bannerbannerbanner
Русская литература в 1841 году

В. Г. Белинский
Русская литература в 1841 году

 
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль;
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль,
И резвая задумается радость{59}.
 

Б. – Я, право, не вижу, почему бы ваше суждение о Жуковском могло кому-нибудь показаться резким или оскорбительно несправедливым… Разве потому, что оно нисколько не похоже на то, что толковали о Жуковском наши Аристархи, особенно «ученые»…{60} Мне теперь особенно интересно услышать ваше мнение о Батюшкове…

А. – Батюшков более поэт, чем Жуковский; Батюшков был одарен от природы художественными силами. В стихе его есть упругость и пластика; о гармонии нечего и говорить: до Пушкина у нас не было поэта с стихом столь гармоническим. Батюшков сочувствовал древнему миру; в натуре его были элементы эллинского духа. И между тем он прошел почти незамеченным явлением, тогда как Жуковского знала наизусть вся Россия: причина – недостаток, если не отсутствие содержания в поэзии Батюшкова. Родиною его музы должна была быть Эллада, а посредником между его музою и гением Эллады – Германия; и между тем талант Батюшкова развился на бесплодной для искусства почве французской литературы XVIII века: он не почитал для себя унижением переводить и подражать даже какому-нибудь сладенькому Парни. Итальянская поэзия тоже не могла быть ему особенно полезною и скорее была вредна. Одно из лучших его произведений – «Элегия на развалинах замка в Швеции» – внушено ему диким гением мрачного севера; антологические стихотворения – эти драгоценные брильянты в его поэтическом венце, подарены ему гением родной ему Эллады. Все прочее занимает у него середину между скандинавскою элегиею и антологическими стихотворениями, и потому – все это как-то нерешительно, более сверкает превосходными частностями, красотою пластически художественной формы, но не целым, которое, по недостатку содержания, не могло являться в художественной замкнутости и оконченности. Батюшков явился в такое время нашей литературы, когда ни у кого не было и предчувствия о том, что такое искусство со стороны формы. Поэтому он заботился больше о гладкости и правильности того, что называли тогда «слогом», и мало заботился о виртуозности своего художественного резца, так что его пластические стихи были бессознательным результатом его художнической натуры, – и вот почему в его стихотворениях так много неточных выражений, прозаических стихов, а иногда он не чужд и растянутости и реторики. Батюшков сам чувствовал недостаток в содержании для своей поэзии и потому переходил из крайности в крайность: от светлого, поэтического эпикуреизма к какому-то строгому и прозаическому мистицизму. Поэзия его всегда нерешительна, всегда что-то хочет сказать и как будто не находит слов. Впрочем, чтоб сделать верную и полную оценку Батюшкову, надо много говорить, надо беспрестанно цитовать его стихи. Батюшков не принадлежит к числу генияльных творческих натур; но талант его до того велик, что, не будь его поэзия лишена почти всего содержания, родись он не перед Пушкиным, а после него, – он был бы одним из замечательных поэтов, которого имя было бы известно не в одной России.

Б. – Да что же вы разумеете под словом «содержание», которое служит основанием всех ваших суждений о поэзии и поэтах?

А. – Я не берусь вам определять философски, что такое «содержание» в жизни, в истории, в искусстве, в науке, но охарактеризую его вам общими признаками и объясню примерами, взятыми из сферы искусства. Содержание в искусстве не всегда то, что можно с первого взгляда выговорить и определить; оно не есть воззрение, или определенный взгляд на жизнь, не начало или система каких-либо верований и убеждений, род философской школы или политической котерии; содержание есть нечто высшее, из чего вытекают все верования, убеждения и начала; содержание есть миросозерцание поэта, его личное ощущение собственного пребывания в лоне мира и присутствие мира во внутреннем святилище его духа. Когда вы читаете поэта без содержания, но обладающего большим талантом, вы чувствуете, что вас что-то растревожило, возбудило в вас стремление к чему-то, повергло вас в какое-то неопределенное состояние, но не удовлетворило, не наполнило ничем; здесь самое наслаждение – только раздражение, а не удовлетворение. Напротив, когда вы читаете поэтические произведения, проникнутые глубоким содержанием, вы чувствуете, что стремитесь к чему-нибудь определенному, наслаждаетесь чем-нибудь положительным, что вы прияли в себя новую силу, что вашего существования прибавилось, что вы чем-то преисполнились. Тогда вы страдаете страданием вашего поэта, блаженствуете его блаженством, потому что в его страдании или его блаженстве узнаёте общечеловеческую скорбь или радость, душу века, интерес времени. Ваш поэт покоряет вас, заставляет видеть все в том колорите, в каком сам все видит. Такое влияние производят на душу читателя великие поэты, каковы, например, Байрон, Шиллер, Гете. Их нельзя читать всех вдруг, но каждый из них поочередно овладевает целою частию вашей жизни и делает вас на то время байронистом, – шиллеристом, гетистом. У нас вообще содержание понимают только внешним образом, как «сюжет» сочинения, не подозревая, что содержание есть душа, жизнь и сюжет этого сюжета. И потому, если дело идет особенно о романе или повести, то смотрят только на полноту происшествий, на сложность завязки и искусство развязки. С этой точки зрения «Эвелина де Вальероль» г. Кукольника, конечно, будет романом с содержанием, потому что и в целый день не перескажешь всех «приключений», обретающихся в этой сказке; а «Старосветские помещики» Гоголя, где очень просто рассказано, как жил старик со старушкой, как сперва умерла старушка, а потом умер старик с тоски по ней, и где нет ни происшествий, ни завязки, ни развязки, – будет повестью без всякого содержания…

Б. – А! теперь я понимаю, отчего вы мало находите содержания у таких из наших писателей, которые общим мнением признаны великими… Кстати, эпоха литературы, на которой мы остановились, была ознаменована союзами знаменитостей, поэтическими и литературными триумвиратами…{61}

А. – Которые теперь, за давностию, забыты, так что историкам нашего времени надо делать новые… И я первый попытаюсь на это, присоединив к именам Жуковского и Батюшкова имя Гнедича. Этот человек у нас доселе не понят и не оценен, по недостатку в нашем обществе ученого образования. Перевод «Илиады» – эпоха в нашей литературе, и придет время, когда «Илиада» Гнедича будет настольного книгою всякого образованного человека. Это время недалеко, потому что благодаря просвещенному, истинно европейскому стремлению нынешнего Министерства народного просвещения, поставившего изучение древних языков непреложным условием гимназического и университетского курса{62}, – образованность и невежество скоро перестанут быть синонимами, и истинная ученость сделается основою истинной образованности… Без исторического созерцания жизни древних нельзя понимать и их искусства; вот почему «Илиада» никогда не может быть доступна толпе. Без созерцания греческого искусства никакого искусства нельзя понимать, – и потому нечего распространяться о том, как велик подвиг Гнедича, какое бесконечное влияние имеет и будет иметь он на русскую литературу. Дух Гнедича был родствен с гением эллинской поэзии; сам собою, вопреки своему развитию и духу времени, он прозрел в глубокую сущность греческого искусства. Перевод «Илиады», если сравнить с подлинником, есть не более, как

 
…разыгранный Фрейшиц
Перстами робких учениц{63}, —
 

но все же «Фрейшиц», а не собственная фантазия, выдаваемая за «Фрейшица»: – а это великое дело! Никакое колоссальное творение искусства не может быть переведено на другой язык так, чтоб, читая перевод, вы не имели нужды читать подлинник; напротив, не читав творения в подлиннике, нельзя иметь точного о нем понятия, как бы ни был превосходен перевод. К «Илиаде» особенно относится эта горькая истина: только греческий язык мог выразить такое греческое содержание, и на всех других языках «Илиада» – засушенное тропическое растение, хотя и сохранившее, по возможности, и блеск своих красок и ароматический запах. Наш Гнедич умел схватить в своем переводе отражение красок и аромата подлинника, умел уловить колорит греческого созерцания и сделать его фоном картины своего перевода. Перевод Гнедича – копия с древней статуи, сделанная даровитым художником нового времени. А это великий подвиг, бессмертная заслуга! Русский язык один из счастливейших языков по своей способности передавать произведения древности. Невежды смеются над славянскими словами и оборотами в переводе Гнедича; но это именно и составляет одно из его существеннейших достоинств. Всякий коренной, самобытный язык в период младенчества народа, в созерцании которого жизнь еще не распалась на поэзию и прозу, но и самая проза жизни опоэтизирована, – такой язык, в своем начале, бывает полон слов и оборотов, дышащих какою-то младенческою простотою и высокою поэзиею; со временем эти слова и обороты заменяются другими, более прозаическими, а старые остаются богатым сокровищем для разумного употребления, и наоборот, если их некстати употребляют. Так у нас остались древние поэтические слова: ланиты, очи, уста, перси, рамена, храм, храмина, праг и т. п., заменившиеся прозаическими словами: щеки, глаза, губы, груди, плечи, хоромы, порог и т. п. Конечно, нет ничего смешнее, пошлее и надутее, как употребление педантами и безвкусными рифмотворцами старинных слов там, где это не требуется сущностию дела, например, в переводе Тассова «Освобожденного Иерусалима» и т. п.{64}. Но в переводе «Илиады» наши слова, под пером вдохновенного переводчика, исполненного поэтического такта, – истинное и бесценное сокровище! Замените выражения: «ему покорилась лилейнораменная Гера-богиня», «и осклабился Зевс-громовержец» выражениями: «его послушалась жена», «рассмеялся Зевес», – тогда из высокой поэзии выйдет пошлая проза…

 

Б. – Однако мы уже так далеко зашли с вами, что, кажется, и не доберемся до Пушкина…

А. – Напротив, мы уже добрались до него…

Б. – Как? – Так неужели Карамзин, Дмитриев, Крылов, Озеров, Жуковский, Батюшков, Гнедич – и все тут?

А. – А кто же еще, думали бы вы? Неужели Николев, Бобров, Долгорукий, Хвостов, Остолопов, Подшивалов, Никольский, Глинки, Шаховской, Воейков, Измайлов, Шаликов, Пушкин (В.), Катенин, Пнин, Буринский, Шатров, Горчаков, Бунина, Крюковской, Лобанов, Ф(Ѳ)едоров (Б. М.), Кокошкин, Ильин, Иванов и пр.?.. Пора бы уже и перестать беспокоить их почтенные и заслуженные имена нашим журнальным критикам и обозревателям, как оставила в покое забывшая о них публика… Сверх того, не все, что касается до литературы, входит в историю литературы: многое поступает в ведомство статистики литературы, которая занимается всеми книгами и всеми писателями без изъятия, подводя их под числа и итоги, иногда очень интересные и поучительные… Первый опыт такой статистики русской литературы составил г. Греч, под названием «Опыта краткой истории русской литературы», впрочем, довольно плохой даже и для статистики.

Б. – Но некоторые из них…

А. – Были люди с дарованием, хотите вы сказать? Правда; но их дарования так сильны, что не могли не быть замечены в свое время, и так слабы, что забылись еще прежде, чем кончили они свое поприще. Такие дарования – случайности, а не действительные явления. Действительно только то, что родится из важных причин и производит важные следствия. Если изучать все случайности, помнить их и говорить о них, – не станет веку человеческого, некогда будет заняться чем-нибудь дельным. Сверх того, написать мимоходом, между службою и картами, две-три песни, журнальную статейку, какую-нибудь сказку, которые бы обратили на автора минутное внимание толпы, еще не значит быть поэтом или даже и литератором…

Б. – Итак, перейдем к Пушкину.

А. – И поговорим о нем как можно меньше, потому что сказать о нем всего не успеешь и в целую жизнь. Пушкин принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произносит о них свое суждение, и как бы ни верно поняла она их, но всегда оставит следующей за нею эпохе сказать что-нибудь новое и более верное, и ни одна и никогда не выскажет всего…

Батюшков уже свершил свое поприще, несчастно прерванное; Жуковский хоть еще и далеко не свершил своего поприща, но результаты его поэтической деятельности уже пустили глубоко свои корни в почву восприимчивого и плодовитого русского духа, – когда ребенок-Пушкин начинал знакомиться с русскою литературою. Жадно читал он все, что застал тогда написанным, от Ломоносова до Жуковского и Батюшкова включительно. И вот он делается усердным и, надо сказать, часто неловким учеником предшествовавших ему корифеев нашей литературы и плохим их подражателем. Стих его не был лучше даже стиха его дяди, В. Пушкина; он пишет послание к красавице, нюхающей табак, и жалеет в нем, зачем он не табак… Усердно печатает он свои детские фантазии в «Российском музеуме», издававшемся в 1815 году. Прочтите лицейские стихотворения Пушкина – ив лучших из них вы увидите только хорошего подражателя. В первом томе изданных им самим стихотворений вы уже не находите ничего дурного, напротив, видите много хорошего; но в пьесах: «Лицинию», «Певец», «Амур и Гименей», «Ш***ву»{65}, «Торжество Вакха», «Разлука», «Дельвигу», «Жуковскому», «Русалка», «Стансы Т ***му»{66}, «В***му»{67}, «Кривцову», «Война», «К Овидию», писанных от 1815 до 1822, вы еще видите не Пушкина, еще не самостоятельного поэта, а только даровитого ученика достойных учителей. Все исчисленные мною стихотворения перемешаны с такими, в которых Пушкин является уже Пушкиным, в которых мы видим поэзию, не имеющую ничего общего с прежнею, бывшею до Пушкина, – поэзию, явившуюся вдруг, без всяких предварительных проявлений, подобно Афине-Палладе, вдруг и во всеоружии родившейся из головы Зевса… В отделе стихотворений, означенных 1823 годом, вы уже не встречаете ничего непушкинского, ничего навеянного Пушкину его учителями. Правда, в поэмах его – «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник» – видно сильное влияние, но уже других учителей: Пушкин навсегда расквитался с русскою литературою и стал ее учителем… Трудно охарактеризовать общими чертами великость реформы, произведенной Пушкиным в поэзии, литературе, версификации и языке русском. Между стихом Пушкина и стихом Батюшкова больше расстояния, чем между стихом Батюшкова и стихом Державина. Достоинство пушкинского стиха состоит не в одной легкости – легкость одно из второстепенных качеств его: нет, достоинство этого стиха заключается в его художественности, в этой органической, живой соответственности между содержанием и формою, и наоборот. В этом отношении стих Пушкина можно сравнить с красотою человеческих глаз, оживленных чувством и мыслию: отнимите у них оживляющее их чувство и мысль – они останутся только красивыми, но уже не божественно прекрасными глазами. Теперь многие пишут стихи и гладкие, и гармонические, и легкие; но пушкинский стих напомнила нам только муза Лермонтова… Поэзия Пушкина полна, насквозь проникнута содержанием, как граненый хрусталь лучом солнечным: у Пушкина нет ни одного стихотворения, которое не вышло бы из жизни и было написано вследствие желания так что-нибудь написать, в чаянии, что авось-де это будет недурно… Это обстоятельство резкою чертою отделяет Пушкина от всех поэтов предшествовавших периодов. Художническая добросовестность Пушкина была до него беспримерным явлением в нашей литературе: он высылал из мира души своей только выношенные, вызревшие поэтические фантазии, которые сами рвались наружу. Этим он совершенно избежал реторики, декламации и общих мест: их следы заметны только разве в его ученических произведениях, о которых я говорил. Следствием глубоко истинного содержания, всегда скрывающегося в произведениях Пушкина, была их строго художественная форма. Каждое его стихотворение есть отдельный мир, замкнутый в самом себе, полный собственных сил, чуждый всяких не свойственных ему элементов, всего постороннего и лишнего, свободно движущийся в своей сфере. Как верна у Пушкина всякая мысль, всякое чувство и всякое ощущение, так верен у него и всякий образ, каждая фраза, каждое слово. Все на своем месте, все полно, ничего недоконченного, темного, неточного, неопределенного. Определенность есть свойство великих поэтов, и Пушкин вполне обладал этим свойством. Ограниченные люди ставили его поэзии в вину, что она все оземленяет и овеществляет – обвинение, которое обнаруживает решительное отсутствие эстетического чувства, самое грубое неразумение поэзии!{68} Поэт – соперник творящей природе; подобно ей, он стремится бесплотных духов жизни, реющих в беспредельных пространствах, уловить в прекрасные и полные органически идеальной жизни образы, воплотить небесное в земное и земное просветлить небесным… Поэт не терпит отвлеченных представлений: творя, он мыслит образами, а всякий образ только тогда и прекрасен, когда определен и вполне доступен созерцанию. – Из русского языка Пушкин сделал чудо. Справедливо сказал Гоголь, что «в Пушкине, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, гибкость и сила нашего языка»{69}. Он ввел в употребление новые слова, старым дал новую жизнь; его эпитет столько же смел, оригинален, как и резко точен, математически определен. Многообъемлемость и многосторонность также принадлежат к числу качеств, которые срослись с поэзиею Пушкина. Грусть у него сменяется шуткою, эпиграммою, тяжелая скорбь неожиданно разрешается освежающим душу юмором. Его нельзя назвать ни поэтом грусти, ни поэтом веселия, ни трагиком, ни комиком исключительно: он все… Самое простое ощущение звучит у него всеми струнами своими и потому чуждо монотонности; это всегда полный аккорд… Всего чаще ощущение у Пушкина – диссонанс, разрешающийся в гармонию, и всего реже – простая мелодия… Трудно было бы определить общее направление поэзии Пушкина; но можно сказать утвердительно, что имя романтика навязано на него не совсем впопад, так же как невпопад отнято оно у Жуковского. Характер чисто романтической поэзии всегда более или менее односторонний и исключительный. Поэзия Пушкина – самый разнообразный мир, где примирены самые разнообразные и противоречащие элементы, где простая и вместе роскошная форма спокойно и равновесно овладела своим многосложным содержанием… Наконец, Пушкин – вполне национальный поэт, заключивший в духе своем все национальные элементы. Это видно не только из тех произведений, где чисто русское содержание выражал он в чисто народной форме и где не имел он себе соперника; но еще более из тех произведений, которые ни по содержанию, ни по форме, кажется, не могут иметь ничего русского. Я не знаю лучшей и определеннейшей характеристики национальности в поэзии, как ту, которую сделал Гоголь в этих коротких словах, врезавшихся в моей памяти: «Истинная национальность состоит не в описании сарафана, а в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами своего народа; когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами»{70}. Мне кажется, что кроме грусти, как основного мотива пушкинской поэзии, и бодрого мощного выхода из нее не в какое-нибудь тепленькое утешеньице, а в ощущение собственной силы, как самой характеристической черты ее, – национальность ее состоит еще во внешнем спокойствии, при внутренней движимости, в отсутствии одолевающей страстности. У Пушкина диссонанс и драма всегда внутри, а снаружи все спокойно, как будто ничего не случилось, так что грубая, невосприимчивая или неразвитая натура не может тут видеть ни силы, ни борьбы, ни величия… Заметьте, что герои Пушкина никогда не лишают себя жизни, по силе трагической развязки, но остаются жить… Пушкин в этой черте бывает страшно велик… Не бывало еще на Руси такой колоссальной творческой силы, и так национально, так русски проявившейся… Ни один поэт не имел на русскую литературу такого многостороннего, сильного и плодотворного влияния. Пушкин убил на Руси незаконное владычество французского псевдоклассицизма, расширил источники нашей поэзии, обратил ее к национальным элементам жизни, показал бесчисленные новые формы, сдружил ее впервые с русскою жизнию и русскою. современностию, обогатил идеями, пересоздал язык до такой степени, что и безграмотные не могли уже не писать хорошими стихами, если хотели писать.

 
59Цитируется стихотворение Пушкина «К портрету Жуковского» (1818).
60Под «ученым Аристархом» подразумевается Н. А. Полевой, со статьей которого о Жуковском критик полемизировал в статье на его «Очерки русской литературы» (см.: наст. изд., т. 2, с. 248–252).
61Поэтический триумвират – Жуковский, Батюшков и Гнедич; литературный (точнее, литературно-издательский) – Булгарин, Греч и Сенковский (последний, однако, часто занимал независимую позицию – см.: В. А. Каверин. Барон Брамбеус. М., «Наука», 1966).
62С. С. Уваров, в то время министр народного просвещения, был известным эллинистом.
63«Евгений Онегин» (гл. 3, строфа XXXI). «Фрейшиц» – опера К. – М. фон Вебера «Вольный стрелок» (1821).
64Педант – прежде всего С. П. Шевырев (см. одноименную статью – наст. т., с. 382–389), который октавами перевел 7-ю песнь «Освобожденного Иерусалима» (1831) Т. Тассо.
65Имеется в виду стихотворение «Шишкову» (1816).
66Имеется в виду стихотворение «Стансы Толстому» (1819).
67Имеется в виду стихотворение «Всеволожскому» (1819).
68Имеется в виду С. Е. Раич, автор цикла статей о Пушкине, опубликованных в 1839 г. в журнале «Галатея».
69Неточная цитата из статьи Н. В. Гоголя «Несколько слов о Пушкине» (1832).
70Критик цитирует указанную статью Гоголя с мелкой неточностью.
Рейтинг@Mail.ru