Кто может противиться Богу
и Великому Новгороду?
Старинная новгородская поговорка
Праздник святого Наума, покровителя наук и грамоты, для Истомы Яковлева не задался с самого утра. Мороз крепчал, мела колючая поземка, коварный ветер, со свистом крутивший вихри по улицам Колмогор[1], так и норовил засыпать за шиворот пригоршню-другую снежного крошева, и Истома с тоской думал, что на этом его неприятности в новом учебном году только начинаются.
Первого декабря, в день Наума-грамотника, как это принято на Руси, начинался учебный год, длившийся до Пасхи, и колмогорскую детвору отдавали в обучение. Истома набирался уму-разуму у приходского дьякона Есифа, у которого учились в основном дети бояр и купцов. Едва начало светать, все семейство боярина Семена Яковлева – жена Любава, сыновья Истома (самый старший), Григорий и Найден, а также кроха дочь Млада – отправилось в церковь, где свершили молебен, испросив благословения на учебу Истомы и Грихши (Григория). После, уже дома, Семен Остафьевич приветил Есифа, угостил его, как должно, и представил дьякону Грихшу – летом ему исполнилось семь лет. В школу он шел впервые, в отличие от Истомы, которого отдали в обучение в 1461 году и которому предстояло постигать науку четвертый год.
Григорий отвесил дьякону три земных поклона, и в ответ получил столько же легких ударов плеткой по заднему месту – чтобы был послушным в обучении и почтительным к учителю. Истома лишь коварно ухмыльнулся; зная непоседливый характер братца, который на ходу подметки рвал, он был уверен, что тому придется немало откушать «березовой каши» – Есиф был скор на расправу, а розги для большей доходчивости своих наставлений распаривал в горячей воде, после чего они становились хлесткими, били больно и не ломались.
Собственно говоря, и сам Истома Яковлев не был подарком для дьякона. Сидя за столом, Есиф время от времени с подозрением поглядывал в его сторону, но Истома, который скромно стоял в сторонке вместе с младшим братом, – как-никак, смотрины – весьма искусно изображал величайшее смирение вперемешку с почтением, во что учитель совершенно не верил. Уж он-то знал, что боярский отпрыск чрезвычайно шаловлив, увертлив и быстр, как куница, и обладает несомненным талантом лицедея, за что был порот много раз, да все бестолку.
Вскоре дьякон ушел, – ему предстояло познакомиться еще с двумя учениками-первогодками – а мать, вручив Истоме красиво вышитое полотенце и каравай из белой муки тонкого помола, чтобы Грихша мог одарить этим подношением учителя после первого урока (таков был старинный обычай), отправила сыновей в школу. Она находилась при церкви и внутри была в точности, как просторная крестьянская изба, только окна забраны не вычиненными бычьими пузырями, а прозрачной слюдой.
Вдоль стен учебного помещения стояли лавки, застеленные домоткаными ковриками, в центре находился большой, чисто выскобленный деревянный стол, за которым сидели ученики и их строгий учитель, дьякон Есиф, угол у входа занимала широкая русская печь, а рядом с ней, подвешенный на цепи к потолку, висел «баран» – медный рукомойник с двумя ушками и рыльцами накрест, под которым стояла бадейка.
Красный угол занимал иконостас, перед которым теплилась лампадка зеленого стекла, а под ним стоял небольшой столик на резных ножках, представлявший собой алтарь. На нем блистал ярко начищенными бронзовыми боками сосуд с богоявленской водой, стояли подсвечник с громничными свечами, оставшимися после Сретения Господнего, и глиняный расписной кувшинчик с веточками освященной вербы, а на блюдечке лежали костяные пасхальные яйца, искусно вырезанные колмогорскими мастерами из рогов Индрика-зверя[2]. После каждого половодья эти огромные рога находили во множестве по берегам рек.
Но самое видное место в избе занимали розги. Хотя бы потому, что дети обращали на них гораздо больше внимания, нежели на божницу. Связки розог висели на стене справа от иконостаса и вызывали священный трепет у нерадивых учеников, успевших в полной мере ощутить на своей спине и седалище их животворящее действо, изрядно способствующее успешной учебе.
Учеников было немного – около двух десятков, в основном дети бояр, купцов и священнослужителей. Учились совместно: первогодки одолевали азбуку, писали на цере[3] и на бересте, а те, кто постарше, учились счету и зубрили «Псалтырь», чего Истома терпеть не мог. Он обладал великолепной памятью, но его больше прельщали точные науки, которые в школе дьякона Есифа преподавались в очень усеченном виде – только примитивный счет. Яковлевы владели вотчинами на Корельском берегу, а всякое дело требует не только надзора, но и умения соразмерять прибыли с убытками. Из-за этой надобности арифметике Истому обучила мать, еще до школы. К сожалению, в последние годы дела Семена Яковлева пошли худо, семья влезла в долги, но отец Истомы не унывал и надеялся на лучшее.
Несмотря на мороз и ветер, ученики не торопились заходить в душную, хорошо натопленную избу, – бегали наперегонки, бросали снежки, боролись и вообще дурачились и выделывали разные штуки – кто во что горазд, как это всегда бывает у школьников после продолжительных каникул. Учебный день продолжался долго, занятия начинались с семи утра и продолжались до самого вечера. Это только в праздник пророка Наума им вышло послабление, за что старшие школьники должны были благодарить первогодок – Есиф обязан был посетить их отцов и откушать, что Бог послал, в том числе и крепкий ставленый мед.
В полдень школьников – тех, кто жил вблизи – отпускали домой перекусить, а чтобы обучение шло успешнее, их родители старались по мере возможности щедро одаривать дьякона. Они регулярно снабжали школу крупой, салом, мукой, привозили солому и дрова для печи, а каждый четверг приносили какую-нибудь живность и готовую еду – лепешки, яйца, куличи. Особенно любили школьники кашу, сдобренную маслом.
Ближе к весне, когда солнце начинало пригревать и появлялись первые травы, жена Есифа делала ботвинью на квасе из щавеля или окрошку на квасе, или щи из щавеля. Жена дьякона обычно приправляла еду луком и чесноком в большом количестве – чтобы дети не болели. К праздникам она пекла блины или оладьи с сыром, которые считались лакомством. Супруга Есифа относилась к школьникам как к своим детям и готовила очень вкусно.
Но вот хромой Фалей, школьный прислужник, ударил в небольшой колокол, который висел на крыльце, и дети гурьбой ввалились в избу. Первогодки, едва сняв верхнюю одежду, сразу же расселись по лавкам, но их старшие товарищи быстро навели должный порядок. Дьякон разрешал садиться только после того, как ученики поклонятся три раза перед иконой и один раз ему – в ноги. Но вот появился и сам Есиф, должный ритуал был соблюден, и дьякон – он был изрядно навеселе после смотрин – разразился, как обычно, нравоучительной речью, которую Истома уже знал наизусть:
– Чада мои неразумные, соберите разум сердца своего и внимайте словам моим. Прострите сердечный сосуд свой да накаплются туда словеса книжные. Не должно книгу читать скоро, а трижды воротиться следует. Не следует только устами книгу говорить, но сокрыть в сердце истину книжную. Осуждайте ненаучающихся, какие только ногами дрыгают да словеса глаголют…
«У-у!..» – мысленно простонал Истома, – дьякон мог вещать битый час, переливая с пустого в порожнее, – и глянул на своего друга Онфима, купеческого сына, сидевшего рядом. Тому тоже было скучно, и он, ерзая на скамье, будто она была нестерпимо горячей, мучительно соображал, как бы ему развлечься.
– Голова без ума, что фонарь без свечи, – мусолил дьякон прописные истины, которые Истома слышал много раз. – Кто грамоте горазд, тому не пропасть. Запомните – корень ученья горек, да плод его сладок. Онфим, не вертись, иначе отведаешь розог! Так о чем это я?.. Ах, да – не учась, и лаптя не сплетешь, ибо…
Истома медленно обвел глазами знакомые до мелочей стены избы, зацепился за розги и торопливо перевел взгляд на пол, чтобы избавиться от неприятных воспоминаний. Тут его и осенило. Пол в школьной избе – или «училище», как почтительно величали заведение дьякона родители школяров, – был деревянным. Но для большей сохранности хорошо остроганных досок, покрытых воском (Есиф ценил красоту; а что может быть приятней глазу, чем вощеное дерево с его неповторимым рисунком?), служка Фалей застилал его соломой, так как все ученики происходили из зажиточных семей и носили сапоги с подковками, которые царапали пол.
Именно солома и понадобилась Истоме, чтобы устроить себе и Онфиму приятное времяпровождение на то время, пока дьякон разливался соловьем; его речь в первый день учебного года могла длиться битый час. Есиф вообще редко сиживал за столом вместе с учениками, больше ходил по избе, заложив руки за спину, и монотонно бубнил урок. Сегодня он стоял в торжественной позе у импровизированного алтаря-столика, и его наставления были в большей степени предназначены первогодкам, нежели остальным лоботрясам; на мальцов он и смотрел – требовательно и строго, дабы пробудить в их неокрепших душах трепет перед своей важной персоной.
Истома быстро набрал нужное количество соломинок, обрезал их ровно, в один размер, благо небольшой нож в кожаных ножнах у него всегда был спрятан под платьем, и смастерил из соломинки крючок. Онфим с огромным интересом наблюдал за его манипуляциями. У него загорелись азартом глаза – он уже понял замысел друга и предвкушал захватывающую игру, которая называлась «бирюльки». Она была простой, но чрезвычайно интересной; в нее играли даже взрослые, когда нужно было убить время.
В качестве «бирюлек» использовались соломинки. Один из игроков бросал их на стол беспорядочной кучкой, и играющие поочередно старались вытащить из нее отдельные соломинки, стараясь не потревожить соседние. «Бирюльки» вытаскивали только соломенным крючком, что было довольно сложно и требовало большой сноровки. Если играющий смещал другую соломинку, он передавал крючок сопернику. Выигрывал тот, кто собрал больше «бирюлек», либо первым набрал заранее оговоренное количество соломинок.
Согласие на игру было достигнуто беззвучно, при помощи взглядов.
– На што играем? – тихо поинтересовался Онфим.
Он говорил, не шевеля губами, – словно просто выдохнул воздух. Дьякон был подслеповат, но слух имел превосходный.
– А на што хошь! – ответил Истома.
Онфим какое-то время раздумывал, а затем его маленькие круглые глазки хитро блеснули, и он сказал:
– На пуговки!
Это был сильный ход. Не зря отец Онфима считался среди купцов Колмогорского городка большим хитрецом и выжигой; купеческий сын оказался достойным родителя. Истома покривился, будто съел что-то очень кислое, но согласно кивнул. От забавы он уже не мог отказаться, – сам предложил, – но главная проблема заключалась в том, что Онфим считался среди учеников большим мастером игры в «бирюльки» и часто выигрывал у Истомы. А юный Яковлев только вчера примерил новый бархатный кафтанец[4] с рядом бронзовых пуговиц, начищенных слугой до блеска. Если смотреться в зеркало, то они казались золотыми. У Онфима же и кафтанчик был поплоше – суконный – и пуговицы обтянуты кожей, правда, тисненой, с медным ободком.
Истоме очень не хотелось возвращаться домой без пуговиц, ведь в случае проигрыша ему придется их срезать и отдать Онфиму. А затем врать матери, что они были слабо пришиты, поэтому потерялись. Но взялся за гуж, не говори, что не дюж. Он решительно высыпал на стол горсть соломинок и отдал Онфиму крючок. Игра началась.
Вскоре окружающий мир для двух сорванцов прекратил существование. Есиф не видел, чем они занимались, потому что мальчики прикрывали соломинки от его взора своими спинами. Но их сгубило любопытство других школяров, которые не только перестали слушать речь учителя, но и активно заинтересовались перипетиями игры (притом с комментариями), благо она проходила у них на глазах.
Для Есифа, увлекшегося своим краснобайством, как глухарь весенним токованием, шепот и ерзание учеников во время его чрезвычайно ценных наставлений были сродни тяжкому оскорблению. Он потихоньку, на цыпочках, приблизился к Истоме и Онфиму, заглянул через их головы… и спустя несколько мгновений свежие розги, которые предусмотрительный Фалей распарил в кипятке еще с вечера, начали выбивать пыль из суконной одежки купеческого сына и бархатного кафтанца боярского отпрыска.
Насладившись местью, дьякон властным жестом указал мальчикам на угол, где был насыпан горох, и громоподобным голосом, прозвучавшим, как иерихонская труба, пробасил:
– На колени, негодники!
Наверное, таким тоном оглашали смертный приговор римские кесари, отправляя первых христиан на арену для боев гладиаторов, куда выпускали голодных львов.
Стоять на горохе было сущим мучением. Но Истому угнетало другое – он уже почти победил Онфима, и если бы не дьякон… Эх! Нет, день точно не задался. Зря он сегодня надел кафтанец не так, как должно, ох, зря. Не подумал. Примета верная: ежели кто-то напялит одежку с левой руки, то быть тому человеку битым…
Наконец-то! Свершилось! Истоме хотелось прыгать до небес от огромной радости, которая буквально выплескивалась из его душевного вместилища, как забродившая березовая бражка выливается через край бадьи. Наступила Пасха, и его мучения в школе дьякона Есифа закончились. Теперь он был свободен, как ветер: считал он вполне сносно благодаря стараниям матушки, писать с горем пополам научился, кое-как одолел «Псалтырь», а что еще нужно боярскому сыну? Впрочем, о своей дальнейшей судьбе Истома не задумывался. Все его мысли заняли пасхальные торжества, потому что в этот светлый день можно было веселиться и дурачиться, как того душа пожелает. А розги дьякона и горох, от которого на коленках за годы учения появились мозоли, стоило навсегда выбросить из головы, как дурной сон.
Всю Страстную седмицу мать вместе с прислугой приводила в нарядный вид жилище семьи. Под ее строгим надзором белили печь, тщательно мыли лавки и полы, скоблили столы, доставали из сундуков и проветривали скатерти и праздничную одежду, начищали оловянную и серебряную посуду, а главное – красили в котле сваренные вкрутую яйца в разные цвета.
Но Истому больше интересовали события вокруг церкви. Он проторчал там вместе с Онфимом до самого утра. Пасха была одним из немногих праздников, когда детям разрешалось гулять в темное время суток. Пасхальная ночь всегда была особенно торжественной и красивой: зажженные фонари и костры освещали церковь и колокольню, колмогорцы козыряли перед всем честным народом дорогими праздничными нарядами и христосовались друг с другом, дети затевали разные игры.
С первым ударом колокола в Великую субботу народ повалил в церковь слушать утреню. Яковлевы тоже пошли всей семьей в храм, чтобы освятить пасхальные куличи, крашанки, вяленую рыбу и копченое мясо. Все эту праздничную снедь мать сложила на большое расписное блюдо, перевязала его красиво расшитым пасхальным полотенцем и украсила первыми весенними цветами. Пасхальную еду, принесенную для освящения, расставили у иконостаса и вдоль церковных стен. Ровно в двенадцать часов, после утрени, в ограде стали палить из малых пищалей, все присутствующие в церкви осенили себя крестным знамением, и под звон колоколов раздалось мощное: «Христос Воскресе!» После окончания литургии началось освящение куличей и пасх.
Освятив куличи, Яковлевы не стали идти на кладбище, чтобы навестить своих усопших – могилы их родителей находились в Великом Новгороде. Да и сами они были новгородцами, но перебрались в Заволочье[5], прикупив там в свое время Корельский наволок, земли, пожни и рыбные ловища. Яковлевы вернулись домой, разговелись в тесном кругу семьи, а вечером мать и отец ушли в церковь, чтобы послушать чтение «страстей Христовых».
После того как все молебны были отслужены, начались пасхальные гуляния. К Яковлевым пришли кумовья, а также добрый десяток друзей, и пошел пир горой. Но этот момент Истому и Грихшу интересовал меньше всего. Получив гостинцы, они поторопились на колокольню, куда пускали звонить всех желающих, без разбору. Колокольный звон не стихал до вечера, чему местный звонарь был очень рад, потому как все приносили ему пасхальную еду и выпивку – чтобы не путался под ногами. В течение всей Светлой седмицы над Колмогорами звучал такой густой трезвон, что батюшка, у которого голова шла кругом от пасхальных забот, то и дело посылал дьякона унять развеселившихся православных и прогнать их с колокольни. Однако все потуги Есифа как-то поправить дело было безнадежными – обычай есть обычай, и поморы придерживались его истово.
Назвонившись всласть, Истома первым делом нашел Онфима. Ему хотелось отомстить другу за «бирюльки», в которых тот часто брал верх. В кармане Истомы лежали три расписных яйца, над которыми он трудился неделю. О, это был тяжелый труд! Сначала Истома разыскал на торге бабку, которую прозвали Чернавка. Она уже была в годах, но, казалось, старость ее не брала. В густых черных волосах бабки не было даже намека на седину. Жила Чернавка на отшибе, одиноко, занималась знахарством, и в народе шла молва, будто она ведьма и знается с нечистым. Что совсем не мешало колмогорцам пользоваться ее услугами – лечила бабка весьма успешно, особенно детей.
А еще у нее были какие-то особенные куры. Они несли яйца с очень толстой скорлупой. Истома быстро смекнул, что в этом его шанс. Он купил у бабки два десятка яиц, самолично, с большими предосторожностями, сварил их в соленой воде – чтобы скорлупа не пошла трещинами, а затем начались испытания. Он стучал яйцом по яйцу, пока не разбитыми остались только три штуки – самые прочные. Истома любовно расписал их, благо с младых ногтей имел пристрастие к художеству (хотя и не достиг в нем высот) и любил вытачивать фигурки из кости, чему его обучил отец, и теперь был готов нанести своему сопернику поражение, чтобы расквитаться за свои прошлые неудачи.
У него получилось так, как он и задумал; лучше некуда. Онфим был повержен и посрамлен. Десяток яиц, приготовленный купеческим сыном для пасхальной баталии (она называлась «чье яйцо крепче»), перекочевал в холщовую сумку Истомы, который после победы над Онфимом продолжил сражение с другими детьми, в основном с бывшими школярами, своими одногодками. В конечном итоге он опустошил все их запасы и с гордым видом и полной сумкой «трофеев» направился в ту сторону, где шла очень интересная игра – катание яиц.
Это была любимая забава колмогорской детворы. Яйца катали с бугорка. Если скатившееся вниз яйцо ударялось о какое-нибудь из яиц, разложенных под бугорком, игрок брал этот приз себе. Истома и здесь преуспел – глазомер у него был превосходный.
Наигравшись вдоволь, он милостиво позвал своих соперников во главе с Онфимом на импровизированный пир. Дети живо расселись в кружок, достали свои припасы, а Истома высыпал из сумки все выигранные яйца. Что может быть вкуснее пасхального кулича с яичком, да еще после трудов праведных!
Насытившись, детский гурт помчался на качели. Пасхи без качелей не бывает. Колмогорцы едва не в каждом дворе устраивали их для своих детей, а были еще и общественные качели, где веселье бурлило, как река в половодье. Неподалеку от недавно сооруженной деревянной крепости загодя вкопали столбы, навесили веревки, прикрепили доски, и народу столько привалило, что казалось, будто начался крестный ход. На качели шли и млад, и стар (по понятию Истомы, для которого неженатые парни и девицы на выданье казались слишком взрослыми).
Сквозь толпу этих «стариков и старушек» пробраться на качели было проблемой, но только не для Истомы. И впрямь юркий, как куница, он прошмыгнул буквально между ног старших и запрыгнул на качели вне очереди, да еще и Онфима прихватил с собой, благо места на доске хватало. Но его никто даже не пожурил – дети пользовались преимущественным правом покататься на качелях. Только не все обладали таким пробивным характером, как Истома Яковлев, поэтому смиренно ждали свой черед.
Домой Истома пришел сильно уставшим и сразу же отправился на боковую, хотя пир продолжался. В доме было шумно, однако Истома уснул, едва голова уютно устроилась на подушке, прикрывавшей подголовок[6]. Но сон его почему-то не был крепким. Видимо, азартные игры и качели подействовали на него чересчур возбуждающе. Ближе к полуночи, когда гости уже разошлись, он проснулся и спустился на поварню, чтобы испить квасу, и услышал возбужденные мужские голоса.
Разговаривали отец и его брат Нефед Яковлев. В Заволочье дела они вели сообща.
– …Не сдюжим, нет, не сдюжим, – с горечью сказал Нефед. – А ежели влезем в долги еще больше, то потом точно по миру пойдем.
– Да. Ты прав… – ответил отец Истомы.
Его голос был печален и тих.
– Но выход-то должен какой-то быть! – продолжил он после некоторой паузы.
– Конешно, есть, – отвечал Нефед. – Все продать и рассчитаться с долгами. К этому давно все шло. Боярин Филипп Григорьев, хитрый, как змей подколодный, ссудил нас средствами, а теперь требует возврата. До срока! И ничего не поделаешь – в договоре указано «по первому требованию». Нам тогда ничего другого не оставалось, как поверить ему на слово, што он подождет до конца этого года. Но мы-то думали, што обойдется, к тому времени успеем деньги собрать. Ан нет, теперь точно не получится. Весенняя путина только начинается. А в прошлом году два наших карбаса не вернулись из ловов! Прямо как кто-то наколдовал.
– Может, упасть ему в ноги, попросить…
– О чем ты говоришь?! Филиппом руководит его жонка, Марфа Семеновна, из бояр Лошинских. Мне давно доносили верные людишки, што она накинула глазом на наши угодья. А ежели Марфе попадешь на зубок, то, считай, пропало. Это она, похоже, и подговорила Филиппа дать нам взаймы. Он ходит у нее под пятой. Я так думаю, што и два наших сгинувших карбаса могут быть на ее совести. С чего бы им взять да утонуть? Рыбаки там были опытные, кормчие даже на Грумант[7] ходили и воротились, а тут сети бросали почти у самого берега. Бают люди, што Филипп с мурманами[8] кумпанство затеял, вот они и могли ему подсобить. Мурманы народ коварный, им што-нибудь уворовать, как мне высморкаться.
– Не возводи напраслину! – строго сказал отец Истомы. – Нужно точно разузнать, што там случилось и как было дело.
– Как же, узнаешь… Море умеет хранить тайны. Однако я попробую. Если это разбойничали мурманы, то карбасы они забрали себе. А они у нас меченые, и метки те вряд ли кто, кроме нас, найдет. Но ежели это правда… – В голосе Нефеда явственно прозвучала угроза.
– Узнаешь не узнаешь – сие дело будущего. А сейчас-то што делать?
– Продать Корельский наволок[9] и земли боярину Филиппу! Я уже говорил с ним. Он прощает нам долг и вдобавок дает две тысячи белок[10].
– Штоб кто-то другой не перекупил, – мрачно молвил отец Истомы.
– А хоть бы и так! Пусть его. Иначе ничего не получим, а земли отберут силой. Но кое-што мы и себе оставим…
– Ты о чем?
– О Неноксе![11] Там есть огромные залежи соли! Так определил мой рудознатец Плишка. Поставим солеварню, благо капитал для начала у нас будет, и возвернем все свои убытки, да ишшо и с прибылью. И наконец, мои люди нашли на реке Кереть место, где можно добывать хрусталь для окон, который заморские гости называют мусковит![12] А ты знашь, сколько он стоит?
– Как не знать – от пятнадцати до ста пятидесяти рублей[13] за пуд. В зависимости от качества.
– Вот! И пока никому не известно про нашу находку. В том числе и боярину Филиппу. Поэтому он легко откажется от Неноксы и от Керет, где мы построим рудник мусковита. Места там, прямо скажу, гиблые, никакого толку от них.
– На людской роток не накинешь платок, – сухо, без должного воодушевления, ответил отец Истомы. – Скоро и про соль, и про мусковит будут трепать языками на каждом углу. А слухи быстро расходятся – как круги по воде от брошенного камня. Поторгуйся потом с Филиппом…
Нефед хрипло хохотнул.
– Эк ты, брат, загнул… Может, я и дурачина, но не настолько, как ты мыслишь. Все мои рудознатцы во главе с Плишкой торчат под охраной на дальней заимке. Я обеспечил их провиантом и медовухой до самой зимы. Пока лед на реках не станет, оттуда выбраться невозможно. Пусть отдыхают, их семьям заплачено сполна. А к тому времени мы составим договор с Филиппом, в котором не упомянем нужные нам земли, и получим свои денежки.
– Што ж, тогда хорошо…
Истома не стал больше подслушивать; заботы старших ему были малоинтересны. Он быстро набрал ковшик квасу и шмыгнул опять в детскую спаленку, где рядышком мирно посапывали носами братья и сестра.
Знать бы ему тогда, каким страшным будет спустя два года продолжение ночного разговора отца и дяди Нефеда…