На другой день мы встали поздно. Была непривычная тишина: не летали самолеты, не слышно было разрывов бомби грохота пушек. От этого было еще тревожнее, как будто что-то должно случиться.
И действительно, в середине дня прибежала к нам тетя Нюра:
– Настя! Настя! – закричала она. – В Сиверской немцы!
Мама побледнела, тихо сказала:
– Не кричи так. Расскажи спокойно. Где ты их видела?
– Я в поселке у подруги была. Понаехали немцы на мотоциклах, а я скорей сюда. Тебе сказать да Колю забрать. Домой нам надо. Без присмотра дом-то. Вот поселятся немцы в нем – что тогда? – сказала тетя Нюра и побежала к своему флигелю за вещами и Колькой.
Мы тоже стали собираться домой. Опять заплечные мешки для мамы и для меня, разные сумки в руках. В последний раз взглянули на веранду, приютившую нас, и тронулись в обратный путь. У домика перед спуском к мосту через реку мы увидели мотоцикл с коляской и трех немцев в серо-зеленой форме. Два солдата ловили курицу, а третий, офицер в сапогах и фуражке, наблюдал за ними. «Так вот они какие, немцы-то, – подумал я. – И вправду похожи на обыкновенных людей».
Курица никак не давалась солдатам. Всякий раз выпархивала из-под рук, сердито кудахтала и бежала к забору. Но перелететь забор не могла, и солдаты снова окружали ее. Они кричали, смеялись, как будто играли. «Вот дураки, – немного осмелев, подумал я. – Надо насыпать крупы, тогда курица сама прибежит».
Мы только-только прошли этот дом, как раздался оглушительный выстрел. Тоня заревела со страху. Мама бросила сумки на землю, прижала ее к себе. «Свят, свят, свят!» – крестилась бабушка. Мне показалось, что я оглох – зажал уши ладошками. Но я все-таки видел, как офицер прятал пистолет в кобуру, а один из солдат поднял убитую курицу за горло. По ее вытянутым лапам стекала кровь. «Вот тебе и обычные люди. Ведь они могут любого убить так же, как эту курицу», – подумал я. К сердцу подступил холодок.
Понемногу мы успокоились, стали спускаться к реке.
Улицы были пустынные – люди попрятались в домах. По дороге мимо нашего дома сновали туда и обратно немецкие мотоциклы и легковушки. К счастью, замки на дверях были целы и в доме все осталось на месте. Мама разожгла примус, накормила нас. Вскоре пришли тетя Нюра и Колька.
Я стал рассказывать Кольке, как немцы ловили курицу и расстреляли ее. Но Кольке было неинтересно. Он хвастался красивой немецкой коробкой из-под сигарет с блестящей (серебряной, как мы считали тогда) оберткой. Если отрезать от нее полоски, согнуть их вдоль и наложить на зубы, то получались серебряные челюсти. А это был шик.
Гулять нас мамы не выпускали. Мы с Колькой вышли на крыльцо. Преодолевая страх, смотрели на машины и мотоциклы. Пеших солдат и конников не было видно. И вдруг шагов за сто от нас мы увидели двух нарядно одетых молоденьких девушек. Они стояли на обочине и бросали немцам букетики цветов. Немцы восторженно кричали, махали руками, посылали воздушные поцелуи. Машина с открытым верхом остановилась около них, о чем-то поговорили. Девушки сами забрались в машину и уехали с немцами.
– Вот заразы! – зло сказал Колька. – А еще пионерки, наверно!
Сам-то он не был еще пионером, но, конечно, хотел им быть. А то, что девушки могли быть и комсомолками, – такого предательства он и в мыслях не допускал. Мы не знали, откуда и кто были эти девушки. Рассказали мамам своим, но и они не знали. А нам запретили даже на крыльцо выходить.
Спать мы отправились рано, еще в сумерках. Керосиновую лампу не зажигали (электричества у нас никогда не было). Несколько стекол в окне было выбито. Через эти дыры отчетливо слышались гудки и тарахтение машин на дороге. Это мешало сразу заснуть. Потом услышали пьяный хор из двух голосов:
Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была…
– Вот нехристи! Прости их, Господи, – ворчала бабушка.
– Это газировщица Софья Рыжая с Прокопкой своим горланит, – заметила мама. – То раздерутся между собой, то вместе напьются и куражатся. Вот и сейчас, похоже, наклюкались.
Так прошел наш первый день под немцами.
По-соседски к нам на кухню зашел дядя Петя – пожилой бородатый мужчина (тогда все, кому было за пятьдесят, казались мне пожилыми). Он ходил с палкой, хромал с Гражданской войны. Жил со своей женой через два дома от нас. Он был то ли дворником, то ли сам по себе присматривал за порядком в нашем квартале. Однажды он при мне поругал Кольку за шелуху от семечек, которую Колька выплевывал у колодца. До войны дядя Петя приносил нам елку к Новому году (за трешку, как говорил папа). Зимой мама брала у него подвозки – тяжелые хозяйственные санки, с которыми мама и я ходили в лес за дровами.
– Вернулись в дом, как я погляжу? – спросил дядя Петя. – Все ли в порядке? Все ли здоровы?
– Спасибо, пока здоровы, – ответила мама.
Дядя Петя присел на табуретку, достал кисет, свернул цигарку. Затянулся едкой махоркой:
– Ты читала ли объявления, что немцы везде расклеили? Завтра всем собраться велят на площади. Требуют выдавать евреев и коммунистов.
– Я неграмотная, объявления не читаю. И на площадь не пойду – с кем детей оставлю?
– Смотри сама, здесь я тебе не советчик. Зато, Настасья Павловна, советую походить за картошкой на поле у железной дороги, пока немцы его к своим рукам не прибрали. Зимой-то что есть будете?
– Да много ли унесешь на плечах-то?
– Я, так и быть, тележку дам самодельную. На нее целый мешок положишь.
– Спасибо, Петр Игнатьич. Вы частенько меня выручаете, дай Бог вам здоровья.
– Чего там! Вижу, как вы крутитесь, – сказал он, вставая.
Теперь все новости я узнавал только из разговоров взрослых. Радио молчало, газет никогда у нас не было.
Мальчишки-сверстники по домам сидели, как и мы с Тоней.
С утра по дороге снова пошли наши солдаты. Только теперь они были пленные – шли в обратную сторону под дулами немецких автоматов. Еще более измученные, в ободранной одежде, с потемневшими от пыли бинтами. Многие шли босиком. Некоторые падали от усталости. Их подхватывали товарищи, не давая упасть на землю. «Шнель! Шнель!» – кричали немцы, готовые застрелить любого упавшего.
Редкие жители Старосиверской стояли на обочине. Молча смотрели и плакали. Некоторые пытались передать солдатам что-нибудь съестное. Тогда немцы грозно кричали: «Цурюк! Цурюк!» – и оттесняли их прикладами автоматов.
Мы всей семьей и Колька с тетей Нюрой сгрудились на крыльце. Тоня и мама тихо плакали. Бабушка осеняла крестом несчастных солдат. Они проходили совсем рядом с нашим крыльцом и печальные лица свои стыдливо отворачивали. Мама вынесла кастрюлю с отварной картошкой, старалась сунуть бойцам картофелины. Они торопливо, украдкой прятали картошку в карманы, не тратя силы на благодарность. Немец наставил автомат на крыльцо и грозно выкрикнул: «Пух! Пух! Мутер!»
«Как же так? – думал я. – Что же, любимые песни все врали?!» Я же хорошо помнил слова: «Ведь от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!» Или такие: «Мы железным конем все поля обойдем, соберем, и посеем, и вспашем. И врагу никогда, никогда-никогда не гулять по республикам нашим!» (Меня только смущал порядок слов: ведь надо сначала вспахать, потом посеять и собрать урожай.)
Сердце мое сжималось. Я со страхом вглядывался в бесконечные ряды солдат: вдруг увижу своего танкиста или других знакомых? Впрочем, командиров среди пленных не было видно.
Прошло часа два. Пленные все шли и шли. Мы устали от переживаний, пошли пить чай. За столом сидели молча, как на поминках. Даже Тоня не задавала вопросов.
Я послонялся по комнате без дела, повздыхал и снова пошел на крыльцо. Взял кастрюлю с остатками картошки. Колька был уже там. Пленные солдаты все шли и шли. Некоторым, кто оказывался рядом с крыльцом, я успевал сунуть картофелину. И вдруг Колька крикнул мне: «Смотри, смотри! Степка Оладушкин!» Потом в толпу: «Степка!!! Степка!!!» В среднем ряду оглянулся совсем молодой солдатик. Он был с палкой, хромал. Левый рукав гимнастерки был сильно надорван и белел нательной рубашкой. На исхудалом сером лице только оттопыренные уши да нос картошкой выдавали в нем когда-то грозного Оладушку, вожака старосиверских огольцов-хулиганов. Я до сих пор в любой момент могу с трепетом вспомнить тот обреченный взгляд голодного, затравленного зверька, каким он взглянул на Кольку. Взглянул – и сразу спрятался, затерялся в толпе от стыда. Ближайший немец схватил Кольку за ухо и крутанул. Да так, что Колька присел и скорчился.
Потом тетя Нюра смазала йодом надрыв на ухе, а Колька с обидой ворчал:
– Вот проклятый фашист! Жаль, что успел руку отдернуть, а то я пальцы ему откусил бы.
Я сочувствовал Кольке. Меня тоже била дрожь, хотя немец до меня не дотронулся.
Так близко, так реально войну и врагов я еще не чувствовал. Мама накапала мне валерьянки. Я пошел в комнату и долго плакал в подушку. Весь остаток дня я переживал и вспоминал историю этого парня.
Фамилия и прозвище Оладушка никак не соответствовали его натуре. Взрослые про него говорили, что он вор-карманник, отпетый хулиган, сидел в колонии. Что к нему и близко нельзя подходить, не то что дружить. Но он все равно оставался кумиром для всех пацанов, как малолеток, так и постарше. За малышей он всегда заступался. А если кому из старших и попадало от него, так безо всякой злобы и в меру.
Он играл на гитаре и пел блатные песни. Сверкал голубыми глазами и смеялся так задорно и весело, что казалось, будто уши его шевелятся. Он умел сплевывать (цыкать) сквозь зубы далеко и точно. Однажды Колька получил от него подзатыльник, но не заплакал, а даже гордился этим, как подарком. Еще Оладушка здорово стрелял из поджоги. Я хорошо помню это устройство, так как не раз видел его изготовление и подготовку к выстрелу. Но по малолетству стрелять мне, конечно, не приходилось.
Поджога – это самодельный пистолет с деревянной рукояткой и стволом из трубки или большого полого ключа. У сплющенной стороны трубки делался запальный надрез. В ствол набивалась сера, соскобленная с множества спичек, очень мелкие камушки, и все затыкалось пыжом. Потом бралась лучинка, слегка надрезалась. В нее защемлялась обыкновенная спичка. Правая рука с поджогой была вытянута, левая держала лучинку с горящей спичкой, которая подносилась к запальному отверстию. Для безопасности вся мелюзга, да и старшие тоже стояли на десять шагов сзади стрелявшего. Гремел оглушительный выстрел, все бежали к мишени. Это, как правило, была чья-нибудь кепка.
Так вот, Оладушка был лучшим стрелком, и поджоги у него были лучшими. Еще он умел удивительно красиво бегать, расталкивая локтями полы своего пиджака. Я мечтал научиться так бегать, и цыкать слюной, и играть на гитаре.
В первые дни войны мы с Колькой и другими ребятами провожали Оладушку на сборный пункт. Он шел добровольцем, да еще год прибавил себе. И вот теперь – такая страшная встреча. Что сталось дальше с его буйной головушкой, я не знаю. Но помнить его я буду всегда…
Тетя Нюра ходила к колодцу белье полоскать. Пришла домой расстроенная.
– Ты чего такая хмурая? – спросила мама.
– Будешь хмурая! Бабы у колодца такое судачат, такое… Немцы в поселке кур ловят, поросят отбирают. Поросята визжат, а немцы гогочут. Бабка корову доила, так немцы прямо с подойником молоко отобрали. Как будто в ихней Германии голодом их морили! Дорвались!
– А ты-то чего печалишься? – усмехнулась мама. – У нас нет ни кур, ни поросят. Нечего отбирать.
Мне тоже показалось смешно. И Колька хихикнул.
– А ты не смейся. Найдут, чего отобрать. На вокзале женщину изнасиловали прямо на глазах у ребенка.
– Ты права, – смутилась мама. – Конечно, от этого зверья можно всего ожидать.
Помолчали. Я не знал, что значит изнасиловали. Но понимал, что нанесли какую-то страшную обиду. Видимо, значительно большую, чем когда незаслуженно тебя накажут родители. Или когда мальчишки нагло отберут твою любимую вещь. А спрашивать у взрослых о непонятном я не умел. У ровесников – тем более. Всегда старался сам додуматься, но не всегда получалось. Поэтому многие мои мысли и вопросы оставались невысказанными.
– Еще говорили бабы, что в поселке уже несколько человек расстреляли немцы, а некоторых повесили, – продолжала рассказывать тетя Нюра.
– Это ужасно. Хоть на улицу не выходи. К любому могут придраться и казнить за пустяк, – заметила мама.
– Конечно, лучше дома сиди. На столбе, вблизи колодца, бумага белела. Ее одна женщина вслух прочитала, – рассказывала тетя Нюра. – Кого-то там бургоминистром назначили. Как стемнеет и до утра на улицу нельзя выходить – расстрел будет. Партизан нельзя укрывать – расстрел. Хлеб там или продукты какие им передашь – снова расстрел. Так в бумаге прописано.
– А что же можно? Жить-то как, не прописано?
– Можно выдавать партизан, партийцев разных, красноармейцев, евреев, – грустно пошутила тетя Нюра. – Вот увидишь партизана или еврея – скорее к немцу беги, он конфетку даст, – улыбнулась она, взглянув на меня и Кольку.
Ах, тетя Нюра, тетя Нюра! Если бы ты знала тогда, как слова твои вспомнятся мне через недельку! Не стала бы ты так шутить.
Тележка дядипетина была хороша. Два колеса от подросткового велосипеда, прочная в решетку, деревянная рама и ручка буквой «п», выставленная вперед. Тележку можно было и за собой тянуть, и перед собой толкать – как удобнее покажется.
Легкая, юркая. Мы с мамой пошли за картошкой с утра, как рассвело. Мама решила, что утром безопаснее будет. Пошли вдоль ручья по узкой травянистой дорожке. Она петляла, изгибалась то вверх, то вниз. Прошли заросли ольшаника и осины, где зимой мы с мамой добывали дрова, и вышли к широкому полю с картошкой.
Ботва уже начала вянуть – картошка поспела. Наши отступили, не успели убрать. А немцы еще не расчухали, не присвоили. Поэтому брать ничейную картошку не считалось зазорным. Во многих местах на поле зияли пролысины, копошилось с десяток фигур. Часа через два мы накопали один целый мешок и закрепили его на тележке, а второй, заплечный мешок для мамы, заполнили наполовину. Присели отдохнуть на камень перед обратной дорогой. Подул ветерок, мама повела носом:
– Мертвечиной пахнет. Надо пойти посмотреть, что там. А ты здесь посиди.
Но я не послушался. Мы пошли против ветра и шагов через сто в борозде увидели человека. Лицо было испачкано грязью. Он был босой, без гимнастерки. Рубашка потемнела. Только армейские штаны говорили, что это русский солдат.
– Наверно, неделю назад убили. Когда пленных гнали, – сказала мама сама себе. – Бежал, может быть, из плена, а немцы здесь его и настигли, – мама перекрестила покойника. – Господи, упокой душу воина, прими его в Царствие Небесное.
Мы постояли минутку. От сильного тухлого запаха меня чуть не вытошнило. Так я впервые увидел смерть на войне. Вернулись к тележке и тронулись к дому. Мама тянула тележку, а я сзади толкал. Прошли путь благополучно, никто к нам не цеплялся.
Мама рассказала дяде Пете про нашу находку. Он заверил, что уберет солдата. И действительно, в тот же день он зарыл тело в ближайшей воронке от бомбы. А мы на другой день еще раз за картошкой сходили.
Тетя Нюра принесла новость:
– Настя, ты слышала? Софья-то Рыжая немцам задумала услужить. Взяла и выкатила свою газировочную тележку на угол, где еще до войны стояла. Разные сиропы по банкам налила, стаканы приготовила.
– Как же она свой баллон-то приперла?
– А Прокопка на что? Помог ей, конечно.
Мы с Колькой слушаем. Интересно же.
– Причесалась, напудрилась, – продолжала тетя Нюра. – Час стоит, два стоит. Бабы смеются, пальцем показывают. А к воде не подходят. Немец один подошел, так она на радостях бесплатно ему налила.
– А ты почем знаешь, что бесплатно? – заметила мама.
– Так бабы судачили. Они все знают.
Газировку я любил до войны. Как заведется монетка, так бегу на угол, один или с Тоней, шипучки отведать.
– Она и сейчас там? Стоит на углу? – спросил я из любопытства.
– Никак бежать к ней собрался?! – удивилась тетя Нюра. – Так опоздал маленечко. Полдня не простояла Софья. Какой-то мальчишка выстрелил из рогатки из-за сарая по ее банкам. Софья ловить его побежала, а другой мальчишка с палкой подскочил – и давай крушить все хозяйство.
– Будет знать, как немцев поить, – буркнул Колька.
Он тихо-тихо сказал, но тетя Нюра услышала. Лицо ее сразу стало суровым.
– Так-так-так! Значит, руку приложил? Ну-ка пойдем со мной, – сказала она, взяв Кольку за руку, и увела в свою комнату.
Через приоткрытую дверь послышались Колькины вопли:
– Ой-ей-ей!!! Больно же! Возьми другое ухо, это немец порвал!!!
– Нет, терпи! И другое тебе оторву! Сиротой меня хочешь сделать?! А ну как признает Софья тебя? Ведь Прокопчик-то ейный, говорят, в полицаи подался! Вздернут тебя на первой березе! – и тетя Нюра завелась рыданиями.
Колька теперь сам ее успокаивал:
– Мама, мам, успокойся же. Никто не узнает, – уговаривал он. – А рогатку я на улице спрятал, шиш найдут!
Моя мама на меня посмотрела, строго сказала:
– А твоя где рогатка? Давай-ка сюда, сожгу ее от греха.
– Так папа еще весной сломал ее и выбросил. Когда я воробья подстрелил. Мне тогда крепко попало от папы, разве не помнишь?
– Так это тебе попало! – засмеялась мама. – Тебе надо помнить, а мне-то зачем?
Неожиданно к нам из Реполки пришла бабушка Дуня – мамина мама, она же – невестка прабабушки Фимы. Пришла не одна, а с пятнадцатилетним папиным братом, дядей Федей. Но мы с Тоней его просто Федей звали. Мама и бабушка Дуня бросились обниматься, целоваться. Бабушка Фима прослезилась на радостях. Федя протянул мне руку, как взрослому, сказал: «А я думал, что ты еще маленький».
– Откуда вы взялись-то? Будто с неба свалились, – удивлялась мама. – Поезда ведь не ходят.
– Да вот пришли вас проведать. Как вы тут горе мыкаете. Пешком пришли мы. Через лес, напрямую. Верст сорок отмерили.
Бабушке Дуне было лет пятьдесят. Еще крепкая, проворная, и звание бабушка не очень-то к ней подходило. Федя был почти взрослый. Говорил мало, держался с достоинством. Они принесли нам пирожков с морковной начинкой, турнепса и репы с колхозного огорода, полнаволочки гороха в стручках.
За обедом бабушка Дуня рассказывала:
– Немцы к нам пришли раньше, чем к вам. Волосово взяли еще в начале августа. И к нам в деревню приехали на мотоциклах. Назначили старостой Колю Карпина, полицаем – Степу Кузина. Кур половили, поросят отобрали и укатили обратно. Поговорили мы со сватьей Марьей (это бабушка Маша, папина мама), потужили, да и решили, что надо Настеньку, то есть тебя, выручать. К нам в деревню переводить.
– Как же немцы вас пропустили? Говорят, объявления развесили, что нельзя ходить с места на место.
– Бог миловал, не цеплялись. Видели, что мирные мы, с котомками.
– И справка есть у нас, – вставил Федя.
– Да-да, Коля Карпин написал нам справку, что идем мы в Сиверскую, дочку проведать.
Мама стала рассказывать, как засыпало песком Тоню и бабушку Фиму во время бомбежки и как искала она папу в горящих вагонах. Федя, не скрываясь, не прячась, достал из кармана папироску и вышел курить на крыльцо. Ему хотелось показать, что он совсем взрослый и никто ему не указ. Я пошел за ним. Стал ему рассказывать, как немцы курицу расстреляли, как среди пленных мы видели Степку Оладушку и какой Колька Семенов храбрый – из рогатки разбил посуду газировщицы Софьи Рыжей.
Вечером, перед сном я случайно услышал разговор бабушки Дуни и мамы, в котором решалась моя судьба.
– Не могу я с вами идти, – говорила мама. – И Тоня, и бабушка Фима пешком не дойдут. Разве только Виктора отпустить?
– Пускай хоть Витя с нами пойдет. А за вами за всеми я Лешку Шилина уговорю на телеге приехать. Не через лес, а вкруговую – через Заречье, Калитино и деревню Черное.
Я вначале не понял, что значит этот разговор. И только на рассвете, когда стали меня будить, объяснили, что пора собираться в дальнюю дорогу – в родную для всех нас деревню Реполку.