bannerbannerbanner
Русская литература в 1841 году

В. Г. Белинский
Русская литература в 1841 году

Б. – Я понимаю ваш взгляд на Державина, и каков бы он ни был в самом деле, но я уверен, что во многом не могут не согласиться с вами самые ожесточенные поклонники старины. Но после такого взгляда на Державина я уже боюсь предложить вам Фонвизина…

А. – Напрасно: этому писателю я не только всегда дам почетное место на полке моего небогатого русскими книгами шкапа, но и не откажусь подчас и перелистовать и перечесть его, сколько для исторического изучения, столько и для удовольствия. Вместе с Державиным Фонвизин есть полное выражение екатерининского времени. Смешно, когда хотят делать из него поэта и комика; но как писатель он бесценен. Что бы вы ни читали в нем, – комедии ли его, забавное ли и злое послание его к Шумилову{30}, письма ли из-за границы, исповедь ли, вопросы ли – везде видите умного и острого человека, тонкого наблюдателя, живую историю своего времени. Он принадлежит к числу тех писателей, которые, имея значение в своей литературе, не совсем бы утратили его и в переводе на иностранных языках. Что до его поэзии, он невинен в ней. В комедиях его нет ничего идеального, а следовательно, и творческого: характеры дураков в них – верные и ловкие списки с карикатур тогдашней действительности; характеры умных и добродетельных – реторические сентенции, образы без лиц; юмор его комедий довольно легок и мелок: он ищет больше смешного и карикатурного, чем комического и характерного. Но при всем том «Недоросль» и «Бригадир», уже согнанные с театра, никогда не будут изгнаны ни из истории русской литературы, ни из библиотек порядочных людей. Не будучи комедиями в художественном значении, они – прекрасные произведения беллетрической литературы, драгоценные летописи общественности того времени. «Дворянские выборы»{31} были сколком с комедий Фонвизина и в достоинствах и недостатках, но скалывать и изобретать две вещи розные; притом же все хорошо в свое время, – и честь и слава уму и таланту Фонвизина, что он угадал, что можно и что нужно было в его время…

Б. – Вот мы с вами и переговорили о целом периоде русской литературы. Конечно, надо согласиться, что немного потратишь времени на прочтение всего, что произвел этот период.

А. – Следующий будет несравненно богаче; только необходимо надо строго определять степень этого богатства, относительную или безусловную ценность частностей, из которых состоит его ценность. А то – чего доброго! – вообразим себя такими богачами, что, положась, конечно, на большое и уже прожитое богатство, и не увидим, как придется по миру идти.

Б. – Интересно мне, что вы скажете о Карамзине и Дмитриеве, начавших собою второй период нашей литературы. Вероятно, их еще можно читать и перечитывать?

А. – Прежде всего надо заметить, что Карамзин не ровня Дмитриеву. Дмитриев написал очень небольшую книгу стихов, и надо, чтоб в стихах такой книги было слишком много поэзии, чтоб ее читали в наше время… Но ее не читают уже лет двадцать, а в наше время немногие даже знакомы с ней, и то не лично, а по слухам, по рекомендации учителей словесности и по литературным адрес-календарям, известным под названием «истории русской литературы»…{32} И Дмитриев в самом деле – примечательное лицо в истории русской литературы. Я очень любил его в детстве и от души благодарен ему за пользу и удовольствие, которые принесли мне его стихотворения в мои детские годы. Впрочем, басни и сказки Дмитриева и теперь еще могут доставлять детям пользу и удовольствие; если же будут для них вредны, то разве со стороны своей негармонической и непоэтической версификации; но его оды и песни теперь не годятся ни для детей, ни для стариков – их время давно прошло! А в свое время они были прекрасны, распространяли в обществе охоту к чтению, приучали публику к благородным наслаждениям ума, доставляли ей возвышенное удовольствие. Но это все-таки не мешало Дмитриеву не быть поэтом, не иметь ни фантазии, ни чувства: они заменялись у него умом и ловкостию. Русская версификация в стихах Дмитриева сделала значительный шаг вперед: в свое время они считались чрезвычайно гладкими и гармоническими. Вообще стихи Дмитриева гораздо лучше стихов Карамзина. Дмитриева можно назвать сотрудником и помощником Карамзина в деле преобразования русского языка и русской литературы: что Карамзин делал в отношении к прозе, то Дмитриев делал в отношении к стихотворству. Но проза тогда была важнее стихов, и потому заслуги Карамзина уничтожают собою заслугу Дмитриева: между ними нет ни сравнения, ни параллели в этом отношении. Карамзин первый родил в обществе потребность чтения, размножил читателей во всех классах общества, создал русскую публику; с него первого должно полагать начало русской литературы не как школьного, «ученого» занятия, но как предмета живого интереса со стороны общества{33}. Правда, этот живой интерес был еще довольно апатичен, а ограниченное число читателей не могло назваться публикою; но что же и теперь у нас за публика? а между тем теперешняя публика и огромна и образована в сравнении с тою публикою; без той публики не было бы и теперешней. Поэтому дело Карамзина – великий подвиг, вполне достойный того, чтоб наше время обессмертило его монументом. Карамзин явился преобразователем языка и стилистики. В обществе бродили уже новые идеи, для выражения которых недоставало в русском языке ни слов, ни оборотов. Карамзин улегитимировал своим талантом употребление вошедших и входивших в русский язык слов и ввел совершенно новые не только иностранные, но и русские слова, как, например, «промышленность». Карамзина обвиняют в растлении чужестранными словами и оборотами, преимущественно галлицизмами, девственности русского языка. Но эти люди забывают, что тогда не было никакого русского языка и что латино-славянская проза Ломоносова и Хераскова гораздо меньше была русским языком, чем проза не только Карамзина, но и самых неловких его подражателей, отчаянных галломанов. Карамзин начал писать языком общества, тем самым, которым все говорили; но, разумеется, идеализировал его, потому что письменный язык – искусственный, как бы ни был он естествен, прост, жив и свободен. Карамзин явился в самое время с своею реформою: тогда все чувствовали ее необходимость, – большинство бессознательно, избранники сознательно: доказательством первого служит общий восторг, с каким были приняты первые опыты Карамзина; а доказательством второго может служить Макаров, современник Карамзина, талантливый литератор, в одно время с Карамзиным, и совершенно независимо от него, писавший такою же прекрасною прозою. Несмотря на то, что дух времени был за Карамзина, знаменитому реформатору нужна была большая сила характера или большая расчетливость, чтоб не смущаться толками и воплями литературных староверов. В самом деле, потребна была большая решимость, чтоб из мира натянутой эпопеи вроде «Кадма и Гармонии»{34} ниспуститься в мир любви и горестей какой-нибудь «Бедной Лизы», которая не имела чести быть даже простою дворянкою. В лице Карамзина русская литература в первый раз сошла на землю с ходуль, на которые поставил, ее Ломоносов. Конечно, в «Бедной Лизе» и других чувствительных повестях не было ни следа, ни признака общечеловеческих интересов; но в них есть интересы просто человеческие – интересы сердца и души. В повестях Карамзина русская публика в первый раз увидела на русском языке имена любви, дружбы, радости, разлуки и пр. не как пустые, отвлеченные понятия и реторические фигуры, но как слова, находящие себе отзыв в душе читателя. Так как это было в первый раз, все эти чувства, нежные до слабости, умеренные до бледной бесцветности, сладкие до приторности, были приняты за глубокое проникновение в духовную натуру человека. Карамзин застал XVIII век на его исходе и взял от него только пастушескую сладость чувств, мадригальную силу страстей. И хорошо, что это случилось так, а не иначе: если бы его сочинения были выражением более глубокого содержания или хоть какого-нибудь содержания, – они плодотворно действовали бы на немногие благодатные натуры; масса не заметила бы их, и Карамзин не создал бы публики, не приготовил бы возможности существования русской литературы. Чувство и чувствительность – не одно и то же: можно быть чувствительным, не имея чувства; но нельзя не быть чувствительным, будучи человеком с чувством. Чувствительность ниже чувства, потому что она более зависит от организации, тогда как чувство более относится к духу. Чувствительность, раздражительная, нежная, слезливая, приторная, есть признак или слабой и мелкой, или рассеянной натуры: такая чувствительность очень хорошо выражается словом «сентиментальность». Однако ж, будучи не совсем завидным качеством, и сентиментальность лучше одеревенелого состояния в грубой коре животной естественности, – и потому в массе тогдашнего общества прежде всего должно было пробудить сентиментальность, как первый выход из одеревенелости. Европейская сентиментальность, составлявшая одну из задних сторон XVIII века и привитая Карамзиным к русской литературе, была смягчающим средством для современного ему общества, мало знакомого с грамотою. Многие нападают на жидкость содержания в «Письмах русского путешественника»: я так не вижу в них ровно никакого содержания и потому самому уважаю их. Если бы Карамзин сделал из них верную картину нравственного состояния Европы в то время, а не знакомил бы с одними внешностями европейской цивилизации и дорожными случайностями, – его путешествие почти ни на кого не подействовало бы. Карамзин в своих письмах везде обнаруживает симпатию к реформе Петра и антипатию к длиннобородой старине: чувство верное, но мотивы его не довольно глубоки! Для Карамзина европеизм состоял в одних удобствах образованной жизни: больше он ничего не предвидел в этом величайшем вопросе, в котором заключается вся судьба человечества. Но потому-то путешествие Карамзина и было так понятно для публики, так восхитило ее и произвело такое сильное и такое благодетельное влияние на образ мыслей тогдашнего общества. Вот, по моему мнению, как должно смотреть на Карамзина. Едва ли кто больше его принес пользы русской литературе (заметьте: не поэзии, не искусству, не науке, – а литературе) и едва ли кто менее может быть читаем в наше время, как он. Державина нельзя читать, но – должно изучать; о сочинениях Карамзина нельзя сказать и этого. Чуждые всякого содержания, они не могут быть переведены ни на какой европейский язык: что бы нашла в них Европа, из чего бы поняла она в них, что он – великий писатель?..{35} Чуждые нашему времени по форме, то есть по самому языку своему, составляющему торжество классной стилистики, – кем они будут читаться в наше время, если не людьми, для которых «Бедная Лиза» может быть первою прочитанною ими повестью? Между тем без Карамзина история нашей литературы не имеет смысла; имя его велико, заслуги бессмертны, но творения его, как важные и необходимые только для современной ему эпохи, дошед до своей апогеи, обвитые лаврами победы, безмолвно и бестревожно покоятся теперь в своей лучезарной славе…

 

Б. – Но вы говорите только о мелких трудах Карамзина; а ведь он написал «Историю государства Российского»…

А. – Не написал, а только хотел написать, но не успел кончить и предисловия. Государство российское началось с творца его – Петра Великого, до появления которого оно было младенец, хотя и младенец Алкид, душивший змей в колыбели;{36} но кто же пишет историю младенца! О младенчестве великого человека упоминается, и то мимоходом, только в предисловии или введении в его историю. Содержание истории составляет таинственная психея{37} народа, дающая чувствовать свое животворное присутствие во внешних событиях; но события сами по себе еще не составляют истории, как бы красно ни были они рассказаны. Педанты нападали на Карамзина за промахи против летописей, за мелочные ошибки в фактах: нелепое обвинение!{38} Ум цепенеет перед огромностью подвига, совершенного Карамзиным: он писал историю, он же и разрабатывал решительно нетронутые материалы для нее. Что было сделано до него по части исторической критики документов? – Ничего: Шлецер и другие были заняты преимущественно вопросом о происхождении Руси, который и теперь еще не решен. Даже текст Нестора{39} и теперь еще не восстановлен и не очищен; что сделал для него Шлецер, тем и теперь еще пробавляются наши «ученые»{40}. Итак, Карамзин работал за десятерых, – и его примечания к «Истории государства Российского» едва ли еще не драгоценнее самого текста… И при таком труде нападать на мелкие фактические ошибки! Не в них, а в идее все дело; и вот с этой-то стороны еще никто и не взглянул на великое творение Карамзина. Правда, некоторые очень основательно упрекали Карамзина, что он был незнаком с идеями Гизо, Тьерри, Баранта и других, после него явившихся историков;{41} но я, право, не вижу никакого отношения русской истории к истории образования европейских государств. У нас даже написано по этим идеям начало «Истории русского народа»;{42} но уже самое заглавие этой истории, или заглавие начала этой истории, показывает ее внутреннее достоинство, равно как и то, как далеко обогнала она в идеях историю Карамзина: там государство, которое только готовилось быть, но которого еще не было; а тут народ, который не сознавал еще своего существования. Из баснословного периода Руси Карамзин сделал эпическую поэму в духе XVIII века и то, чего недостало бы на десять страничек, растянул на томы. Уставши от бесплодного описания периода междоусобий и ужасов татарщины, он думал отдохнуть, принимаясь за 6-й том. «Отселе, – говорит он, – история наша приемлет достоинство истинно государственной»;{43} но кому, даже и прежде Карамзина, не только после его, не было известно, что слова «патриархальность» и «государственность» не одно и то же? Что же касается до нас, живущих после Карамзина, – мы читали на этот счет превосходное политическое сочинение подьячего XVII века, Кошихина{44}, и потому уже не можем довольствоваться понятием Карамзина о «государственности». Нечего уже говорить о том, что Карамзин неверно смотрел на Грозного{45} и на другие исторические лица. Но если наше время все это может понимать вернее Карамзина, этим оно обязано все-таки Карамзину же, потому что без его истории мы не имели бы никаких данных для суждений. До сих пор ни одна попытка написать историю России не только не помрачила великого творения Карамзина, но даже и не заслужила чести быть упоминаемой при нем… И мы до тех пор не будем иметь настоящей истории России, пока история Карамзина не перестанет быть читаемою, а ее еще долго-долго будут читать… Что же касается до меня собственно, – я прочел уже ее, и даже не один раз: и потому теперь она не может увеличить моей «библиотеки для чтения»{46} (не для справок), то есть того, что я называю литературою и ответом на вопрос: «Да где ж они? – давайте их!»

30Имеется в виду «Послание к слугам моим. Шумилову, Ваньке и Петрушке» (1760-е гг.).
31Комедия Г. Ф. Квитки-Основьяненко (1829).
32См. примеч. 13.
33Ср. в «Литературных мечтаниях»: «Карамзин предположил себе целию – приучить, приохотить русскую публику к чтению» (наст. изд., т. 1, с. 82).
34Роман М. М. Хераскова (1789).
35Критик ошибался: произведения Карамзина активно переводились на европейские языки уже с конца XVIII в. (см.: Т. А. Быкова. Переводы произведений Карамзина на иностранные языки и отклики на них в иностранной литературе. – В кн.: «XVIII век», сб. 8. Державин и Карамзин в литературном движении XVIII – начала XIX века. Л., «Наука», 1969, с. 324–342).
36О значении Петра I для русской истории см. статью «Россия до Петра Великого» – наст. т., с. 31–63. Алкид (Геракл) – герой древнегреческой мифологии – еще младенцем задушил двух змей, посланных богиней Герой, чтобы убить его.
37Душа.
38Имеются в виду критические замечания об «Истории государства Российского» (т. I–XII. СПб., 1818–1829) Н. М. Карамзина, высказанные М. П. Погодиным («Московский вестник», 1828, № 4, с. 483–490), Н. С. Арцыбашевым (там же, 1828, № 19–20, с. 285–318; № 21–22, с. 52–91; № 23–24, с. 254–285) и особенно Н. А. Полевым («Московский телеграф» 1829, ч. XXVII, № 12, с. 467–500).
39Имеется в виду Несторова редакция «Повести временных лет».
40Имеется в виду первый источниковедческий анализ «Начальной летописи», проделанный А.-Л. Шлецером в работе «Нестор. Русские летописи на древле-славянском языке…», ч. 1–3. СПб., 1809–1819 (4 тома немецкого подлинника вышли в Геттингене в 1802–1805 гг.).
41Этот упрек содержался в рецензии Н. А. Полевого (см. примеч. 36), который в связи с этим полагал, что «История…» Карамзина являлась уже устаревшим трудом.
42В предисловии к первому тому своей «Истории русского народа» (М., 1829; издание прекратилось на шестом томе, вышедшем в 1833 г.) Полевой заявил, что работы Б. Нибура, Ф. Гизо, О. Тьерри и других западноевропейских историков новейшего времени представляют собой «важнейшие предметы, предварительного изучения коих требует всякая история, следственно, и история русского народа» (с. LXXXII). «История…» Полевого была посвящена Б. Нибуру – «первому историку нашего века».
43Этой фразой открывался шестой том «Истории…» Карамзина; речь шла о царствовании Ивана III.
44О сочинении Г. М. Котошихина см. статью «Россия до Петра Великого» – наст. т., с. 7–63.
45Апологетически относясь к деятельности Ивана Грозного (подробнее об этом см.: Н. И. Мордовченко. Иван Грозный в оценках Белинского. – «Звезда», 1945, № 10–11, с. 183–191), критик не принимал точку зрения Карамзина, который резко осуждал деятельность этого монарха во второй период его царствования (опричнину и т. д.).
46Критик иронически обыгрывает название журнала О. И. Сенковского.
Рейтинг@Mail.ru