bannerbannerbanner
Граница

Виталий Волков
Граница

Полная версия

Часть 3
Крокодилы

Август подплывал лишь к экватору, но Андрей улавливал в воздухе осеннюю сырость. Не каждый раз так бывало, чаще сентябрь московский уже вовсю сквозит в оконные щели, а он все бегает по-летнему, мальчишкой, в маечке да куртенке, все солнца ищет. А тут нет, вдруг сердечко стукнуло: осень. Вроде и светло вечерами, и лист зелень держит, упрямится, а все равно осень. Зябко внутри. Прямо не Москва, а какой-то Петербург в душе, дворы, дворы, дворы проходные.

Вот он бродил по городу, бродил, да и решил в Ленинград съездить. Так сказать, для соответствия. «Конгруэнтности, Светик, хочется. Между внутренним и внешним», – объяснил он жене свой позыв души.

– Ну, конгруэнтность – это понятно. А почему же, Андрюш, в Петербург? Ваниной дачей не обойдешься? Там нет конгруэнтности? Заодно и грибы собрал бы на зиму.

Жена говорила чуть в нос после простуды, и от того Андрею казалось, что она то ли посмеивается над ним, то ли обижена за что-то.

– Я на день, на два. Тётю Раю там навещу. А как вернусь, сразу и к Ване. Вместе съездим.

Света возражать больше не стала, поскольку поняла уже, что конгруэнтности мужу здесь не найти. В Москве круги, а ему параллели потребны. Скрытая морем бесконечность. А и то природой обусловлено. И птицы мигрируют, а человеку тем паче перемещаться надо. Вот и зреет потребность. Хорошо, не на Сахалин.

Андрей отправился на вокзал, а вернулся в задумчивости.

– Ты чего, отец, всё высчитываешь? – решила поинтересоваться вечером дочь.

– Настюш, а ты когда в Питер ездила, билет разве 15 долларов стоил?

– Отец, так я ж со скидкой. А кто едет?

– Я вот, Настюш, решил к тёте Рае.

– А что сейчас? Каникулы кончатся, может, подешевеет.

– Да, верно, верно… Только мне сейчас надо.

Дочка хотела, было, предложить отцу денег, что остались со стипендии, но передумала – лучше матери отдать, толку больше будет. Вместо этого она спросила:

– Ты Роберту Николаичу перезвонил? Дал бы пару уроков, и езжай себе в Питер… А то он три раза прозванивался.

«Роберт Николаевич, точно, – вспомнил Андрюша, – Молодец Настюша. Все-таки правильно со мной соотносится».

Роберт Николаевич был отцом маленького человека, которому Андрей время от времени давал частные уроки искусства, называемого живописью. Один час – зеленый червонец. И дело-то было нетрудное, и места в квартире Роберта Николаича хватало не то что для мольберта, а хоть для спортзала. Да и занимался этим тонким предметом Андрей вполне конгруэнтно и даже охотно, но только с мальчишкой загвоздка вышла – за рисованием он отчаянно скучал, и всё норовил вместо этого выведать у учителя всякие приёмчики, прознав, что тот занимался некогда каратэ. Ка-ра-тэ! Вот дочка – у той при виде красок да кистей слюни начинали течь, как у других – от икры или шоколада, но отец Роберт решил твердо: сын рисовать, а девка – в балет. И точка. «А вы, учитель, это, внимания на его капризы не обращайте. И это, построже с ним. Интеллигентность, её это, тоже вырабатывать надо. Как характер, типа», – объяснял он художнику, сжимая орешек кулачка.

Спорить с ним Андрей не стал, но, из сострадания к несчастному мальчишке перестал приезжать, ссылаясь то на каникулы, то на простуду жены, то ещё на что-нибудь, что в голову приходило. Хотя, сказать по совести, не лишние были доллары для его семейства, совсем не лишние.

И не уехать без Роберта Николаича. Жаль его маленького человека, но в Питер очень нужно. Пострадает за конгруэнтность. Внутреннего и внешнего. Роберт Николаевич был мужчина деловой, хозяйство своё вел по-европейски, с расчетом, с линией. Долгих разговоров да сомнений не выносил, и, услышав в трубке слова Андрея о том, что, кажется, у него два-три дня свободны, но он и не знает, не часто ли, да и, может быть, у Коли свои виды, сориентировался в времени и пространстве жестко: вы, мол, господин пидагог, это, с ноги на ногу-то не мнитесь, а скажите прямо, можете три часа дать? Или, типа, не можете? А то это, топчетесь вокруг да около. Будто не ему уроки нужны, а, типа, вам. А парню что от пидагога нужно – четкая, это, постановка задачи. Три дня скажете – три дня будет сидеть. Пять – значит пять. И очень здорово. Понимаете?

Андрей не понимал. Его очень тянуло объяснить, что слово педагог и означает на греческом другое и, главное, по-другому произносится! Не с таким вызовом, что ли. А если не мелочиться и стараться смотреть на вещи шире, то есть именно так, как на них и следовало бы смотреть, то никакой он не педагог, а просто человек. Человек. И тогда выйдет, что учиться рисовать, то есть писать, ему требуется куда больше, чем Коле. Потому что рисуют кистью, а пишут душой. И ее глазом. А душа с возрастом усыхает, беднеет, и надо силиться, силиться, заново учиться, чтобы вновь растянуть затягивающийся глаз в мир до былой полноты. Оттого и потребность в Питер, в том-то и дело. Это и следовало объяснить по большому счёту, но Роберт Николаевич уже держал в руке календарь и выводил на нём жирно крупную букву «Ж» перед маленькой «к» – Живопись коле. Три раза подряд? Вот и это, славненько.

Первый урок Андрюша провел на природе, в парке – пусть несчастный узник искусства хоть воздухом подышит, да посмотрит на богатство вокруг нас. Красок не брали, рисовали мелками. К радости педагога, Колю увлекли мягкие пастели, они приятно крошились под пальцами, а, при употреблении не на бумаге, а на коре сосны оставляли на ней причудливые узоры. «Как граффити», – восторгался ученик, на время забыв про каратэ. Более того, они даже поговорили на теоретическую тему.

– А что, дядя Андрей, если дождь? Не смоет? – волновался Коля о тленности искусства.

– Смоет, – резал правду Андрей.

– А нельзя, чтоб не смыло? Лаком покрыть?

– Зачем? Природа сильнее искусства.

– Почему?

– Потому что беднее. Кто беднее, тот сильней.

– А почему беднее? Чего у природы нет, что есть у искусства?

– А сам как думаешь?

– Думаю, что природа и богаче и сильней. Кто богаче, тот сильней. Но все равно, давайте лаком покроем.

– Знаешь, чего у природы нет? Возможности. И рамки. Природа не может не множиться. Ей всегда парное нужно, подобное. А мы уникальное создаем, огораживаем его. В рамку заключаем. Понимаешь? Уникальное, а потому слабое.

– Понимаю, – удивил учителя Коля. – Понимаю. Это как меня папа огораживает.

Андрей не нашёлся, что сказать, но мальчик и не ждал ответа.

– А как же пустота? В природе пустота есть, а парности ей нет, – не унимался Коля. – Нет, природа сильней. Дядя Андрей, мелки кончились!

Денег на мелки ни у Андрея, ни у Коли не было, так что пришлось педагогу показывать ученику, тут же утратившему тягу к искусству, смертоносные техники самураев.

На второй день небо затянуло серой простыней, сквозь которую едва просвечивал, вспухал желтоватой немощью желвак Солнца. Временами на землю поплёвывал, словно нехотя, сквозь зубы, раскумарившийся бог дождя. Тепло, да сыро. В парк не пошли, писали дома, акварелью, глядя на мир в окно, сквозь ясно, до скрыпа в ушах, вымытые стёкла.

Андрей не удержался, дотронулся пальцем до стекла. Остался след.

– Надо же, кто так вымыл тщательно, постарался?

Коля удивленно посмотрел на учителя и приложил к гладкой плоскости всю ладошку – как кто? Кому же мыть, как не мойщице?

– Да, да, дело ясное, – согласился Андрей, – вот давай рисовать следы на окне. Назовем картинки наши так: «Следы временного». В окне, за отпечатком руки, видно было много чего разного, а за этим разным цеплялась за простыню неба булавка Останкинской телебашни.

Андрея увлекла мысль о градациях временного – вот так и написать бы: раскидистый кактус на подоконнике, папиллярный узор на стекле, за ним, следующим тонким плоским миром – просвечивающую папиросной бумажкой жизнь, пруд, людей, луковый куполок церкви. Кладбище. Ну, что ещё? Да. А в дальней перспективе – шпиль Останкино. И ещё чтоб двоился шпиль, преломляя взгляд, достигший хрустальной высоты сквозь множество невидимых призм. «Визуализация вечности».

Коля соотнесся с вечностью проще. На его листе, по ободку, угадывалась серая оконная рама с крупными шурупами, а внутри, там, где должен был наблюдаться мир, всё было щедро закрашено чёрной краской. Лишь в середине виднелся отпечаток ладони, которой художник бесстрашно припечатал картину.

– А почему всё черное-то, Коль? У тебя там что, ночь?

– Не ночь. Не ночь. Ночь не черная. Там луна и звезды. А это пустота такая, в рамке.

На третье занятие Андрей притащил с собой большой альбом Казимира Малевича. Альбом был такой увесистый, что вышедшая навстречу в огромный, блещущий больничным кафелем коридор экономка едва смогла удержать его.

– Вы тапочки наденьте, а то вчера наследили больно. Тапочки-то вот стоят…

К «Черному квадрату» и прочим подобным геометриям Коля отнёсся подозрительно, за предтечу своего художества Малевича признать отказался и, упрямо поджав верхнюю губу, настаивал на своём: такое всякий дурак нарисовать может. Хоть сто раз. А у него – отпечаток. Отпечаток всё и решает. Потому что он читал, что отпечаток у пальцев – только один на весь мир. А иначе – как в природе, никакой единичности.

Андрею вспомнилась фраза Габричевского. Мэтр вроде бы говаривал, что до появления «Черного квадрата» воспринимал живопись, как окно в прекрасное, а тут понял, что оно закрылось. Андрей с Габричевским согласен не был. Искусство – не жизнь, искусство – проекция. На пространство, на плоскость, на сферу, цилиндр, квадрат. На кирпичную стену. На небо в решётку. На черный цвет. Искусство – поиск свободы формы от, увы, обязательного, не нами выдуманного и данного содержания.

Обсудили. Насчёт свободы – это, сказал Коля, он согласен. Но в квадрате свободу эту, это декларированное учителем решающее соотношение между чёрным ядром и рамкой, белым фоном, белком, охраняющим густой черный желток от ненасытной жизни – это Коля признавать отказался наотрез, проявив даже завидное упрямство творческой натуры. А в подтверждение своего протеста он намалевал несколько похожих чёрных окошек. Вот! Андрею надо было искать аргументы, но за теорией час пролетел, как в воде акварелью растаял, а в конце, словно кукушка из ходиков, появилась экономка с конвертом, брезгливо глянула на непонятную мазню и проводила Андрея – «Коле пора пришла заниматься английским».

 

– Роберт Николаевич просил передать, что если у вас освободится время, то вы сразу звоните, – холодно сказала экономка и отвернулась. В её подчеркнутой вежливости Андрею почудилась зависть. «Пора приходит жениться, а английскому приходит время. Или черед», – поправил женщину внутри себя художник и отправился домой. И ещё, переодевая тапочки, подумал о том, что вот они с экономкой – пример освобождения формы от единого содержания. И ещё о том, что очень чисто в доме у Роберта Николаича. И ещё о том, что надо бы оставить Малевича Коле – вдруг решит ещё поглядеть.

– Николай, бери учебник, тетрадь и за стол…

– До свиданья, дядя Андрей, приходите, – донеслось из комнаты…

Андрей собирался в Питер – карандаши, блокнотик. Паспорт не забыть. Ага, носовой платок – где ты, голубчик, завалялся? Вот ты где. Светка тобой, бедолагой, форточку подоткнула, чтобы не распахивалась настежь. Носки. Тоже вещь важная. Хорошо бы парные были, а то зеленый с черным, белый к синему. О, жёлтенькие. Парные. Видать, Настины. С чего это она своих цыплят мне подкинула?

– Андрюш, человек рассеянный, ты же сам давеча бельё с сушки снимал, вот на Настёнино хозяйство и покусился. Да ещё скатал так аккуратненько. Видно, приглянулись.

Света только вернулась со службы, присела, утомлённая, на тумбочку в коридоре и наблюдала оттуда за сборами мужа.

– Паспорт не забыл? Нет? Надо же, какой! А Рае позвонил? Оттуда? А как не застанешь? Сюрприз? Ах ты мой сюрприз. Ты обратно утренним? Ключи возьми, сюрприз, а то вернёшься – а мы с Настёной уйдём. Как куда? На работу. Да, и в субботу. А она тоже. Это у кого-то каникулы… В воскресенье? Да, если к маме не надо будет ехать, то к Ване. Должны были пробиться маслята, говорят, пошли дружно. Так не оставь ключи… А штиблеты какие-то модные вытащил! Откуда такие башмаки, Андрюш? А, золото моё?

Но Андрюша вопроса сперва вроде как и не расслышал. Он поцеловал жену, закинул за плечо рюкзачок и отправился в путь, на вокзал. Лишь выйдя уже из подъезда, он подумал, глядя на свои ноги – «А, правда, какие башмаки замечательные! Мягкие, кожаные, нога как в пуху отдыхает».

Сидя в поезде, он даже не удержался, снял ботинок и долго разглядывал его, любовался на «богатство фактуры». Кожа поблескивала и членилась на чешуйки, и оттого казалось, что остроносые штиблеты – это живые махонькие крокодильчики. Андрей несколько раз всовывал и вновь высовывал ногу, потом извлёк из рюкзачка блокнот и нарисовал себя, стоящего перед Медным Всадником в «крокодилах». Особый пафос эскиза состоял в том, что огромный конь Фальконе, что белка, присел на бронзовый зад от испуга, и лишь Змея злобно шипела на ощерившихся гвоздиками зубов аллигаторов. Сам изображенный Андрей, хоть и вышел куда меньше едва удержавшегося в седле Государя, взмахивающего рукой уже не в угрозу шведу, а в попытке найти равновесие, но тоже получился какой-то солидный, ершистый и покатый, словно осерчавший Колобок. Наверное, виной тому стал карандаш, то и дело подрагивавший в руке, когда поезд покачивало да потряхивало на стыках рельсов.

Потом Андрей озаботился дилеммой: почему это Всадник называется Медным, хотя кумиру надлежало восседать на бронзовом коне? С некоторым недоумением и даже недовольством по адресу поэта, а также острым намерением выяснить у тёти, не один ли это металл – медь и бронза, он и приехал в город на Неве. Но тётку так и не застал. Бог её ведает, куда делась. Может, в Москву уехала, ему сюрприз сделать. Говорили, он в неё вышел характером. Так и протопал ножками целые сутки, кстати, не раз ещё поражаясь удобству своих обнаруженных чудесным образом башмаков. А и хорошо, что не застал, всё к лучшему. Ночью-то Питер другую сущность обретает, темнота его серую мрачность поглощает, каменное чело разглаживает, будто не ночь это вовсе, а день. В Москве тем временем происходило непонятное.

Звонил Роберт Николаевич. Спрашивал Андрея. Сердился на что-то, сказал Насте обидное. Ну и девка у Андрея не из жидкого теста, тоже послать может. Вот и послала – хрен ли он ей облокотился, бизнесмен. Проживут и без его десяти часодолларов.

– Мать, кормилец наш опять натворил что-то. Тут этот, отмороженный звонил, тот, кто отца подпряг придурка кисточкой малять за 10 баксов. Какие-то ботинки рыщет, говорит, наш у него заныкал.

– Ах, ботинки! – обрадовалась Света, – А я смотрю, удивляюсь, в каких туфлях наш папа в Петербург пощеголял… Во-от в чём дело. Ты чай пей, а то остыл совсем.

– Папочка твой – «ботаник». А Роберт этот – собака невоспитанная. Мам, кричит, представляешь, мол, штиблеты его такие навороченные, из крокодиловой кожи. Дороже «Мерса». А как узнал, что отец в Питер укатил, вообще взвился как бешеный – если что с ними случится, вам всю жизнь расплачиваться. Квартиру нашу хлабудой, отморозок, назвал. Отца в батраки определил. Так и сказал – батрачить будет.

– Да, папе нашему хорошую обувь только дай, – невозмутимо отвечала Света, радуясь тому, что хотя бы она из двоих родителей научилась понимать дочь. Типа, в буквальном смысле. А ботиночки…

Сколько уже с её суженым приключалось разных нелепиц – привыкла уже. То решит вдруг по дну пруда пройти в одежде, то через Красную площадь задом наперёд, мол, так её покатость богаче ощущается, а то обязательно цветов ей, где нельзя, нарвать, рододендроны ему в Ботаническом саду понравились. Или так: целый день в метро по Кольцу кататься, лица людей в кругу ему понадобились. Переосмысливал Матисса. Как только голова не закружилась? Загадка. А то проще – за хлебом с утра уйдет, а вернётся к вечеру. Счастливый. Скажет: «Светка, знаешь, я там Костю встретил. Ну, помнишь, дворником у нас, сейчас руку сломал, в хоккей с ребятами поиграл… В валенках… Да, так у него собака ощенилась, мы щенков на Арбат продавать носили. Вот такие шарики»… Что ж тут из-за ботинок удивляться?

– Мать, я трубку кинула.

– Ну, чего ж ты, Настя. Человек волнуется. Может быть, ему ходить не в чем.

– Этому? Не в чем? Отцовские пусть возьмёт, если не в чем. Дороже «Мерса».

– У Робертов Николаичей наших тоже своя жизнь. Форма одежды обязательная. Перезвонить надо, Раин телефон дать. Успокоить человека.

Света объясняла тихо, так и не поднимая глаз от книги.

– Ага. Чтоб он тётку тоже достал, своими бандюками пугать начал. А то у неё сердце больно крепкое, мало ей папочки-сюрприза. Он и меня всё своей жутью стращал. Парней, говорил, прислать за шузами разобраться – ему проще, чем в форточку сплюнуть. Потому что крутой больно, круче вареного яйца.

– Так чего ж присылать, если он в них уехал? – не поняла мать. Она искала, искала телефон, перебирала мужнины листочки, обрывки газет, лоскуточки, выдранные из Настиных тетрадей, но имени Роберта Николаевича не обнаружила. Позвонила ещё в Ленинград, но родственницы не застала, с тем и оставила эту затею.

Но потерпевший сам напомнил ей о себе поздним вечером, и сделал он это в прямом смысле не своим, а совсем чужим, весьма грубым молодым голосом, сразу предупредившим, что если она решит бросить трубку снова, то получит такой телефонный счёт, что лучше и не думать, что такие бывают. «Усекла? – спросил голос и продолжил: Теперь, м-мм, мужик твой. Ночь ему Роберт Николаич дарит, а потом пойдет крутить по счётчику. М-мм, в Питере? Ну, вот в субботу и забьём с утра стрелку, прямо у вас в хоромах. И это, м-мм, чтоб шузы как новые светились счастьем, а то нам за твоего шустряка крайними по жизни болтаться не по теме».

Настя уже спала, так что спросить Свете перевода было не у кого, она ещё посидела на кухне, подивилась тому, сколь стремительно развивается русский язык, да и отправилась на покой.

Москва встретила Андрюшу горбатой завихренностью Трёхвокзальной площади, такими же горбатенькими, замкнутыми на самих себя нищими, пронзительным, как запечённая корочка, запахом беляшей и принимающим это всё как подданность небом, высоким, покатым, как лоб аристократа, не таким, как питерский серый, развеваемый ветром плащ. – Пабргись! Пабргись! – весело перекликались друг с другом зычные носильщики. Андрюша вздремнул в сидячке и теперь вновь готов плыть по этому небу домой, отбивая по упругим облачкам пульс крепкими каблучками запыленных «крокодилов».

– Эй, отец, какой здесь код в подъезде? А то, м-мм, уже час ковыряемся. Рабочий день, а ботва как в спячке. Ни туда, ни сюда. Скажи, Антуан?

Андрей открыл дверь подъезда и впустил молодых людей.

– Родина тебя, м-мм, не забудет, отец.

– Обленились пролы, попрятались тут за засовы с цифрами. Гниды, – пробасил второй и прошёл в дверь, потеснив Андрея. Со спины он был похож на топающего на двух ногах-брёвнышках слона. Уши у этого слона по имени Антуан были огромные и помятые, в редких волосиках.

– Папан, ты, я так разумею, местный. 200-я норка на каком ярусе? – поинтересовался первый у лифта.

– Вчера на десятом была, – Андрей и удивился, что 200-я – это как раз его, но уточнять не стал. Мало ли, может, к Настёне его за чем идут, что зря смущать. К ней сейчас разные приходят зайчики. Как говорит Светка, с лексическими особенностями.

– Смотри, папачис, за базар отвечай. Нам Сусанины без надобности. А то знаем эти ваши партизанские традиции, – уставился на Андрея «слон».

– Ну чего, Антуан, если придурка нет, чего делать будем? – перебил его первый, тот, что посуше. – Опись, мм-м, имущества проведем?

– Какого это придурка из 200-й? – не выдержал, спросил всё-таки «возвращенец».

– А тебе есть дело? Чего ты тут подтекаешь? Тебе, ботва гнилая, на пенсию уже протикало! – огрызнулся Антуан.

Андрей чем-то явственно раздражал его. Первый тем временем уперся глазом в Андреевы ноги, но тут и лифт отворил двери.

– Э, м-мм, Сусанин, а ты из какой?

– Из 200-й я и есть, – Андрей решил, наконец, унять Настиных гостей.

– Так это ж наш, заказной! Лещ, это ж маляр, – выдохнул Антуан с ненавистью.

– Ага, мм-ммля. Питерский наш брателло вернулся. А ну снимай туфли, Роберта Николаевича, козёл. Ща их языком вылизывать будешь, мать…

У Андрея было так: либо действительность наполнялась, наполнялась, накапливалась в нем, не оказывая видимого воздействия, либо, дойдя до какого-то предела, с шумом вырывалась наружу – как в сливном бачке. В конгруэнтной фактуре. А потому первый удар Лещ получил, не успев даже высказать до конца свою мысль. Для него этот удар оказался и последним – левый «крокодил» со смачным чмоканьем шлёпнулся ему в челюсть, и бедняга, свалив глаза в кучку, упал обратно в лифт, только ноги остались торчать снаружи. Со «слоном» оказалось сложнее. Хлесткого щелчка ногой в пах он будто и не заметил, да и к хукам и свингам отнёсся с пренебрежением, упрямо надвигаясь своей тушей и, видно, норовя вдавить Андрея в стену. Лишь удачный прямой пяткой в подбородок, в самую ямочку, успокоил настырного Антуана и тот присел отдохнуть возле открытого лифта. Андрей обождал немного, потом взял «слона» за шкирку и не без труда, помогая тому пинками под внушительный зад, запихнул в «клетку». Потом снял «крокодилы» и, после некоторого раздумья, аккуратно поставил их перед «слоном» – пятки вместе, носки врозь. Так и пошёл домой по желтому полу в носках. Злость улеглась, осталось недоумение, сродни тому, которое выросло из вопроса, из чего, всё-таки, сделан Медный Всадник.

– Господи, человек рассеянный, потерял-таки ботинки! – встретила его Света.

– Света, скажи, бронза и медь – это что, одно и то же? – прямо в двери поспешил задать взволновавший его вопрос всё-всё знавшему родному человеку художник.

Андрей ехал к Коле. В его рюкзаке, уже не том, что сопровождал его в Питер, а в другом, большом, походном, уместились, соприкасаясь дружно бочками, взятый на всякий случай альбомчик Магрита и старенькая, тертая боксерская лапа. На ногах были одеты так же изрядно потёртые в дворовых футбольных сражениях кеды.

Роберт Николаевич позвонил через час после того, как ему были доставлены его посланцы вместе с «крокодилами». Он просил, очень просил не держать зла и войти в положение, извинился за тупость своих подчиненных, увы, не приученных к общению с интеллигентными людьми – а что делать, где же сейчас других порученцев найти? Оправдывался, что у него и в Кремле все такие, шпаной их называл. Благодарил за урок, убеждал, что не держит сам обиды и что штиблеты, в общем-то, почти не попортились. И ещё, понизив даже голос, уговаривал не бросать Колю – может, и правда, это, не красками пусть займётся, а каратэ. В голосе его Андрею послышалась такая непривычная неуверенность и беспомощность, что художник согласился. «Без матери растут, вы это, войдите в положение». Экономка встретила Андрюшу улыбочкой – ну, очень старалась. Она отвела взгляд от кедов, вроде как не заметила, сразу вручила конвертик и ещё коробку, перевязанную аккуратно бечёвкой.

 

– Что это? – поинтересовался Андрей.

– Это от Роберта Николаевича, – загадочно ответила она и шмыгнула из прихожей, всё-таки не удержав быстрой брезгливой морщинки:

– Мальчик вас заждался. Всё красками одно и то же малюет, листы закрашивает. Никакой бумаги не хватит. И выкидывать не даёт, дерзит.

Домой Андрей возвращался налегке, оставив Коле и Магрита и лапу. Сальвадора Дали и снарядные «блинчики» обещался в следующий раз принести. Колю имя привлекло диковинное – Сальвадор, понравилось ему больше Казимира. Всё ж таки затаил в душе обиду на Малевича! Из рюкзака толкали Андрея под лопатки каблучками его старые туфли, а кеды он, конечно, там и позабыл, обрадовавшись встрече с «крокодилами», ожидавшими его в коробке Роберта Николаевича. Штиблеты были вычищены и, счастливые возвращением к истинному хозяину, светились янтарной поволокой. Андрей шёл, смотрел на их мелькающие носочки и размышлял о Медном Всаднике. Кажется, решение загадки было уже где-то рядом, перед носом. Вот как эти носочки. Медный и бронзовый, «живой» памятник, «мертвый» человек: в этой путанице, в этой постоянной подмене времен и действующих в них сил, в окостенении шпаны, человека, в исторический скелет, в выхолощенную бездушную сущность. А потом в превращении людьми этой сущности в новую, реальную фактуру, в истукана, гоняющегося по ночной разлинованной пустыне за Колей.

– Отец, да ты что? Совсем не гордый? – отчаянно возмущалась Настя, прознав про штиблеты, – Ты ещё бутылки у него пустые не просишь? Мать, ну а ты-то чего молчишь?

Света подняла глаза от книги и сняла очки. Ясно. Не в гордости дело. Тут суть в фактуре – вот показалось ему эти туфли принять. Как задом по Красной площади. Простить человека решил. При чём тут гордость… Но всё равно, не разобрался, перебор со штиблетами вышел. Дорогая вещь, материя. Ни к чему их брать было. Так и сказала. Андрюша расстроился. Потому что не в том суть…

– А я там кеды забыл, – только и ответил он и ушёл надолго в сортир. В знак протеста, так сказать. Да, верно, материя. Хотел, конечно, хотел вернуть, но в последний момент передумал отдавать, жалко стало, как со щенками прощаться в переходе на Арбате. Всё в мире связано, а даже и не то что связано, а заплетено в одну запутанную бечеву. Так заплетено, так спутано, что не поймёшь одним умом, с кем ты повязан, с чем. Вот человек Роберт Николаич. Чуждое тебе, далекое тело, а вещица его, башмаки – с тобой узелком завязала. Это и есть добро мира. И рвать нельзя, нельзя. Тут мистическая связь сущностей. Всех сущностей. Нет, не взять, не взять было просто. Только сперва их не взять, потом Колю. Из гордости. Но тогда ничего и не распутать. А там и Роберт Николаич бронзового коня оседлает. Без глаза души-то!

Или вот о Насте. Мается девка, резкая стала. На предметный мир замыкается. А что он, предметный мир, без сущностей?

Пока Андрей думал, вышел у него на листике туалетной бумаги карандашный эскиз. Роберт Николаевич, худенький, востроносый, но в бронзе, на могучем коне. В даль указывает. В камзоле, с мечом. А на ногах – кеды.

– Мать, ты скажи ему, а то нам туалет, можно подумать, не нужен. Чего он обиделся?

– Мать, а он чего, правда этих в лифт загрузил и ботинки перед ними поставил? Круто!

– Мать, знаешь про новых русских хохму? Нет? Старушка идёт, а перед ней люк открытый. Роберт Николаевич такой едет мимо, видит люк, хочет ей подсказать, из окна высовывается, пальцы веером: «Тут это, типа… Опа…»

– Мать, ну ты чего, не схватила? Ты не молчи! Мне самой его жаль. Я понимаю. Да, да, ключики ищет… Только ключики у него к людям какие-то странные. И были б люди, а то нелюдь…

– Мать, а давай ему ботинки купим. А то осень. В этих штиблетах не проходит, а так от нас, новые. А? У меня заначка осталась. Нет, мать, всё, лето прошло, железно. Я всегда чувствую. Я вчера и Лёшке честно сказала: пока не ходи за мной тенью, у меня сейчас на душе серо, прямо Петербург какой-то. У меня там одни дворы проходные и слякоть, по мне в ботинках не пройдешь, а он, Лёха, в тапочках ступает. Прямо как отец наш.

– Мать, а ты когда с отцом это… типа… познакомилась, он тоже вот так в кедах, осенью? Да? Угораздило же нас с тобой… И что, тоже в Питер поехали? Сразу? В Ленинград? А я, мать, тоже поеду. Ага. С Лёхой, с кем ещё. Вы живете, как люди, а я что, рыжая? Мне что ли, типа, конгруэнтность не в тему?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru