Сенсация! Сенсация! В очереди только и разговоров о том, что эстонку Хильду разжаловали и услали куда-то из лагеря. А старостой поставили Анну Семеновну – такую же узницу из третьего барака. Она уже переболела тифом. Завела журнал, как раньше было у Герасима Ивановича. В журнале каждый день отмечала, кто жив, кто болен, кто умер. Опять выдавала баланду одному человеку на всю семью, включая больных. Но так как теперь всегда был излишек баланды, то раздавала добавки всем, кто захочет.
И еще староста объявила, что завтра будут всех стричь наголо и отправлять в баню, устроенную в соседнем бараке. А все нижнее белье надо будет сложить в специальные мешки под номерами, чтобы отправить в жарильню.
Люди в очереди по-разному восприняли эту новость. Одни недоверчиво говорили:
– Знаем мы ваши помывки! Наслышаны! Напустят газу в мыльную комнату и отравят всех голыми.
– Зачем же тогда людей стричь и вшей жарить?
– Как, вы не знаете?! А волосяные матрасы чем набивать? А нижнее бельишко батракам и слугам своим разве не надо раздаривать? Для этих выродков даже пуговица имеет цену. Не верьте фашистам! Лучше больным притвориться и переждать эту «баню».
Другие говорили:
– Наконец-то объявили войну вшам и тифу! Если бы два месяца назад это сделали, много тысяч жизней могли бы спасти!
А третьи так рассуждали:
– У них все продумано. Сначала специально разжигали эпидемию – умертвили три четверти узников как бы самым невинным способом. Будто и нет преступления, нет виновников. А теперь заметают следы – хотят сделать лагерь образцовой гуманности. Ведь Красная армия все ближе – можно сказать, расплата стучится в ворота. Так что не бойтесь, люди, не будут они нас травить, – говорил один старичок.
На другой день после завтрака всем раздали холщовые мешки с набитым номером и повели в соседний барак. Часть барака была отгорожена – там устроены мыльный зал, жарильня для белья, а в широком предбаннике – смотровая и парикмахерская. Баня была общая для мужчин и женщин. Мы разделись. Белье положили в свой мешок, застегнули на железные пуговицы. Нам на запястье штемпельной краской нанесли тот же номер, что на мешке. Две женщины в белых халатах осматривали на заразу мужчин тут же, в предбаннике, а женщин – за ширмой. Потом остригли наголо всех подряд. В мыльном зале выдали какую-то скользкую жидкость, пахнущую керосином, для мытья головы и тела. Окачивали нас из шлангов санитары из военнопленных. Мама помогла вымыться нам с Тоней и тете Симе. Крестный не пошел с нами мыться – где-то спрятался.
Среди моющихся я пытался разглядеть Бориса или учителя, но не увидел. Казалось, что кругом одни женщины. Еще до войны, в семь лет, я любил подглядывать за чужими девчонками во время купания в речке. Тогда почти все дети купались без трусиков, и была какая-то манящая тайна. Девчонки визжали, заметив нас. А здесь, в общей бане, смотри сколько хочешь. И никакой тебе тайны, никакого интереса. Все люди здесь тощие, бледные, как скелеты, обтянутые кожей. А безволосые головы, словно тыковки, покачивались на тонких шеях.
Зато одеваться в прожаренное, обжигающее белье было интересно и очень приятно. Я на какое-то время почувствовал себя обновленным человеком.
Как-то я оказался между бараками, вблизи внутренней колючки, отделяющей лагерь пленных от нас. Там была непривычная тишина. Не наблюдалось никакого движения. Может быть, пленных перевели в другой лагерь? Тогда откуда будут немцы брать санитаров для нас? С одной стороны, санитары – предатели, так как связаны с немцами, а с другой – полезные узникам люди. Впрочем, эпидемия уже кончается, бараки наполовину пусты. Теперь мало кто умирает, и санитаров нужно значительно меньше. Почти все они размещаются в небольшом доме на территории лагеря, называемом лазаретом для санитаров. На улице мало людей. Пока шел до уборной, встретил всего несколько человек. Общую уборную не хотелось называть туалетом. Здесь царили грязь и запустение. Ее отделяли от пустыря несколько кустов с распустившимися почками. За кустами едва проглядывала верхняя часть виселицы – ветер там со скрипом что-то раскачивал. Я пошел туда, за кусты, и увидел страшную картину: на виселице колокол отсутствовал, зато висели шесть человек казненных. Пятеро мужчин и один рыжий мальчишка. Это был Боря. Ему в декабре исполнилось бы тринадцать лет. Вся жизнь могла быть впереди. Из мужчин я узнал учителя и дядю Васю – пленного солдата с кухни, угостившего нас картошкой. Учитель, как всегда, был в серой куртке и белой рубашке с галстуком. Это так не вязалось с петлей на шее, что искаженное лицо его казалось еще страшнее. Трость, сломанная пополам, валялась под виселицей. Еще трое незнакомых мне мужчин были пленными – может быть, санитарами. Лица у всех искажены гримасами смерти. Руки связаны за спиной. Ноги босые. На груди у каждого висела табличка с надписью: «Партизан».
Я стоял как истукан, не в силах сделать ни шагу назад. Забыл про обед, про усталость. Теперь я понимал, что у них была своя организация для встречи Красной армии, а может быть, и для захвата руководства лагеря. Борис по-взрослому мечтал о борьбе. Если бы учитель не взял его к себе, то он в одиночку вынашивал бы план мести. Видимо, он уже не мог жить иначе.
Борису очень хотелось, чтобы и меня пригласили туда, учитывая мою серьезность и рассудительность. Для этого он показывал меня дяде Васе и учителю. Они увидели щуплого, хилого десятилетнего мальчишку – и отвернулись, забраковали. И правильно сделали: какой из меня борец? По сравнению с Борей. Ведь я не был в гестапо, не рвали мне ногти, не дробили кости. И не было у меня той жгучей ненависти к фашистам, как у Бори.
Я постоял еще минут десять, повздыхал. Хотел забрать на память обломки трости, сделал пару шагов к виселице – и вдруг с ближайшей вышки застрочил пулемет! Между мной и виселицей на земле вскипели пыльные пузырьки от пуль. Значит, за мной следили, чтобы близко не подходил. Ну и не надо! Ни к чему мне трость. Вспомнил слова Бори: «Расспросы нам не нужны». Потихоньку поплелся домой. Старался отвлечься, не думать про увиденное. Но сердце все равно сжималось от горечи.
На нарах была только Тоня.
– Витя, ты где пропадал? Даже на обед не пришел! Мне скучно одной.
– А где же мама? И тетя Сима?
– Утром, когда ты ушел, к тете Симе пришли какие-то схватки. Она стала охать, стонать. Тогда мама вместе со старостой взяли ее под руки и повели в лазарет.
– И с тех пор не возвращалась?
– Она приходила в обед. Принесла нам баланду. Собрала какие-то тряпки в узелок и снова ушла. Вон твоя порция стоит.
– А крестный где же?
– Он как узнал, что тетя Сима в лазарете, сразу ушел куда-то.
Я съел баланду. Стали ждать маму.
– Давай в картишки сыграем? – предложила Тоня.
Карты у нас самодельные. Я вырезал их из плотной белой бумаги, найденной на пустыре. Масти нарисовал палочкой синей краской из остатков в банке, найденной там же. Черную масть я закрасил полностью, а красную масть обозначил только синим контуром. Вместо картинок написал: валет, дама, король, туз. Мы с Тоней вполне понимали эти карты, играли в дурака, в пьяницу, в Акулину. Но сейчас мне не хотелось играть.
– Что-то голова разболелась, – пожаловался я. – Пойду полежу часок.
– Ну вот еще! А я так ждала тебя! – надулась сестренка.
Через пару часов Тоня тормошила меня:
– Витя, Витя, вставай! Люди пошли за ужином.
Я поднялся, сходил за чаем и хлебом на всех. Мы с Тоней съели свое и снова стали ждать маму. Сестра раздала карты. Пошла игра в дурачка… Только в сумерках пришла мама. Усталая, но довольная. Обняла меня и Тоню и радостно так сказала:
– У вас братик родился. Двоюродный. Сыночек тети Симы и крестного.
– Так долго? Мы уж давно-давно ждем тебя, – укоряла ее сестра.
– Что ты, доченька! Наоборот, очень быстро! С утра Сима еще с нами была, а к вечеру уже родила. Ребеночек маленький-маленький. Положу на руку, так от кончиков пальцев до локтя – вся его длина. И не кричит, а только попискивает, как котенок.
Появился крестный. Он был под мухой, то есть навеселе. (Мама потом говорила, что кто-то из санитаров угостил его денатуратом.) Он радовался, сиял как медный самовар.
– Запомните этот день – 10 мая 1944 года! – горячо наказывал нам. – Я стал отцом!
Он подхватил Тоню, начал подкидывать ее, а та визжала на весь барак. Все радовались, и я в том числе. И в самом деле, разве не великое чудо? В одном из самых страшных концлагерей среди многих тысяч загубленных жизней появилась на свет новая жизнь! Как еще лагерные прислужники смилостивились и пустили тетю Симу в свой лазарет?!
На другой день, быстро позавтракав, мама заторопилась к тете Симе. Тоня напросилась пойти с ней – посмотреть маленького братика, помочь маме купать его. Меня не взяли, да я и не просился. Поспал подольше, вымыл посуду. Хотел сходить на пустырь, чтобы еще раз взглянуть на казненных. Последний раз попрощаться с Борей. Я крепко сдружился с ним за эти месяцы и тяжело переживал его гибель. Как будто частичку себя самого потерял.
Но еще издали увидел, как по бараку тащатся шаркающими шажками Оля и бабушка. День был теплый, а они одеты во все шерстяное да ватное. Еще у Оли за плечами котомка с одеялами, подушками и сумка в левой руке. Я пошел их встречать, взял ее сумку.
– С выздоровлением вас! – поздравил я.
– Спасибо, дорогой! – ответила бабушка.
– А где же все остальные? – спросила Оля, когда подошли к нашим нарам.
– У нас хорошая новость: у бабушки внук родился, – пояснил я.
– Да ну?! – всплеснула руками бабушка. – Когда же это случилось?
– Вчера под вечер. Тетя Сима в лазарете. Мама все хлопотала возле нее, как-то ей помогала. А сегодня она уже с Тоней пошла туда. Крестный ушел – я не знаю, куда. Может быть, опять к знакомым санитарам за денатуратом.
– Ну что ж, – сказала Оля. – Сейчас мы скинем лишнюю одежку, передохнем часок. После обеда я пойду в лазарет, а ты оставайся присматривать за бабушкой. Она еще очень слаба, должна лежать. Меняй ей компрессы на голове, давай попить, и так далее.
На обед в барак пришла только Тоня. Сказала, что Гена (так тетя Сима назвала сына) очень слабенький, может умереть. Поэтому мама осталась в лазарете.
– А что же врачи говорят? – задала бабушка наивный вопрос.
– Что ты, бабушка?! Никаких врачей там нет – одни мужики-санитары кругом. И лекарств нет никаких.
– Получается, что одно название – лазарет. Почти как в тифозном бараке, – ворчала бабушка. – Только нет щелей и ветра сквозного. Правда, тепло и светло, и воду можно нагреть.
Мама и к ужину не пришла. Только Оля вернулась. Я слышал, как она рассказывала бабушке:
– Приходил Михаил. Посидел, поговорил с Симой. Она, кажется, заболевает тифом. Появился озноб, температура повысилась. Видимо, кончился скрытый, инкубационный период заболевания. Завтра будем просить санитаров перевести ее в другую комнату, отделить от малыша. Мне придется ухаживать за Симой.
– Тогда тебе нельзя будет подходить к ребенку. Чтобы не заразить.
– Да, с Геной останется только Настя. Он настолько слаб, что уже два раза был при смерти. Становился синим, задыхался, глазки таращил. Настя клала иконку к его изголовью, читала молитвы. Потом становилось полегче. Но через пару часов снова все повторилось. Михаил, глядя на сына, не скрывал своих слез.
– Чем же вы кормили ребенка?
– Настя разжевывала мякиш хлеба, заворачивала в марлю и давала ему сосать. Молока у Симы совсем-совсем не было.
– Да и нельзя ему тифозное молоко, – добавила бабушка. – Неужто ни один санитар не смог раздобыть хоть чуточку коровьего молока?!
– Не знаю, не знаю. Может быть, и удастся Михаилу добыть. Ведь он такой пробивной мужик! Только платить нечем: ни колец, ни браслетов, ни лисьих воротников они с Симой не нажили.
Мама пришла уже в сумерках. Усталая, расстроенная. Сказала, что тетю Симу уже перевели в другую комнату. У Гены, слава Богу, третьего приступа не случилось. Хоть бы ночь продержался! Ей там ночью сидеть не разрешили.
Тетя Сима заболела: появился бред, потеряла сознание. Начался отсчет дней до кризиса ее болезни, после которого обычно начинается выздоровление. У Гены был еще один приступ удушья с угрозой остановки сердца, потом положение немного выровнялось. Бабушка совсем поправилась. Я наконец сходил на пустырь, чтобы проститься с Борей. Но виселица была пуста, на ней висел только колокол.
На седьмой день болезни у тети Симы был кризис – она пошла на поправку.
В двадцатых числах мая на территорию лагеря заехали три роскошные легковые машины. Люди, собравшиеся у бочек с водой перед входом в барак, глазели на машины.
– Какая-то инспекция нагрянула, – говорила женщина в синей косынке, прикрывавшей стриженую голову.
– Я видела, как они пошли во второй барак, – добавила женщина в желтом платке.
Вскоре группа офицеров вышла из второго барака и направилась к нам. Шагавший впереди офицер приказал всем отойти на двадцать метров от входа в барак. Только староста осталась стоять у входа. Среди офицеров были двое в коричневой форме. Я никогда раньше не видел коричневых немцев. Наверно, какие-то большие эсэсовские тузы прикатили, подумал я.
Немцы вошли в барак, но через пару минут возвратились. Видимо, постояли у входа, понюхали нашего запаха – и скорее обратно, на чистый воздух. Поговорили между собой, пошли в следующий барак.
– Ну, теперь жди перемен к худшему, – говорила «синяя косынка». – Погонят переболевших на работы, остальным прикажут кровь сдавать. А может, и камеры газовые приготовят.
Перемены и вправду не заставили себя ждать. Уже перед ужином староста всем объявила:
– Лагерь расформировывается. Всем заключенным собрать свои вещи, готовиться в дорогу. Уже завтра с утра прибудут машины.
Староста не говорила, куда нас повезут. Но все догадывались, что в Германию. Опять не дали нам дождаться Красной армии!
Тетю Симу с Геной и моей мамой к ужину вернули в барак, в нашу семью.
С утра пришли восемь бортовых машин и забрали всех людей из первого барака. Через час машины вернулись, погрузили у целевших людей из второго барака. А сразу после обеда приехали за нами – узниками третьего барака. Неизвестно, куда увезли людей из первых бараков, а нас привезли на пересылочный пункт в латвийском городе Валка. Всего одна буква в названии этого городка отличает его от эстонского города Валга. Но как сильно отличались условия содержания узников!
Пересылочный пункт был небольшой, человек на триста. Он тоже был огражден колючкой, но в один ряд и без тока. Нет вышек с пулеметами, злых овчарок. Разместили нас в светлых деревянных бараках с двухэтажными нарами и свежей соломой. Баланда была похожа на суп с фасолью или с перловкой. Хлеб был хороший, и давали его по большому куску. Мы стали поправляться понемногу. Взрослые говорили, что нас специально подкармливают, чтобы не присылать в Германию серые скелеты. Ведь им нужны батраки и рабочие – «остарбайтеры».
Крестный отпросился сходить в православную церковь в сопровождении вооруженного латыша. Там он рассказал, что у него есть новорожденный сын, надо бы его окрестить. В церкви его хорошо приняли. Священник написал записку начальнику лагеря, чтобы отпустили всю семью на крестины. Мой крестный пришел сияющий:
– Все! Приглашаю всех завтра на крестины в церковь.
– А кто же будет крестный и крестная Гене? – спросила бабушка.
– Быть крестной мы попросим Олю. А крестным нашему Гене я прошу стать Виктора. Как ты, мой крестничек, согласишься? – обратился он ко мне.
Я растерялся – не знал, что ответить.
– Конечно согласится, – сказала мама. – Больше некому.
На другой день мы всей семьей в восемь человек под конвоем латыша с автоматом двинулись к церкви. Надо было пройти две улицы. Городок Валка утопал в цветущей сирени. Домики приятного вида. На улицах ни единой соринки. Церковь была небольшая, деревянная, красивая изнутри и снаружи. Еще продолжалась служба. Мы поставили свечки, мама передала записки за здравие и за упокой. Помолились. Дождались конца службы. Батюшка к нам подошел, приветливо поздоровался. Спросил, какое выбрали имя, кто родители, кто кумовья. Удивился, что крестным будет десятилетний мальчик, то есть я. Началась процедура крещения. В больших руках крупного священника младенец выглядел живым пищащим комочком. Когда батюшка окунул Гену в купель, у него от испуга прорезался голос – он громко заплакал и больше уже не пищал. Потом священник подарил тете Симе иконку, объяснил ей, как молиться, как просить у Господа помощи для младенца и для себя.
А рядом с купелью уже собрались представители благотворительной церковной службы – в большинстве местные русские люди – с подарками для ребенка. Подарков было много: два одеяла, пеленки, распашонки, ползунки, простынки, подгузники, летняя и зимняя шапочки, соски, мыло разных сортов. Из пищевых продуктов подарили сухое молоко, манную крупу, бутылочку рыбьего жира, пряники. Всего понемногу, но зато от души. Присутствующих в церкви поразил наш истощенный, болезненный вид, остриженные головы. Люди шептали друг другу: «Валга, тиф, концлагерь». И очень сочувствовали, когда осознали, что надо нам опять возвращаться в неволю. Провожать нас на крыльцо вышли все православные прихожане, что были в церкви.
Мы возвращались по тем же нарядным улицам, с тем же конвоем. Словно в щелочку взглянули на почти мирную, свободную жизнь. Тоня, дожевывая пряник, робко сказала:
– Давайте не пойдем обратно на нары? Будем в церкви жить. Нам еще пряников принесут.
– Что ты, доченька! – возразила мама. – Нас тут же поймают фашисты и в наказание снова отправят в такой же ужасный концлагерь, как в городе Валга. А может быть, и того хуже.
Я мысленно отметил, что самой Германии – вражьей страны – мы почему-то меньше боимся, чем новых страшных концлагерей.
Не прошло и двух недель, как снова нас погрузили в вагоны-телятники и повезли дальше, в Германию. В поездке нас не кормили, сухих пайков не давали.
В составе поезда было двенадцать таких вагонов. Дальше шли платформы со щебнем, с зенитками, несколько цистерн, и в конце – один пассажирский вагон для сопровождающих немцев. В наших вагонах, где ехали семьи узников, немцы не закрывали двери – не боялись, что разбежимся. Стоянки поезда часто были длительными. Мы успевали сбегать за холодной и горячей водой у вокзала, успевали пеленки заполоскать. Но сушить их приходилось взрослым на себе, обертывая свою грудь. Еще плохо, что наш паровоз трогался без предупредительного гудка. А так как мы не знали, сколько продлится стоянка, то всегда нервничали, с тревогой поглядывая на свой состав. На одной из таких стоянок я чуть не погиб под колесами встречного поезда.
На какой-то крупной станции вблизи от нашего вагона немцы разгружали из фургона хлеб. Один вынимал лотки с хлебом, два других уносили эти лотки то ли в магазин, то ли на склад. Мы все были голодны. Я выпрыгнул из вагона, пошел к фургону. Я умел просить по-немецки: «Онкель, гип мир битте брод» («Дяденька, дай мне, пожалуйста, хлеба»). Просил долго и настойчиво. Вначале немцы просто не обращали на меня внимания. Но в самом конце разгрузки немец, вынимавший лотки, специально выронил буханку на землю. Виновато посмотрел на своих товарищей, развел руками – мол, ничего не поделаешь – и отдал грязную буханку мне. «Данке, данке», – поблагодарил я, запихнул буханку за рубашку – и вдруг увидел, что наш поезд тронулся. А между нашим поездом и фургоном медленно движется чужой поезд, в противоположном направлении! Что делать?! Меня охватил ужас. Вдалеке, за хвостом чужого поезда, я увидел маму. Она махала руками и что-то кричала. Я мгновенно оценил ситуацию: если побегу к маме, то наверняка опоздаю, так как наш поезд наберет полный ход. И отчаянно кинулся под идущий чужой поезд. Чудом проскочил наискосок под стучавшим на стыках вагоном. Не споткнулся на шпалах, не зацепился за низ вагона, не упал на рельсы, а проскочил и оказался перед последним вагоном нашего поезда! Это был пассажирский вагон для немцев. Я на ходу уцепился за поручень и запрыгнул на последнюю подножку вагона. В то же время я увидел далеко впереди, как маму подхватили несколько рук и втянули в наш телятник.
Было довольно прохладно, и на ветру, на подножке, я стал замерзать. Вдруг открылась дверь в тамбур и небольшого роста пухленький немец впустил меня. Не в вагон, а только в тамбур, но мне и этого было достаточно. Оказывается, немец видел, как я ходил к фургону хлеба просить. И видел, как я неожиданно вынырнул из-под идущего встречного поезда. Он восхищенно качал головой, махал руками и что-то все лопотал по-немецки. Потом он ушел в вагон, оставил дверь в тамбур незапертой.
Примерно через час поезд остановился, и я благополучно перебежал в свой вагон. Мама плакала от радости. Остальные члены семьи очистили буханку от грязи, деловито разделили ее и съели свои доли, похваливая вкус немецких хлебопеков. Мой подвиг, как мне показалось, не оценили.
На третий день пути нас привезли на небольшую станцию Калвене. Приказали выгружаться прямо в поле, на зеленую траву. Появились немец-фельдфебель с журналом учета и латыш-распорядитель. Каждой семье велели держаться отдельной кучкой. Крестный спросил латыша:
– Нас что, не повезут в Германию?
– А вы очень хотите туда? – ответил латыш.
– Нет, конечно! Зачем она нам?
– Вас отправят в Германию пароходом. Но в Лиепае скопилась большая очередь. Временно вас раздадут латышским хозяевам как работников.
К середине дня стали съезжаться владельцы хуторов. Оставляли телеги у грунтовой дороги вблизи нашего табора и начинали выбирать себе трудоспособные семьи. Взрослые говорили, будто латышские хозяева платят немцам за нас, поэтому они выбирали вдумчиво, как скот покупают на рынке. Сначала разобрали бездетные семьи, усадили на телеги и повезли на свои хутора. Потом стали брать небольшие семьи, в три-пять человек, чтобы едоков было поменьше. Часа через два остались только одинокие старик со старушкой да наша большая семья, где трудоспособных взрослых было всего трое на восемь едоков.
Еще через полчаса и стариков забрал какой-то сердобольный латыш. Мы заволновались. Беспокойство передалось младенцу. Гена громко заплакал, и тетя Сима никак не могла его успокоить. Крестный, как мальчишка, стал прутом нервно сбивать головы травы тимофеевки. Мы все понимали, что если до вечера нас не заберут, то немцы отправят всю семью снова в концлагерь.
Но Господь опять нам помог. По дороге, поднимая пыль, прилетел на паре гнедых опоздавший к распродаже хозяин по фамилии Кауп. Упитанный, коренастый, он был владельцем самого богатого в округе хутора. Мы разместились на просторной телеге, успокоились, даже Гена перестал плакать.