bannerbannerbanner
Русская литература в 1841 году

В. Г. Белинский
Русская литература в 1841 году

Б. – Но что вы скажете о Пушкине в сравнении с европейскими поэтами?

А. – Он относится к ним, как Россия к Европе, а европейские поэты к нему – как Европа к России. Пушкин обладал мировою творческою силою; по форме он – соперник всякому поэту в мире; но по содержанию, разумеется, не сравнится ни с одним из мировых поэтов, выразивших собою момент всемирно-исторического развития человечества. И это нисколько не идет к унижению великого гения Пушкина; повторяю, что поэту принадлежит форма, а содержание – истории и действительности его народа. Россия доселе жила внешнею силою; национальное сознание пробудилось в ней не дальше, как с великого 1812-го года… Какому-нибудь Байрону довольно было истории своего отечества, чтоб иметь готовое содержание для своей поэзии, а Пушкину еще оставалась целая Европа, то есть целое человечество. Слова: папа, католицизм, феодализм, вассал, реформация, религиозная война, всемирная торговля и пр. и пр. не могли в слухе Пушкина раздаваться так же, как в слухе Байрона: что для одного было предметом любознательности, то для другого было личным интересом, возбуждавшим все его страсти, все чувства… Самое образование европейских поэтов с детства питает их «поэтическим содержанием»: чего не знал Гете, какою ученостию обладал Шиллер! Байрон в подлиннике читал греческих и латинских писателей! В Европе все так чудно устроено, – одно не мешает другому, например, свет науке, а наука свету; у нас же об этом свете Пушкин говорил с таким отчаянием:

 
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой!..{71}
 

Но здесь не должно упускать из виду важного обстоятельства: смерть застигла Пушкина в поре полного развития необъятных сил его творческого духа, в ту самую минуту, когда он уже начинал уходить от волнующей юную и пылкую натуру внешности и погружаться в бездонную глубь своего внутреннего я, когда он только что перестал пробовать свое перо и только что начинал писать настоящим образом…

Б. – Однако наш разговор грозит быть страшно длинным, если вы хотите говорить о поэтах пушкинской школы…

А. – Если только поэтому, а не почему-нибудь другому, – то он будет очень короток. Время – великий критик: его крылья провевают все дела человеческие, оставляя на току немного зерен и рассевая по воздуху много шелухи… У нас же, надо заметить, время особенно быстро летит: мы, люди нового поколения, едва перешедшие за роковую черту 30-ти лет, отделяющую юность от мужества, мы, заучившие наизусть первые стихи Пушкина, мы, едва успевавшие следовать, так сказать, по пятам за его быстрым поэтическим бегом, – мы давно уже оплакали его безвременную кончину, а на школу его смотрим уже, как на «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой»{72}, любим ее только по отношению к собственному нашему развитию, только по воспоминанию о прекрасном времени нашей жизни, когда всякий новый журнал, всякая новая книжка журнала, альманах, какой-нибудь сбор «мечтаний и звуков»{73} были для нас праздником, тотчас врезывались в памяти, возбуждали живые восторги, шумные споры… И, если хотите, понятно, что мы в то блаженное время давали Пушкину сподвижников и товарищей, строили триумвираты и целые школы; но понятно также и то, что теперь, при имени Пушкина, мы не знаем, кого вспомнить, кого назвать…

Б. – Как! столько имен, столько слав…

А. – Но ведь в то время и г. Олин, автор «Корсара» и многих романтических элегий, издатель бесчисленного множества программ несостоявшихся журналов и газет{74}, и г. М. Дмитриев, сочинитель целой книги стихов, и г. Раич, автор десятка плаксивых стихотворений, и г. Трилунный, переводчик и подражатель Байрона, и Ф. Н. Глинка, изобретатель благоухающей нравственностию поэзии{75}, и много еще других – все это были имена и славы, да еще какие?..

Б. – Но я разумею не их, а Баратынского, Козлова, Давыдова (Дениса), Дельвига, Подолинского, Языкова. Помните, бывало, говаривали: Пушкин, Баратынский, Языков?

А. – Да, то есть триумвират… И точно, названные вами писатели недаром считались даровитыми. В них выразился характер эпохи, теперь уже миновавшей; они завоевали себе место в истории русской литературы. Я не люблю поэм Баратынского: в них больше ума, чем фантазии; но между его лирическими произведениями есть очень замечательные. Мне особенно нравится в них этот характер вдумчивости в жизнь, который свидетельствует о присутствии мысли. Элегия Баратынского «На смерть Гете» – превосходна. Козлов замечателен особенно удачными переводами из Мура; но переводы его из Байрона все слабы. Есть несколько замечательных пьес и между его собственными. У него много души; жаль только, что чувство его часто походит на чувствительность. Поэмы его вообще слабы; из них «Чернец» замечателен по эффекту, который он произвел на публику и который напомнил об эффекте «Бедной Лизы» Карамзина. Элегии Давыдова часто дышат истинною поэзиею, и их всегда можно перечесть с удовольствием, несмотря на их однообразность. Вообще, в поэзии Давыдова есть какая-то достолюбезная оригинальность, свой собственный характер. Имя Дельвига мне любезно, как друга детства Пушкина. Русские песни Дельвига очень хороши для фортепьяно и пения в комнате, где они удобно могут быть приняты за народно-русские песни. В подражаниях Дельвига древним много внешней истины, но не заметно главного – греческого созерцания жизни… Подолинский был человек с замечательным дарованием: {76} в его мелких стихотворениях и в поэмах много чувства и поэтических мест; но у него никогда не бывало целого, особенно в поэмах, которые бедны содержанием, слабы по концепции, бледны по выполнению… Стихи Языкова блестят всею роскошью внешней поэзии, – и если есть внешняя поэзия, то Языков необыкновенно даровитый поэт. Он много сделал для развития эстетического чувства в обществе: его поэзия была самым сильным противоядием пошлому морализму и приторной элегической слезливости. Смелыми и резкими словами и оборотами своими Языков много способствовал расторжению пуританских оков, лежавших на языке и фразеологии. Правда, его новые слова и фразы почти всегда изысканны, неточны, а нередко и грешат против вкуса; но они всем понравились, а потому и сделали свое дело… Стих Языкова громок, звучен, ярок; но в нем это – чисто внешние достоинства, без всякого отношения к содержанию. Да и что составляет содержание его поэзии? или, лучше сказать, есть ли в ней какое-нибудь содержание? Поэзия, полная содержанием, всегда развивается, идет вперед; поэзия, чуждая всякого содержания, всегда стоит на одном месте, поет одно и то же, одним и тем же голосом. Вначале она может возбуждать фурор; но когда к ней привыкнут, ее уже не читают, а только безусловно хвалят… Проходит пыл, остается дым и чад; поэт начинает писать вялые, холодные и вообще плохие стихи, которых уже никто не почитает стоящими даже порицаний… А мне странно, что вы не упомянули о г. Хомякове: хотя он по таланту и гораздо ниже Языкова, но после Языкова как-то невольно вспоминаешь г. Хомякова. Это не без причины: между ними много общего, именно – внешняя красота стиха, не зависящая от смысла пьесы, и однообразие в манере и предметах песнопений… В самом деле, Языков все пел студентские пиры и студентскую удаль; г. Хомяков символически поет все о чем-то высоком и прекрасном; содержание песен Языкова неподвижно; содержание песен г. Хомякова также неподвижно, потому что это всегда одна и та же отвлеченная мысль, одни и те же громкие слова; оба поэта часто обращаются в своих стихах к России, – и ни у того, ни у другого не сорвалось с пера ни одного русского слова, ни одного русского выражения, на которое отозвалась бы русская душа или в котором отозвалась бы русская душа. Не правда ли, все это очень сходно? Но между тем тут есть и несходство: г. Языков кончает не так, как начал, – он утратил даже свой бойкий, звонкий и разгульный стих; г. Хомяков неизменен: он по-прежнему владеет стихом своим… Причина этой разности та, что для стихов Языкова – каковы бы ни были они – нужен был хоть пыл молодости, если не вдохновение; для стихов же г. Хомякова этого не было нужно…{77}

 

Б. – Но я не понимаю, что же вы разумеете под школою Пушкина…

А. – Собственно, ее и не было. Пушкин только развязал руки тогдашней молодежи на гладкий, бойкий стих, настроил ее на элегический тон, вместо торжественного, да ввел в моду поэмы, вместо баллад; тайна же его поэзии, и по содержанию, и по форме, для всех оставалась тайною. В его поэзии все видели одну внешнюю, поверхностную сторону, а во внутрь ее и не заглядывали…

Б. – Но в чем же великое влияние Пушкина на русскую литературу, если школа, им созданная, так скоро исчезла, не оставив по себе следа?..

А. – В том именно, что благодаря Пушкину мы скоро оценили эту школу по достоинству… Влияние Пушкина было не на одну минуту; оно окончится только разве с смертию русского языка. Сверх того, странно было бы измерять достоинство поэта рожденною им школою. Мы не знаем, да и знать не хотим, создал ли какую школу, например, Байрон: мы хотим знать только Байрона и судить о нем по нем самом, а не по его школе, если б она и была. Не Пушкин виноват, что вместе с ним не явилось сильных талантов… Притом же влияние великого поэта заметно на других поэтов не в том, что его поэзия отражается в них, а в том, что она возбуждает в них собственные их силы: так солнечный луч, озарив землю, не сообщает ей своей силы, а только возбуждает заключенную в ней силу… У кого есть талант и кто способен понять поэзию Пушкина, принять в себя ее содержание, – тот, конечно, будет писать несравненно лучше, нежели как бы он писал, не зная Пушкина. А многие ли понимают Пушкина?.. Поверьте мне, надо быть выбрану из десяти тысяч, чтоб понимать Пушкина! Ведь это талант своего рода, и талант большой! Вот, например, Веневитинов: хоть и нельзя указать явного влияния Пушкина на его поэзию, но нет сомнения, что он Пушкину обязан больше, чем кто-нибудь. Веневитинов сам собою составил бы школу, если б судьба не пресекла безвременно его прекрасной жизни, обещавшей такое богатое развитие. В его стихах просвечивается действительно идеальное, а не мечтательно идеальное направление; в них видно содержание, которое заключало в себе самодеятельную силу развития; но форма его поэтических произведений, даже самый характер их, не обещали в Веневитинове поэта, – и я уверен, что он скоро оставил бы поэзию для философских созерцаний. На этом поприще многого можно было ожидать от него. Он возбудил к себе сильное участие, даже энтузиазм молодых людей обоего пола своими произведениями и в стихах и в прозе: это участие, этот энтузиазм были пророческие… Говоря о поэтах того времени, нельзя не упомянуть о Полежаеве, как поучительном примере необузданной силы без содержания, таланта без образования, вдохновения без вкуса. Эта дикая натура пала жертвою собственной силы, раз не так направленной, – пала жертвою собственного огня, не нашедшего для себя настоящей пищи…

Б. – А Грибоедов?

А. – Он сам по себе; он сам целая школа. Написав несколько посредственных опытов в драматическом роде по французской мерке, он вдруг является с комедиею, для которой едва ли где мог быть образец, не говоря уже о русской литературе. Язык, стих, слог – все оригинально в «Горе от ума». Содержание этой комедии взято из русской жизни; пафос ее – негодование на действительность, запечатленную печатию старины. Верность характеров в ней часто побеждается сатирическим элементом. Полноте ее художественности помешала неопределенность идеи, еще не вполне созревшей в сознании автора: справедливо вооружаясь против бессмысленного обезьянства в подражании всему иностранному, он зовет общество к другой крайности – к «китайскому незнанью иноземцев»{78}. Не поняв, что пустота и ничтожество изображенного им общества происходят от отсутствия в нем всяких убеждений, всякого разумного содержания, он слагает всю вину на смешные бритые подбородки, на фраки с хвостом назади, с выемкою впереди и с восторгом говорит о величавой одежде долгополой старины… Но это показывает только незрелость, молодость таланта Грибоедова: «Горе от ума», несмотря на все свои недостатки, кипит гениальными силами вдохновения и творчества. Грибоедов еще не был в состоянии спокойно владеть такими исполинскими силами. Если бы он успел написать другую комедию, она далеко оставила бы за собою «Горе от ума». Это видно из самого «Горе от ума»: в нем так много ручательств за огромное поэтическое развитие… Какая убийственная сила сарказма, какая едкость иронии, какой пафос в лирических излияниях раздраженного чувства; сколько сторон, так тонко подмеченных в обществе; какие типические характеры; какой язык, какой стих – энергический, сжатый, молниеносный, чисто русский! Удивительно ли, что стихи Грибоедова обратились в поговорки и пословицы и разнеслись между образованными людьми по всем концам земли русской! Удивительно ли, что «Горе от ума» еще в рукописи было выучено наизусть целою Россиею!.. Грибоедов наводит мне на душу грустную мысль о трагической судьбе русских поэтов… Батюшков в цвете лет и полноте поэтической деятельности… хуже, чем умер; Грибоедов, Пушкин, Лермонтов погибли безвременно…

 
. . . иль вся наша
И жизнь не что, как сон пустой,
Насмешка рока над землей?..{79}
 

Б. – Прерываю ваше поэтическое раздумье прозаическим вопросом: говоря о поэтах допушкинской эпохи, вы забыли Мерзлякова, которого русские песни, впрочем, принадлежат к позднейшему времени.

А. – Да много ли его русских песен-то? «Среди долины ровный» – не народная, и даже не простонародная, а разве сентиментально-мещанская песня. «Чернобровый, черноглазый» и «Не липочка кудрявая» – прекрасные и выдержанные песни; все другие – с проблесками национальности, но и с «чувствительными» против нее обмолвками. В поэзии Мерзлякова есть чувство, но нет мысли. Теория его – французско-классическая; следовательно, об ней можно и не говорить. Переводы его из древних не изящны: в них не веет жизнию эллинского духа. Мерзляков смотрел на древних сквозь лагарповские очки. Он переводил идиллии г-жи Дезульер и ужасными виршами пересказал на книжном русском языке времен Хераскова «Освобожденный Иерусалим» Талса.

Б. – К кому же мы теперь перейдем от Пушкина и Грибоедова?

А. – К повести и роману. Пресытившись стихами, мы захотели прозы; а пример Вальтера Скотта был очень соблазнителен… Марлинский первый начал писать русские повести. Они были для своего времени то же, что повести Карамзина для той эпохи; разница между ними только та, что одни романтические, другие классические, в простом смысле этих слов. «Юрий Милославский» был первым русским историческим романом{80}. Он явился очень вовремя, когда все требовали русского и русского. Вот причина его необыкновенного успеха. Теперь он – преприятное и преполезное чтение для детей от 7 до 12 лет включительно и для простого народа. Жаль, что он не издан в числе нескольких десятков тысяч экземпляров и не продается копеек по 20 серебром: он много бы мог принести пользы. Я не буду исчислять всех повестей и романов, всех нувеллистов и романистов: это был бы бесполезный труд и скучный разговор. Романистов было много, а романов мало, и между романистами совершенно забыт их родоначальник – Нарежный{81}. В 1804 году издал он отчаянную романтическую трагедию «Димитрий Самозванец», которая была сколком с «Разбойников» Шиллера; потом печатал повести и романы – бледные, бесцветные, манерные, во вкусе г-жи Жанлис. В 1824 он издал «Бурсака», а в 1825 – «Два Ивана», романы, запечатленные талантом, оригинальностию, комизмом, верностию действительности. Их обвиняли тогда в грубой простонародности;{82} но главный их недостаток состоял в бедности внутреннего содержания. Он еще написал что-то вроде русского Жильблаза{83}, который был почище всех Выжигиных{84}, хотя и имел несчастие подать повод к появлению этих литературных бродяг и выродков… Лучший романист пушкинского периода литературы нашей, без сомнения, Лажечников. «Новик» его слишком полон, так сказать, обременен внутренним обилием: видно, что он – первое произведение автора; но в нем много теплоты, одушевления, много прекрасных частностей. «Ледяной дом» есть лучшее произведение Лажечникова по содержанию, по одушевлению, которым он спокойно проникнут, по характерам лиц, по превосходным частностям и полноте целого. В «Басурмане» Лажечников перенесся в чуждую ему сферу жизни, которая всех менее может дать содержание для романа. Несмотря на то, недостаточный в целом, «Басурман» не чужд превосходных отдельных мест; к лучшим из них принадлежат те, где является грозное лицо Иоанна III, деда настоящего Грозного; также сцена трагической смерти немца-лекаря, замученного татарами… Жаль, что Лажечников мало пишет: он принадлежит к числу тех писателей, которых влияние особенно сильно на эстетическое и нравственное развитие современного им общества. Что касается до повести – она, со времени появления Марлинского до Гоголя, играла роль ученицы и только в отрывке из романа Пушкина «Арап Петра Великого» на минуту явилась мастером, в смысле немецкого мейстера или итальянского маэстро. С Гоголя начался русский роман и русская повесть, как с Пушкина началась истинно русская поэзия… Гоголь внес в нашу литературу новые элементы, породил множество подражателей, навел общество на истинное созерцание романа, каким он должен быть; с Гоголя начинается новый период русской литературы, русской поэзии…

 
71«Евгений Онегин»(гл. 7, строфа XLVIII).
72«Руслан и Людмила» (песнь первая).
73Критик иронически обыгрывает название первого сборника Н. А. Некрасова «Мечты и звуки» (1840), отрицательную рецензию на который см.: наст. изд., т. 3, с. 372–373.
74Белинский имеет в виду кратковременность издававшихся В. Н. Олиным газет «Рецензент» (1821) и «Колокольчик» (1831) и «Журнала древней и новой словесности» (1819). В течение двух лет (1829–1830) Олин выпускал альманах «Карманная книжка для любителей русской старины и словесности».
75См. выше преамбулу примечаний к рецензии на «Москву благотворительную» Ф. Н. Глинки.
76В 1842 г. А. И. Подолинский был еще жив, но его поэтическая деятельность к этому времени угасла.
77Оценка Хомякова отчасти была вызвана обнаруживающимися разногласиями критика со славянофилами (см. примеч. 42 к статье «Россия До Петра Великого»).
78Перефразировка слов Чацкого: Хоть у китайцев бы нам несколько занятьПремудрого у них незнанья иноземцев.(«Горе от ума», д. III, явл. 22)
79Цитата из «Медного всадника» (1833) приводится с цензурным искажением. 3-я строка читается: «Насмешка неба над землей?»
80Роман М. Н. Загоскина (1829).
81Аналогичную мысль критик развивает в статье «Кузьма Петрович Мирошев… Соч. М. Н. Загоскина» – наст. т., с. 361.
82См., например, рецензии Ф. В. Булгарина: «Литературные листки» (1824, ч. IV, октябрь) и Н. А. Полевого в «Московском телеграфе» (1825, ч. IV, № 16).
83Имеется в виду роман В. Т. Нарежного «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» (ч. I–III. СПб., 1814). Три заключительные части этого романа были изданы только в 1938 г.
84Намек на романы Ф. В. Булгарина «Иван Выжигин» (1829) и «Петр Иванович Выжигин» (1830).
Рейтинг@Mail.ru