– Сколько? – долго не раздумывая, спросил Глеб.
– Положь… – раздалось в ответ.
На удивление, голос старца был сильным и густым. Он смотрел на Глеба из-под седых мохнатых бровей, как коршун на добычу, – не мигая. Глаза у него были янтарного цвета, слегка поблекшие от старости.
– Не понял… Вы ведь продаете эту вещь?
– Нет, не продаю.
– То есть, как… – удивился Глеб. – А зачем тогда выложили для обозрения?
– Гляделки есть не просят, – ответил дед. – Хай себе лежит…
– А может, сговоримся? Хорошую цену дам.
– Скилько? – Старик остро прищурился.
– Ну… пару тыщ, – ответил Глеб и тут же быстро уточнил: – Рублей.
– Гуляй, хлопче, – ответил дед и начал раскуривать трубку.
– Ну почему сразу – гуляй. Давайте поторгуемся. Товар ваш, а я купец. И стоим мы на рынке. Назовите вашу цену.
Старец пыхнул трубкой несколько раз, окутавшись клубами ароматного дыма, и озабоченно сказал:
– От бисова люлька… Пора менять. Шось там опять засорилось… – Затем он поднял глаза на Глеба и пробубнил: – У тебя столько денег не будет. Сказано же – не продается.
– Я дам вам двести долларов.
– Нет! – отрезал старик.
Глебу нужно было уйти, но он почему-то завелся:
– Пятьсот! Подумайте – пятьсот баксов за эту никчемную железку. – С этими словами Глеб полез в нагрудный карман за портмоне. – И это мое последнее слово. Больше вам никто в жизни не даст. Думайте. Да – да, нет – значит нет.
Перед тем, как достать портмоне из кармана куртки, Глеб наклонился и положил медальон на место. При этом движении оберег Бандарлога выскользнул из широкого выреза спортивной майки и закачался на цепочке прямо перед глазами старого упрямца.
Оберег произвел на него огромное впечатление. Казалось, что старика ожгли по спине нагайкой со свинцовыми наконечниками. Его лицо исказилось – но не от боли, а от какого-то иного, очень сильного и болезненного чувства, а в глазах полыхнул яркий огонь. Глеб даже опешил, ощутив на себе этот пламенный взгляд.
Он отшатнулся и произнес:
– Ладно, все, проехали. Нет, так нет. Торг окончен. Прощевай, дедушка. Может, ты и прав. Пусть эта вещица остается у тебя.
Ему вдруг расхотелось приобретать медальон. Мало того, в этот момент Глеб почувствовал даже какое-то отвращение к нему. «Тоже мне… спец! – подумал он со злой иронией. – Полтыщи зеленых тугриков за такой дешевняк. “В своем ли ты уме, младшой?” – вспомнил он отца. – Это какая-то подделка… или оберег-новодел, выполненный по сказочным мотивам и искусно состаренный. Такого добра сейчас навалом. Особенно много поддельных монет разных времен и народов».
Он круто развернулся, собираясь уходить, но тут же и остановился. Старик неожиданно резво вскочил на ноги, будто вспомнил молодость, цепко ухватил Глеба за рукав и потянул обратно.
«Блин! – раздраженно подумал Тихомиров-младший, вспомнив Шишкана. – Так мне эти базарные жуки все рукава пообрывают. А курточка, между прочим, новье, мне ее батя подарил, из Англии привез, и стоит она тысячу хрустящих бумажек с изображением королевы Елизаветы. Что нужно этому дедуле?»
– Один момент, – просительным голосом сказал старик. – У меня есть встречное предложение. Продай мне ту железячку, что носишь на шее. Я щедро заплачу.
Глеб невольно опешил.
– Вы шутите? – спросил он, вытаращив глаза. – Я ничего не продаю.
– Я вполне серьезно. Сколько ты хочешь?
– Нет!
– Слушай, сынок, давай сговоримся. Назови свою цену.
– Да отстаньте вы, наконец! – Глеб попытался вырвать рукав из цепкого захвата старика, но «запорожец» на самом деле оказался гораздо крепче, чем с виду. – У вас денег не хватит, чтобы купить этот амулет.
– Считай гроши в своем кармане. – На лице старика вдруг появилось надменное выражение, которое совсем не соответствовало его внешнему облику – Я могу предложить больше, чем ты себе представляешь. Смотри…
Старик полез во внутренний карман и достал оттуда тряпичный узелок. Когда он развернул его, то Глеб невольно поразился: на темной заскорузлой ладони «запорожца» лежал старинный золотой перстень с бриллиантом! Опытный взгляд Тихомирова-младшего сразу оценил изящную вещицу, явно сработанную средневековым западноевропейским ювелиром; перстень тянул минимум на десять тысяч долларов. Это если не учитывать исторической ценности вещицы.
– Махнемся, а? – Старик пытался всучить перстень Глебу. – Да ты не сомневайся, перстень не ворованный. Фамильная ценность. Уж он-то стоит гораздо дороже, чем твоя железячка.
Глеб не колебался ни секунды. Десять тысяч долларов и впрямь большие деньги, но не для него. Да и перстень всего лишь украшение. К артефактам его трудно отнести. Поэтому Глеб резко ответил:
– Мне это безразлично. Еще раз повторяю – я пришел на рынок покупать, а не продавать. К тому же хозяин этого амулета не я.
Эта мелкая ложь практически была правдой. Оберег с трехликим божеством фактически был ничейным. Бандарлог тоже не мог назвать оберег своим – хотя бы потому, что поначалу его нашел Глеб. Кроме того, амулет принадлежал кому-то в прошлом, и от ауры прежнего владельца его вряд ли освободили даже столетия.
Глеб (как и Николай Данилович) был уверен, что вещи имеют свою память и что она может дурно влиять на тех, к кому они переходят по наследству. Поэтому от артефактов с темным, а то и кровавым прошлым Тихомировы старались избавляться, а если и оставляли самые ценные экземпляры, то держали их в сейфе, который находился в специальном подземном хранилище под домом. И лишь «светлые» раритеты они выставляли в комнатах своего особняка на всеобщее обозрение.
Впрочем, в гости к ним ходили только друзья и собратья по ремеслу, спецы высокого класса. Притом неоднократно проверенные, которым можно было доверять.
– Ты кривишь душой. Я это вижу. Прошу тебя, продай, – умолял старик.
– Зачем он вам?
– Нужен. Очень нужен. Это долго объяснять… да и вряд ли стоит. А вот ты напрасно его носишь. В нем много доброй, но еще больше – злой силы, которая не доведет тебя до добра. Продай и спасешься.
– Не могу и не хочу! Все, разговор закончен. Всех вам благ.
– Постой, не уходи! Давай еще поговорим. Мы придем к согласию, я в этом уверен.
– Нет, черт побери! – неожиданно разъярился Глеб. – Я же сказал – не продается!
Резким рывком освободив свой рукав, в который старик вцепился снова, он быстро пошагал к выходу с рынка. Настроение было испорчено вконец. Глеба уже не радовал ни теплый солнечный день, ни атмосфера «блошиного» рынка с ее аурой таинственности и непредсказуемости.
Старик глядел ему вслед с каким-то странным и немного диковатым выражением на темном, изборожденном морщинами лице, представляющим собой смесь глубокого разочарования, коварства и злобы. В его облике было что-то дьявольское, и какая-то молодуха, проходившая мимо, невольно шарахнулась в сторону, взглянув на физиономию «запорожца».
Гетман Иван Скоропадский лежал на пуховых подушках с лицом неподвижным и бледным, словно у покойника. Только капельки пота, выступающие на челе, подсказывали стороннему человеку, что он еще жив и борется с болезнью. Гетман дышал неровно, прерывисто, а в груди раздавались хрипы. Его исхудавшие руки, прежде крепкие и проворные, стали похожи на птичьи лапки; они судорожно вцепились в край барсучьего одеяла, которым знахарь укрыл Скоропадского, – гетмана все время знобило.
Знахарь Анатий Воропай был опытным врачевателем; в свое время он пользовал запорожскую старшину, поэтому хорошо знал свойства барсучьих шкур. Они могли излечить от многих хворей, в особенности от простуды, но только не от той болезни, которая одолевала гетмана. Она была известна Воропаю, да вот беда – излечиться от нее человек мог только сам, лишь с малой помощью знахаря. Был бы организм здоровый. Увы, этим-то гетман как раз и не мог похвастать.
Болезнь свалила Скоропадского еще в Петербурге, когда он понял, что умыслил царь Петр – дать полный окорот малороссийским старшинам, поставив над ними русских воевод, а фигуру гетмана низвести до уровня потешного князя-папы Бутурлина. Уж как довезли его до Глухова, только Бог знает. Печаль и полное бессилие сразили гетмана как острая сабля. Не будь с ним Насти, любимой жены, которая всю дорогу почти не смыкала очей, воркуя над ним, как горлинка, не видать бы ему родной стороны…
Болезнь опустошила душу гетмана, иссушила тело, выпив почти все его жизненные соки, но не смогла вымести из головы мрачные мысли и воспоминания. Там крутили нескончаемую карусель статьи, поданные им 17 июля 1708 года на подпись царю Петру Алексеевичу:
«По превеликой милости своей, ваше царское величество обещали утвердить и сберечь все наши права, вольности[30] и порядки войсковые; теперь просим о милостивом пожаловании тех статей…»
Резолюция: «Права, вольности и порядки прежние, а особливо те, на которых приступил Богдан Хмельницкий с народом под высокодержавную руку царя Алексия Михайловича. Государь в грамоте, им подписанной, подтвердил уже генерально, и ныне ненарушимо содержать их по милости своей обещает. А статьи обстоятельные дадутся гетману после; ныне же это невозможно по неимению времени и по случаю похода государева в Польшу…»
Где эти права и вольности?! Да и как они могут быть, если статьи и резолюции к ним подписал не сам государь, а канцлер граф Головкин. Обвели новоиспеченного гетмана вокруг пальца, как сельского дурачка…
«Воеводам будет дано повеление, – отписался Головкин, – чтоб они без указу до малороссиян притязаний не имели, вольностей их не нарушали, в суды и расправы не вмешивались. А если будет какое важное дело к малороссиянину, то розыск и справедливость чинили б с согласия полковников и старшин…»
Ложь, сплошное надувательство! Сначала в Киеве поставили наместника-воеводу, князя Голицына, а в Глухове учредили должность «государева министра» – особого чиновника, который должен был отвечать перед правительством за благонадежность гетмана и участвовать вместе с ним в управлении страной. Первым таким «министром» стал суздальский наместник Измайлов. Затем на его место были назначены двое: думный дьяк Виниус и стольник Федор Протасьев.
И вот теперь учреждена Малороссийская коллегия. Это удар в самое сердце казачества. В ответ на жалобу Скоропадского, что этим уничтожаются пункты Хмельницкого, царь Петр собственноручно написал: «Вместо того, как постановлено Хмельницким, чтоб верхней апелляции быть у воевод великороссийских, оная коллегия учреждена, и тако ничего нарушения постановленным пунктам не мнить».
Умница Настя не раз предупреждала его, что государь из-за предательства Мазепы может вознамериться извести гетманщину. И что ему нужно искать милостей не только самого Петра Алексевича, но и его любимцев и фаворитов.
Гетман лишен был права дарить и отнимать маетности народные, но мог распоряжаться своим наследными и ранговыми владениями. При царе Петре ранговые владения уже были весьма незначительны. Прежде гетманам принадлежало Чигиринское староство, затем Гадячское, но и оттуда была отнята Котельва и причислена к Ахтырскому полку. Генеральный обозный имел четыреста дворов, генеральные судьи и подскарбий[31] – по триста, генеральный писарь, есаул, хорунжий и бунчужный – по двести; из этого, весьма ограниченного, состояния трудно было уделять другим.
Но Скоропадскому в удел попали некоторые владения Мазепы и его товарищей, и он решился частью из них пожертвовать в пользу вельмож московских – чтобы задобрить их, умаслить. Гетман подарил светлейшему князю Меншикову Почеп и Ямполь с четырьмя мельницами, исключая находившиеся там казацкие земли. При этом Меншиков получил благодарственный универсал, в котором сказано, что это дается ему в знак признания и уважения понесенных им трудов на благо Малороссии и знаменитых его побед. А Шафирову подарил местечко Понорницу, село Вербы и сельцо Козолуповку, принадлежавшие прежде генеральному обозному Ломиковскому, одному из главных сторонников Мазепы.
И что же Меншиков? Получив Почеп, он увеличил свой надел собственной властью вдесятеро. Под видом древнего Почепского уезда присоединил к Почепской волости еще и сотни – Мглинскую, Бакланскую, а также часть Стародубской и Погарской. Вошедшие в эти пределы владельцы, чиновники и казаки с их крестьянами и посполитыми[32] были причислены к Почепу и обложены повинностями как жители удельного княжества Меншикова.
Возмущенный Скоропадский обратился к Петру. В результате Меншиков в очередной раз получил серьезную выволочку, дьяка Лосева, который межевал Почепщину, удалили, а государь издал Сенату указ: тому, что гетман после Полтавской баталии отдал князю Меншикову и что жалованной грамотой утверждено – быть за ним. А что сверх того примежевано и взято, возвратить гетману и послать нарочного, чтобы то размежевание упразднить.
Озлобленный на Скоропадского, Меншиков конечно же выпросил у государя помилования, но поклялся отомстить и гетману, и Малороссии. Мелкие уколы не в счет – сколько их было! Но тотчас же после ссоры с Меншиковым из Петербурга начали поступать приказы о посылке казаков на работы и в походы.
В 1716 году несколько тысяч казаков под командой генерального хорунжего Сулимы были отправлены на рытье канала Волга – Дон; в 1720 году – 12 тысяч для работ на Ладожском канале и 5 тысяч – на постройку Киевской крепости; в начале 1721 года пришел указ выделить 10 тысяч казаков для похода на Персию.
А до этого, в декабре 1720 года, пришло повеление отправить на земляные работы по строительству Ладожского канала еще 12 тысяч казаков с тремя полковниками, что и было исполнено в феврале следующего года. Начальниками были наказной гетман, черниговский полковник Павел Полуботок, лубенский полковник Андрей Маркевич и опять-таки генеральный хорунжий Иван Сулима, который умер в дороге.
В этот поход были призваны казаки всех полков. Из них перемерло на работе 2461 человек и осталось в больницах над Ладогою 244. И это не считая умерших и больных казаков миргородских и стародубских, о которых ведомость не была составлена.
К зиме, оставив казаков на попечение Маркевича, Павел Полуботок вернулся домой, сказавшись больным. Но при встрече со Скоропадским рассказал гетману всю жестокую правду.
«Нас там всех уложат, Иван, – сумрачно вещал черниговский полковник. – Если так и дальше пойдет, казаки или разбегутся, уйдут за Днепр, или восстанут».
«Чур тебя! – замахал на него руками испуганный гетман. – Нам сейчас только и не хватает большой крови. От мора 1711 года до сих пор не можем прийти в себя».
Полуботок горестно вздохнул: от моровой язвы, что длилась три года, в Черниговском полку умерло почти 12 тысяч человек. А потом еще саранча все посевы сожрала, и к болезням добавился голод.
«Господи, за что ты караешь Украйну?!» – воскликнул в конце разговора Полуботок. Эти слова черниговского полковника, которые он произнес год назад, вдруг зазвучали в голове Скоропадского как похоронные звоны. Он встрепенулся и с трудом поднял тяжелые веки. Над ним склонилась Настя.
– Ивасю, выпей… – Она заботливо поддержала его голову, и теплый травяной отвар полился в желудок.
Сделав последний глоток, Скоропадский откинулся на подушки и уже вполне осмысленно посмотрел на жену. Он знал, что казаки называют его подкаблучником, но ничего поделать с собой не мог – свою Настю он любил больше всего на свете. Скажи она, чтобы гетман оставил булаву и стал простым пасечником, он сделал бы это, не задумываясь.
Настя родилась в семье еврея-выкреста Марка, который имел пятерых сыновей и семерых дочерей от брака с дочерью прилуцкого старосты Григория Корниенко (тоже еврея, который стал основателем рода Огановичей). Красавицей была у Марка жена. И дочери красотой в нее пошли. Повлюблялись в них казацкие сотники. Однако сабли имеются не только у сотников, но и у врагов: послетали вскоре головы с плеч у всех зятьев. Но недолго горевали Марковы дочки вдовами.
И года не проплакала о своем генеральном бунчужном Косте Голубом дочь Марка Анастасия. Потерял из-за нее голову сам гетман Иван Скоропадский. Пал на колени под ее каблучок, да так до конца жизни и не поднялся.
Не Иван Скоропадский правил отчаянными казаками, а его жена. Вытащила Настя к богатству всех своих пятерых братьев, да и о сестрах не забыла, устроив их мужьям подлинную синекуру. И отца облагодетельствовала – благодаря любимой дочери он получил дворянское звание и стал шляхтичем. От имени гетмана Настя подарила ему два больших прилуцких села – Большие и Малые Девицы.
Став родичами гетмана, ни Марк, ни его сыновья времени даром не теряли. Настя назначила брата Андрея походным гетманом на то время, когда казаков погнали строить Петербург и воевать со шведами. Летели под шведскими палашами казацкие головы, тонули казаки в петербургской грязи, а сундуки счастливчика Андрея наполнялись талерами и драгоценностями.
Когда Меншиков стал теснить Мазепу, да так, что тот сбежал к Карлу XII, первым, кто примчался доложить светлейшему князю об измене гетмана, был сын Марка. Меншиков воровал по-крупному, но и своим приближенным давал возможность красть, запуская руку в государеву казну; а любимчикам, среди которых был и Андрей Маркович, раздавал такие должности, что они могли золото грести лопатой.
И у Андрея было много сыновей и дочерей. Младший сын, Яков, рвался в науку, был любимчиком самого Феофана Прокоповича. Но не захотела тетка, чтобы племянник стал монахом, женила его на дочке полковника черниговского Полуботка. Да вот только Павел Полуботок почему-то сильно невзлюбил и Анастасию Марковну, и ее племянника.
Но именно его имя назвала Настя, когда гетман окончательно пришел в себя:
– Ивасю, там к тебе Павел Леонтьевич…
В ее черных, как виноград, глазах мелькнула фиолетовая искорка. Она тоже не особо жаловала Полуботка, так что их «любовь» была взаимной.
– Зови! – оживился гетман.
– А может, ты отдохнешь? Потом…
– Настя, моя голубка, я скоро отправлюсь на вечный отдых.
– Не говори так, Ивась! Ты крошишь мое сердце на кусочки.
– Бедная, бедная… – Гетман поднял исхудавшую руку и погладил жену по щеке. – Что с тобой будет, когда я уйду… Люди злые… Так и норовят обидеть. Все, все, не плачь… Кличь Павла! Времени осталось мало, а я должен с ним поговорить.
Анастасия Марковна тяжело вздохнула, смахнула слезы и вышла из опочивальни. Вскоре дверь отворилась, и на пороге появился Полуботок.
– Павло… – Скоропадский с усилием привстал. Полуботок бросился к постели и подложил ему под спину подушки, чтобы гетман мог разговаривать с ним полусидя. – Здравствуй, Павло…
– Ах, Иван Ильич, что же с тобой болезнь сделала! – воскликнул искренне огорченный Полуботок.
– То не болезнь, Павло, то смертонька моя иссушила меня, а царские лизоблюды душу выпили до дна и разбили ее, как хрустальный кубок, – вдребезги. Слыхал про Малороссийскую коллегию?
– Да… – Полуботок помрачнел еще больше. – Конец нашим вольностям…
– Беда, Павло, ох, беда… И как ее отвести, не знаю. Вон там, на столике, указ о создании Коллегии. Прочитай…
Полуботок, пропустив «шапку», начал читать главные пункты – обязанности и права Коллегии:
«1) Надзирать за скорым и беспристрастным производством дел во всех присутственных местах и обиженным оказывать законное удовлетворение.
2) Иметь верную ведомость о денежных, хлебных и других сборах и принимать их от малороссийских урядников и войтов.
3) Производить из этих денег жалованье с гетманского совета сердюкам и компанейцам[33], иметь приходные и расходные книги и ежегодно представлять их прокурору в Сенат.
4) Препятствовать с гетманского также совета генеральным старшинам и полковникам изнурять работами казаков и посполитых людей.
5) Смотреть, чтоб драгунам отводимы были квартиры без всякого исключения, даже в гетманских поместьях, кроме двора, где он живет, также дворов старшин, священно– и церковнослужителей.
6) Рассматривать вместе с полковыми командирами имеющие поступать жалобы от нижних чинов и малороссиян.
7) Наблюдать, чтоб присылаемые к гетману указы от государя и Сената были записываемы в генеральной канцелярии и в свое время доставлялись рапорты; также препятствовать писарям гетманским подписывать вместо него универсалы и отправлять их из Коллегии».
Скоропадский наблюдал за ним с каким-то просветленным выражением, будто Полуботок читал не указ царя Петра, а отходную молитву. Он вдруг почувствовал, как огромная тяжесть власти, давившая его все эти нелегкие годы, свалилась с плеч, растаяла словно утренний туман. Душа гетмана наполнилась давно забытой умиротворенностью, а темные болезненные мысли осветлились до полной прозрачности.
– Тебе еще неведомо, – сказал он, когда Полуботок вернул указ на место, – каких «почестей» я удостоился под конец моего пребывания в Петербурге. Поначалу все было хорошо. Мне был отведен дом князя Прозоровского, который караулила рота солдат. На другой день меня посетили Меншиков, Ягужинский и многие другие царские приближенные. Затем государыня пожаловала Настю своей парсуной в серебряной рамке, украшенной драгоценными каменьями. В Сенате меня принимал обер-прокурор и экзекутор; в присутствии я сидел между генерал-адмиралом и великим канцлером, а во дворце за столом – подле императора. По жалобам на Меншикова я тоже был удовлетворен…
Скоропадский умолк, чтобы промокнуть кружевным платком капельки пота, выступившие на лбу, и продолжил:
– А затем вдруг состоялся указ: быть при гетмане бригадиру и шести штаб-офицерам на основании договоров, составленных с прежним гетманом, – якобы для прекращения беспорядков в войсках и в судах. В тот же день государь вынес решение и на представленные мною статьи. Это был отказ вывести полки из Украины, и ни слова в ответ на мои мольбы оставить малороссиян в прежних правах и вольностях. Государь даже не соизволил со мной попрощаться – уехал в Коломну… – Скоропадский горестно вздохнул. – А, что там говорить! Я всегда знал – царь Петр не простит мне, что я отказался участвовать в суде над его сыном Алексеем Петровичем и подписать обвинительный приговор. Между прочим, ты, именно ты подсказал мне тогда мысль ответить ему отказом!
– Не имел ты ни власти, ни права судить сына с отцом и государем своим, – твердо ответил Полуботок. – В подобном деле нельзя быть беспристрастным.
– И то правда. Бог ему судья… Что ж, былого не воротишь. О другом нужно думать. Ухожу я, Павло… Позвал я тебя, чтобы попрощаться.
– Что ты такое говоришь?! Побойся Бога, Иван Ильич. Ты еще поживешь.
– Ну, с Богом-то мы скоро свидимся… Он напомнит мне о моих грехах… много их было, ох, много! Но про то ладно. Есть у меня большая к тебе просьба – не оставь в своих милостях и заботах мою Настю, когда станешь гетманом.
– Это в тебе болезнь говорит, – из вежливости упрямился Полуботок. – Знахарь твой – еще тот кудесник. Он и мертвого на ноги поставит. А что касается гетмана… ты же знаешь, что государь ко мне относится весьма прохладно.
– Да, это так, – неохотно согласился Скоропадский. – Помню, потом Меншиков в хорошем подпитии передал мне слова Петра Алексеевича, сказанные о тебе: «Больно хитер он, может с Мазепой уравняться». А еще скажу по большому секрету, что сам светлейший князь примерялся к гетманской булаве, да государь не дал добро. В Петербурге, при царе, Меншиков был нужней.
– И все равно, я думаю, что булаву из твоих рук может принять только Данила Апостол. (Хоть это и грешно говорить при живом человеке, но ты вынудил меня, прости.) Он сейчас при царе, в походе, там и сговорятся. Петр Алексеевич считает меня большим хитрецом, да только Данила самого сатану может перехитрить. Ты ж его знаешь, черта одноглазого.
– Знаю. Как и то, что пока ты жив, выше полковника ему не подняться.
Острый взгляд Скоропадского полоснул по лицу Полуботка словно саблей. «Догадывается или знает о наших с Меншиковым отношениях? – подумал черниговский полковник. – Иван любит дурачком прикидываться и за Настину плахту прятаться… В наблюдательности ему не откажешь. Да и доносы на меня он получал. Что в них было написано, поди знай».
– Павло, распоряжение уже отданы, будешь меня заменять, пока я болею, – сказал Скоропадский неожиданно твердым голосом. – Все необходимые бумаги я подписал, они у Чарныша.
– Добро, – сумрачно ответил Полуботок.
– А теперь иди… иди, Павло. Устал я. И Настя, наверное, истомилась в ожидании… Прощаться не будем. Ты теперь из Глухова никуда. Вечером снова свидимся. Не все еще проговорено…
Полуботок низко поклонился Скоропадскому и вышел. Настя, стоявшая под дверью («Как всегда, подслушивала», – подумал с невольным раздражением полковник), обожгла его взглядом, в котором были намешаны многие чувства: и горечь предстоящей утраты мужа, которую Анастасия Марковна уже чувствовала благодаря своей женской интуиции, и неприятие Полуботка, и страх неизбежных перемен к худшему, и пиетет перед будущей властью нового гетмана.
– Как наши дети? – спросил Полуботок, лишь бы сказать хоть что-нибудь.
– Дети? У них все хорошо.
– Ну, слава богу…
На этом они и распрощались; Настя скрылась за дверью опочивальни, а черниговский полковник размашистым шагом направился не в канцелярию Чарныша, как следовало бы ожидать, а на гетманский постоялый двор, где расположилась его челядь и верный джура Михайло Княжицкий.
Постоялый двор был построен при Скоропадском. Он несколько отличался от подобных заведений России; и прежде всего, обширностью территории и добротностью построек. Поговаривали, что идею гетманского постоялого двора подсказала своему любимому Ивасю все та же Настя. И небескорыстно – в просторном шинке, главном средоточии жизни постоялого двора, всеми делами заправлял еврей Абрахам, какой-то дальний родственник Марковичей, который платил гетманше процент от своего гешефта.
Он же распоряжался обустройством гостей, заказывал корм для лошадей и командовал обслугой – пахолками-переселенцами, для которых служба на постоялом дворе за один лишь харч уже была большой удачей.
Когда Полуботок появился во владениях Абрахама, жизнь на постоялом дворе била, что называется, ключом. Даже кони под навесом, обычно спокойно жующие отаву[34], прекратили это приятное и полезное занятие и, прядая настороженными ушами, прислушивались к шуму и металлическому звону, заполнившему пространство постоялого двора.
Казаки устроили показательную рубку. На саблях бились джура и старый запорожец Грицко Потупа. Молодой Княжицкий азартно налетал на своего противника со всех сторон, как ястреб, а дед Потупа спокойно отмахивался от него, словно от назойливого овода, вычерчивая своей карабелой[35] сверкающий жалящий частокол, сквозь который юный Михайло никак не мог пробиться.
Нужно сказать, что такие поединки редко обходились бескровно. В лучшем случае бойцы ограничивались царапинами, но иногда случались и раны посерьезней. Острая как бритва сабля не разбирала, кто перед ней – свой или чужой, и разила наповал. Только большое искусство во владении холодным оружием спасало поединщиков от страшных увечий; да и неписанный рыцарский закон гласил – лучше самому нарваться на удар, чем ранить товарища в тренировочной схватке.
Наверное, Потупе уже надоела долгая возня, или, возможно, он заметил появление Полуботка, но старый запорожец вдруг преобразился. От благодушной ленцы не осталось и следа. Несколько страшных по силе и молниеносности ударов (чего джура, усыпленный инертностью противника, не ожидал) – и сабля Княжицкого выпорхнула из рук юноши как ласточка.
– Бисова дытына… – довольно проворчал Потупа, вкладывая в ножны свою карабелу. – Загонял деда. А что, хлопцы, – обратился он к зевакам, образовавшим круг, – хороший казак растет. Только сабелька у тебя, Михайло, никчемная. Где ты только нашел этот клыч[36]? Длина клинка это еще не все. Управляться с такой саблей трудновато. Тут нужна железная длань. А у тебя еще кость не окрепла.
– Здоровы будете, казаки! – поприветствовал собравшихся Полуботок, кинув поводья своего жеребца юному конюху-пахолку.
Постояльцы начали кланяться и раздалось нестройное:
– Добрыдень, ваша мосць! Здравствуйте, ясновельможный пан! Помогай Бог, пан полковник!
Только Потупа, пригладив усы, сказал просто:
– А здоров, Павло. Шо ты такой засмученый?
«Чертов характерник! – мысленно выругался Полуботок. – Насквозь человека видит. Никак не отучу его от фамильярности. Хоть бы при людях сдерживался. Ишь, моду взял – обращается ко мне, как к простому сердюку… Ну да ладно. Прожуем. Старый богохульник мне еще не раз пригодится…»
Черниговский полковник три года ел кашу из одного котла с Потупой. Друзьями они не стали – не тот уровень, – но отношения у них были доверительными. Полуботок знал, что если старый запорожец даст клятву беречь какую-нибудь тайну, то ее и калеными клещами из него не вытащишь. И язык он всегда держал за зубами, даже под хмелем.
– Ты мне нужен, Грицко, – сухо сказал полковник. – Собирайся в путь.
– В путь, так в путь, – беззаботно ответил Потупа. – Харчи дашь или готовить свои?
– Провиант получишь.
– Ну так была бы забота…
Потупа не имел ни кола ни двора. Не было у него и семьи. Он то появлялся в Чернигове, то надолго исчезал. Куда? – этого не знал даже Полуботок. Старый запорожец был сама таинственность. Но одно было хорошо известно черниговскому полковнику: старый пластун Потупа знал все потайные стежки-дорожки в Крым. Что касается днепровских плавней, то они были для него, как раскрытая книга для грамотея.
Уезжая из Чернигова по вызову Скоропадского, полковник наказал срочно отыскать Потупу. И вот старый запорожец в Глухове. Что ж, очень вовремя…
– Михайло! – позвал Полуботок джуру. – Седлай своего коня. Мы уезжаем. А ты, Грицко, жди на постоялом дворе. Где-то тут шатается Солодуха, так ты ему скажи, что в дороге он будет прикрывать твою спину.
– Петро Солодуха? – обрадовался Потупа. – Оцэ дило… А скажу, скажу. Когда выезжаем?
Полковник посмотрел на небо – уже близился вечер – и ответил:
– Сегодня уже поздно. Завтра, с утра пораньше. Огневой припас и деньги на дорогу привезет Михайло.
Полуботок и джура уехали. А Потупа пошел искать своего старого друга Солодуху, тоже бывшего запорожца. Он был из мазепинцев, и после разгрома шведов под Полтавой ушел, как и многие другие казаки сначала в Буджак, а затем во вновь образованную Сечь – Олешковскую.[37] Но уже спустя три года Солодуха вернулся домой, и как-то так случилось, что его взял под свое крыло черниговский полковник. Возможно, потому, что в свое время Петро спас Полуботку жизнь в бою.
Солодуха часто выполнял тайные поручения полковника и был не менее надежен, чем Потупа.
Солодуха, здоровый и налитой, словно пивная бочка, как обычно, сидел в шинке. Он уже изрядно выпил и вел «философские» беседы с Абрахамом, который слушал его разглагольствования, да на ус мотал; а точнее, на пейсы.