платы рабочих и служащих, непосильные открытые и замаскированные налоги, инфляцию, рост цен и падение стоимости червонцев, авантюристическая коллективизация с помощью раскулачивания, направленного фактически главным образом против середняцких и бедняцких масс деревни, и, наконец, экспроприация деревни путем всякого рода поборов и насильственных заготовок привели страну к глубочайшему экономическому кризису, чудовищному обнищанию масс и голоду… В перспективе – дальнейшее обнищание пролетариата. Всякая личная заинтересованность к ведению сельского хозяйства убита. Труд держится на голом принуждении и репрессиях. Все молодое и здоровое из деревни бежит, миллионы людей, оторванные от производительного труда, кочуют по стране, перенаселяя города. Остающееся в деревне население голодает. В перспективе – дальнейшее обнищание, одичание и запустение деревни.
На всю страну надет намордник – бесправие, произвол и насилие, постоянные угрозы висят над головой каждого крестьянина и рабочего. Всякая революционная законность попрана. Учение Маркса и Ленина Сталиным и его кликой бесстыдно извращается и фальсифицируется…»
На полях возле этих строк было написано незнакомым для Завенягина почерком: «Ты, Рютин, сам – раб идеологии! Все зло идет не от Сталина, а от Маркса и Ленина – самых гнусных людоедов!» Завенягин покачал головой осуждающе, снова принялся за рютинский текст:
«Наука, литература, искусство низведены до уровня низких служанок и подпорок сталинского руководства. Борьба с оппортунизмом опошлена, превращена в карикатуру, в орудие клеветы и террора против самостоятельно мыслящих членов партии. Права партии, гарантированные Уставом, узурпированы ничтожной кучкой беспринципных политиканов. Демократический централизм подменен личным усмотрением вождя, коллективное руководство – системой доверенных людей.
Всякая живая, большевистская партийная мысль задушена угрозой исключения из партии, снятием с работы и лишением всех средств к существованию. Все подлинно ленинское загнано в подполье. Подлинный ленинизм становится в значительной мере запрещенным, нелегальным учением. Партийный аппарат в ходе развития внутрипартийной борьбы и отсечения одной руководящей группы за другой вырос в самодовлеющую силу, стоящую над партией и господствующую над ней, насилующую ее сознание и волю. На партийную работу вместо наиболее убежденных, наиболее честных, принципиальных, готовых твердо отстаивать перед кем угодно свою точку зрения членов партии чаще всего выдвигаются люди бесчестные, хитрые, беспринципные, готовые по приказу начальства десятки раз менять свои убеждения, карьеристы, льстецы и холуи.
Печать – могучее средство коммунистического воспитания и оружие ленинизма в руках Сталина и его клики – стала чудовищной фабрикой лжи, надувательства и терроризирования. Ложью и клеветой, расстрелами и арестами, всеми способами и средствами они будут защищать свое господство в партии и в стране, ибо они смотрят на них как на свою вотчину.
Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма, социалистического строительства и социализма, для взрыва их изнутри не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики.
Позорно и постыдно для пролетарских революционеров дальше терпеть сталинское иго, его произвол и издевательство над партией и трудящимися массами. Кто не видит этого ига, не чувствует этого произвола и гнета, кто не возмущается им, тот раб…»
Авраамий Павлович Завенягин дочитывал концовку рютинского манифеста с чувством недовольства и протеста. Он понимал, что почти все положения Мартемьяна Рютина верны. Но ведь выводы ошибочны: кто не возмущается, тот не раб! А как можно возмутиться? Каким образом? Никакого ощущения реальности! Рютин – сам авантюрист! А ведь был секретарем Иркутского губкома РКП(б), возглавлял обком партии в Дагестане.
Завенягин встал, бросил крамольные листы рютинского послания на стол, перед Ломинадзе:
– Виссарион, ты мне эти бумаги не показывал! Я их не читал! И по-дружески советую: сожги!
– Ты, однако, трус порядочный, Авраамий.
– Я реалист, Виссарион. И у каждого – своя судьба, своя звезда. Мне надо думать о мартенах, о домнах, о прокатных станах. Россия не станет сильнее, ни один человек не станет свободнее и богаче, оттого что ты держишь в сейфе эту рютинскую бумажку. И вообще, если твой горком завтра провалится под землю, металлургический завод не остановится.
С этими словами и вышел Завенягин от секретаря горкома партии. Прекраснодушный Ломинадзе никак не мог понять, почему Авраамий занервничал, заговорил жестяным голосом. И подумал: «Боится, что вдруг меня арестуют, найдут при обыске обращение Рютина. Полагает Авраамий, будто я могу его выдать, заявить пакостно: мол, и Завенягин сие письмецо читал с наслаждением! Но ведь меня не арестуют. Кобе достаточно моего унижения – ссылкой в Магнитку. Не соперник я ему». Тревожило одно: Сталин узнал, что он, Ломинадзе, голосовал на съезде против… вычеркнул в бюллетене фамилию вождя. Прощения теперь тоже не будет. Коба высказал обиду: «Ты, Бесо, предал меня. Ладно, поезжай спокойно, бог тебе судья!»
Сатана партии – Генрих Ягода – стоял рядом, молчал. Перед самым отъездом в номер гостиницы, где жили Хитаров и Ломинадзе, зашли Микоян, Енукидзе и Ягода. Распили две бутылки коньяка. Генрих Ягода подшучивал:
– Ты почему не оправдывался перед Кобой? Сказал бы, мол, ошибка! Мол, я не голосовал против!
Ломинадзе заупрямился:
– Зачем врать? Я вычеркнул Кобу.
– Не строй из этого трагедию, – жевал пластик лимона Енукидзе.
– А я не вычеркивал! – веселился Хитаров.
– И это нам известно, – обнял его Ягода.
Анастас Микоян вытащил из портфеля большой бумажный сверток с яблоками:
– Возьми, Бесо. Подарок для твоего сынка-малыша. А Нино прекрасной – поклон!
Ягода думал о Микояне: «Почему тебя не расстреляли, армяшка? Сидел ты в одной камере с двадцатью шестью бакинскими комиссарами. Их поставили к стенке, а ты остался живым?»
Серго Орджоникидзе подбадривал печального Ломинадзе:
– Не скисай, Бесо. Все будет хорошо. Помни о главной задаче: запустите там седьмой, восьмой и десятый мартен. Напомни еще раз Авраамию, что мы ждем сортовой стан «300» и мелкосортный «250». Ну и готовьтесь к съезду Советов. Выдвинь от Магнитки делегатом Марфу Рожкову – оператора со стана «500». Молодцом она! А я приеду скоро, жди. И с Авраамием дружи!
Но дружба с Авраамием Завенягиным не возникала. А после того как Ломинадзе показал ему манифест Мартемьяна Рютина, отношения и вовсе испортились. Секретарь горкома партии и директор металлургического завода на людях делали вид, будто они наитеплейшие друзья, улыбались, жали друг другу руки, а внутренне холодели и отдалялись.
Григорий Константинович Орджоникидзе с новым приездом в Магнитку уловил отчуждение между Завенягиным и Ломинадзе. Бесо был слишком горд и самостоятелен, к исповедям не тяготел. Серго начал разговор с Авраамием, прогуливаясь возле памятника Сталину на площади заводоуправления:
– Авраамий, ни разу не удосужился спросить: почему у тебя такое архаическое имя?
– Меня, товарищ Серго, назвали в честь Авраамия Палицына. Был такой писатель, келарь Троице-Сергиева монастыря.
– Что-то слышал о нем, но забыл.
– Он писал обращения к народу во времена Смуты. Пожарскому помогал. Казаков сподвигнул на разгром поляков.
Серго нахохлился. Упоминание о казаках было для него всегда неприятно. В 1919 году при расказачивании ему пришлось ликвидировать пять тысяч терских казаков. Гнали их колонной на станцию для переселения, а вагонов и паровоза не было. Троцкий приказал расстреливать всех подряд: и стариков, и женщин, и детей. Пятитысячную партию казаков пришлось перестрелять из пулеметов, оставшихся порубить шашками, ибо они взбунтовались по дороге. А несколько человек не добили, они уползли ночью в горы. Так вот и остались свидетели. Да и карательный отряд после демобилизации разнес весть по всей стране. Но ведь время такое было. И в директиве, подписанной Свердловым, прямо говорилось: «Провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем казакам». И Свердлов не сам выдумал директиву, с Ильичом согласовал. Решение было коллективное, правительственное. Палку, конечно, перегнули. Ошибку допустили. Но зачем об этом вспоминать, сыпать соль на раны? К чему кричать: «Аржаникизя проклятый?» Орджоникидзе был исполнителем правительственного решения!
Серго помолчал с минуту и спросил:
– Скажи, Авраамий, почему не ладишь с Бесо?
Завенягин не стал хитрить:
– Несовместимость у нас. И Ломинадзе, по-моему, авантюрист. Недавно дал мне прочитать манифест Мартемьяна Рютина. Хранит эту опасную бумажку на работе, в горкомовском сейфе. Молотов об этом знает от Ягоды. Полагаю, то, что знает Ягода, знает и Сталин.
– Дурак! – сжал кулаки Серго Орджоникидзе.
В кабинет Ломинадзе нарком не вошел, а ворвался разъяренно, ударил Бесо по щеке.
– Ты что, Серго? Рехнулся? – отступил растерянно Ломинадзе.
– Где у тебя писулька Рютина? Дай мне ее немедленно! Я сожгу ее на твоих глазах!
– Авраамий донес? – открыл послушно сейф Ломинадзе.
Орджоникидзе налил из графина в стакан воды, руки у него дрожали:
– Авраамий не донесет. А вот Ягода уже пронюхал об этом. Давай писульку!
Ломинадзе долго рылся в сейфе, перелистывал бумаги в папках. И пожал плечами:
– Нету! Исчезла куда-то. Я заметил: кто-то в мой сейф заглядывает. Ключ сволочи подделали.
– Ты понимаешь, Бесо, кто может заглядывать в твой сейф?
– Догадываюсь.
– Я был на прошлой неделе у Кобы. Договорились, что без моего согласия не арестуют ни одного начальника цеха, ни одного директора завода, предприятия. Ягода вырубает инженерные кадры. Наносит страшный урон. Какая может быть индустриализация страны без инженерных кадров? И о тебе был разговор. Коба настаивает, чтобы тебя арестовали. Вроде бы я его отговорил.
– Ты бы, Серго, предупредил меня заранее, если решат взять.
– Добро, нависнет угроза – позвоню. Ты спросишь: «Как здоровье?» Я отвечу: «Что-то сердце побаливает!» Запомни!
– Да, да! Запомню: «Как здоровье?» – «Что-то сердце побаливает!»
Начальник НКВД Придорогин, с кем бы он ни говорил в своем кабинете, всегда выкладывал перед собой на стол пистолет. В милиции над этой привычкой Александра Николаевича посмеивались. Да и как не подшутить? Заходит к Придорогину, например, прокурор города. А начальник милиции револьвер из кобуры достает… Угрожающе получается. Появляется в дверях жена, а он оружие вынимает. И часто первопришельцам с гордостью говорит:
– Промежду прочим, писатель Бабель меня изобразил с точностью в сочинении своем – «Конармия». Есть у него там рассказик под названием «Соль», про солдата революции Никиту Балмашева. Я и есть тот герой, замаскированный на фамилию Балмашев. Это я застрелил бабу-мешочницу со свертком соли. Срезал я ее из винта с первого выстрела. Под ребеночка маскировала спекулянтка сверток с товаром. Но вот в газету редактору такого глупого письма я не сочинял. Немножко отступил Бабель от правды. Ну и народец – эти писаки. Что-нибудь, но приврут!
Порошин и Гейнеман хихикали над Придорогиным. Как он не понимает, что Бабель изобразил Балмашева дураком? Ведь баба везла сверток соли, чтобы выменять его, скорее всего, на хлеб. Может быть, у нее детишки с голоду пухли… Гейнеман считал Бабеля пророком:
– Он предвидел, что Балмашевы после Гражданской войны станут начальниками милиции, начнут по своему уровню творить беззаконие. Бабель предупреждал общество об опасности.
Когда начальник третьего отдела лейтенант Груздев, Пушков и Порошин вошли к Придорогину, он вытащил револьвер из кобуры, осмотрел его, огладил и положил перед собой на газету «Правда» с портретом Иосифа Виссарионовича Сталина. Из-под газеты выполз рыжий таракан. Насекомое ползало по лику вождя, а возле губ, где газета была порвана, остановилось. Таракан пошевелил усиками и заполз в прорыв газетного листа, как бы в рот Иосифа Виссарионовича. Порошин хохотнул, смутив беспричинным смехом начальника милиции.
– Прошу быть серьезнее! – сделал замечание Придорогин.
Рыжий таракан при этих словах вылез изо рта великого вождя, побегал шустро по газете и нырнул в дуло лежащего револьвера. Груздев прыснул по-ребячьи, зажимая рот ладонями. Засмеялись и Порошин с Пушковым.
– Что еще за смешки? Вы где находитесь? – попытался осмотреть себя начальник НКВД.
Вроде бы гимнастерка застегнута на все пуговки, не прилипла нигде вчерашняя лапша. Придорогин извлек из нагрудного кармана зеркальце, снова огляделся. Лицо сажей не измазано, а подчиненные ржут. Что за напасть? В чем подвох? Какая смешинка закатилась на серьезное совещание?
– В чем дело? – ударил кулаком по столу Придорогин.
– В таракане! – пояснил Порошин. – У вас на столе таракан.
Придорогин уставился тупо на портрет Сталина. Великий вождь был строг и спокоен, не располагал к юмору. И не был похож на таракана.
– В каком таракане? – устало спросил начальник НКВД.
– В том, который залез в дуло вашего револьвера.
– Да? Чийчас выясним! – дунул Придорогин в ствол пистолета.
Но таракан не появился, не желая, видно, больше ползать по лику вождя и участвовать в совещании работников НКВД. Придорогин чиркнул спичку о коробок, бросил ее в дуло нагана:
– Вылазяй, контра!
Таракан выскочил сполошно, упал на газету, забегал мельтешно. Придорогин пытался прибить его, стукал рукояткой револьвера, выбив глаза Иосифу Виссарионовичу, разворотив нос вождя, обезобразив лик великий.
– Вы его чернильницей, чернильницей! – советовал Пушков.
– Ладошкой легче прихлопнуть! – возражал Груздев.
– Отраву надо использовать, – сказал Порошин.
– А может, гранатой надежнее? – развеселился лейтенант Степанов.
Посторонним людям все это действо показалось бы кощунственным. Начальник милиции уродует портрет Сталина, а его подручные советуют использовать для уничтожения вождя не только рукоять пистолета, но и чернильницу, яд и даже гранату! Если бы кто-то сочинил донос, то Придорогина и некоторых других товарищей отправили бы на строительство Беломорского канала в качестве землекопов. Но в коллективе таковых не оказалось… Таракана Придорогин тоже не прихлопнул. Рыжая каналья ускользнула через левый глаз вождя под газету. А там уж – бог знает куда… По случайному совпадению или по предначертанию свыше в этот день у Сталина заболела голова, левый глаз сузился чуточку, стал видеть хуже, да так и не восстановился.
Когда все успокоились, Придорогин снова взял револьвер в руки, начал оперативку:
– По разнарядке, по плану, мы должны были за месяц разоблачить сто двадцать врагов народа. Арестовано восемьдесят шесть. За такое благодушие спросить могут строго. Подумайте хорошо. Был ведь сигнал на Голубицкого. Почему не довели до конца?
– Сигнал не подтвердился, – доложил Груздев. – Но у нас ведь и успехи есть. Письмо Рютина мы извлекли из горкомовского сейфа. Отчего же Ломинадзе на свободе?
– Ломинадзе вызовут в Челябинск якобы на совещание. И там зацапают. Наша задача – выявить здесь его сообщников.
В разговор вмешался и Пушков:
– Мы арестовали и расстреляли антисоветскую организацию на строительстве плотины. А главарь вредителей не арестован. Как это понимать?
Начальник НКВД вздохнул, крутнул барабан револьвера:
– Гуревича мы не можем взять без санкции сверху. Кстати, и Голубицкого без разрешения Завенягина и Орджоникидзе трудно будет арестовать. Будем ждать разрешения. Но не станем сидеть сложа руки. Плохо мы работаем, товарищи. Не оправдываем доверия партии. Москва заинтересовалась нашим найденным в могиле пулеметом. А мы убежавшего старика не можем найти. Ты, Груздев, лично займись этим делом. Следите за внучкой старика, буфетчицей горкомовской…
При этих словах Придорогин, однако, смутился. Он глянул косо на Порошина и спросил:
– Ты чем, Аркадий, занят?
– Антисоветской листовкой, как приказано.
– Отложи прокламацию до времени. Есть поважнее дело. Расследуй нападение на бригадмильцев. А листовка никуда не денется.
Порошин выступил с предложением:
– По-моему, нам надо перестроиться. Сексоты у нас часто выполняют функции бригадмильцев, этим раскрывают себя, поэтому их бьют. Сексот должен быть абсолютно незаметен в массе. Мои сексоты не носят красных повязок и оружия, не ходят на дежурства, не появляются в НКВД. Исключением является один – Шмель.
Придорогин не согласился с Порошиным:
– На профиле осведомителей далеко не уедешь, Аркадий. Мы твою Лещинскую или Жулешкову не можем послать в помощь при исполнении ВМН, закапывать могилы. Осведомителей у нас много, а помощников – мало.
Дерзкое покушение на бригадмильцев всполошило весь город. Сначала хулиганы поколотили Виктора Томчука, тот в больнице лежит. А через неделю были зверски избиты и сброшены в сортирную яму сексоты-бригадмильцы Шмель, Махнев и Разенков. Они долго барахтались в экскрементах, чуть было не задохнулись в миазмах испражнений и хлорки. Яма была глубокой. Сортир, вероятно, подожгли подростки, недели три тому назад. Пожарники тогда растащили горящие доски и перекрытие, а заполненная калом яма осталась открытой. В эту яму и сбросили ночью бандиты избитых бригадмильцев.
В милицию сексоты пришли дня через три после происшествия, но от них изрядно воняло, поэтому к начальству их не пропустили. Опрос пострадавших провел сержант Калганов, да и то – не в кабинете, а во дворе.
– Сядьте подале, говном несет от вас, – указал им сержант на груду бревен. – И главное: не пересказывайте, как вы в сортирной яме плавали, а вспомните лучше приметы нападавших. Сколько их было? Во что одеты? Что говорили?
– Человек семь-восемь, – врал ублюдок Разенков.
Махнев запомнил кое-что из бандитских реплик: «Спихни труп в яму, Антоха! Жида вниз головой бросай!» Наиболее наблюдательным оказался Мордехай Шмель, ушастый бригадмилец, осведомитель и сексот из актива Порошина:
– Бандиты были втроем, с ними девица – в белой шали. Два парня – рослые, один среднего ростика – пьяный. Одного из диверсантов проститутка называла Грихой. Низкорослый бандит назвал девицу Людкой. Но та хохотала. Мол, до чего нализался! Всех Людками именует!
На месте происшествия Порошин и Калганов нашли голубую пуговицу от мужского пиджака, роговую расческу-самоделку и огрызок химического карандаша. В общем-то следов очень много. Порошин подписал акт и протокол предварительного опроса потерпевших, составленный сержантом Калгановым. Сержант Матафонов уже через день выяснил, что расчески-самоделки ладил в Магнитке один человек: Меркульев Иван Иванович. Тот самый, который числился в розыске за утайку пулемета в могиле.
Голубую пуговицу и огрызок химического карандаша взял для расследования Порошин. Пуговица для уральской рабочей среды была слишком необычной: голубая, с белыми волнистыми прожилками, изящной формы, явно иностранного производства. Придорогина больше заинтересовала расческа:
– В покушении на осведомителей участвовал старик Меркульев. Возможно, охотился за наганами. Мы его ищем по казачьим станицам – в Верхнеуральской, Анненской, а он затаился здесь, в городе!
Порошин не соглашался:
– Старик расчески продавал на базаре. Такие гребешки могут быть у многих. А вот пуговица дает более конкретное направление. Такая пуговица могла быть пришита только на светло-сером или светло-голубом костюме. Сколько у нас таких костюмов в городе? У иностранцев, у артистов… Три-четыре костюма!
Придорогин пристально впился взглядом в Порошина:
– А клички – Антоха, Гриха? Они у нас не проходили по предыдущим делам?
– Что-то не помню, – перелистывал журнал регистрации Порошин.
– В твоем распоряжении сержант Матафонов и Шмель, – сказал уходя Придорогин.
Шмель нравился Порошину с каждым днем все больше. Конечно, сексот не очень приятен внешностью – ушаст, с мордочкой летучей мыши. И суетлив, излишне услужлив, но хитер, с чутьем ищейки. Аркадий Иванович показал ему голубую пуговицу:
– Найди, Мордехай, костюм, от которого оторвана сия пуговица.
Шмель полюбопытствовал:
– А с каким делом это связано? С убийством? С кражей или вредительством?
Порошин не раскрыл карты:
– Ничего серьезного, Мордехай. Просто один тип к моей Фроське пристает. Надо бы его проучить.
– Будем искать! – взял под козырек клетчатой кепки Шмель.
Порошин был доволен рассуждениями Шмеля. Он повторил почти слово в слово то, что говорилось Придорогину. Но при своей наблюдательности назвал и фамилии:
– К обычному костюму такие пуговицы не пришьют. Они будут выглядеть нелепо. Костюм должен быть светло-серым или голубым. У нас в городе пять-шесть костюмов такой расцветки: у начальника стройки – Валериуса, у поэта Бориса Ручьева, у директора театра Михаила Арша, у Левы Рудницкого и Виктора Калмыкова.
Порошин подкорректировал наводку:
– Обрати внимание, Мордехай, на Ручьева. У него несколько приводов в милицию, хулиган, бабник. И, говорят, он прихлестывает за Людой Татьяничевой… Ему сам бог велел называть всех девиц Людками.
Арестовать Ручьева было не так просто, хотя его недавно исключили из комсомола за избиение молодой поэтессы Нины Кондратковской. Крупный критик Селивановский опубликовал в «Литературной газете» хлесткую, изничтожительную статью против пиита, намекая по Горькому: от хулиганства до фашизма – один шаг! Но Ломинадзе и Завенягин выступили в защиту молодого литератора столь решительно, что прокуратуре и милиции пришлось отступить.
– У Бориса Ручьева останутся для поколений не скандалы, а строки: «Мы жили в палатке с зеленым оконцем, промытой дождями, просушенной солнцем», – убеждал Завенягин.
Порошин не любил Ручьева, считал его стихотворцем примитивным, ограниченным, спекулирующим рабочей романтикой. И обрадовался, когда Шмель сообщил на другой день: