Но тут каждый может перейти к своей собственной, персональной человеческой и профессиональной истории… Потому что кем бы мы ни были и ни работали, мы живем с людьми и ищем свое место среди них и в жизни.
«Я – психиатр», – говорю я, и… мой внутренний голос отзывается: «Да ты сумасшедший! Ну, сейчас начнется!» Он знает, что говорит. Это он когда-то научил меня, оказываясь среди новых людей, называть себя школьным учителем и, спокойно потягивая свою чашку чая или рюмку вина, слушать, как ругают школу, учителей. Ведь стоит сознаться в своей профессии – и вечер пропал! Один сочувственно улыбнется: мол, психиатры и сами – того-с, не без таракана в голове. Другой непременно попросит определить, здоров ли он, или тут же, не выходя из-за стола, внушить его (ее) сыну (дочери, жене, теще), что… Третий захочет, чтобы я его загипнотизировал, а четвертый его перебьет, чтобы спросить с меня (Господи, почему с меня?!) за все грехи и ошибки психиатрии. И кто-нибудь спросит, верю ли я в телепатию, телекинез, хилеров, психотронную войну, Кашпировского, Чумака… Скажешь «да» или «нет» – совершенно неважно, потому что достанется тебе и от верящих, и от неверящих. Так что внутренний голос прав: «Помолчи… молчание – золото!»
Но – что это? Крыша у меня, что ли, поехала?! Еще один голос! И тоже – внутренний! «Вы что, – говорит, – с дуба рухнули оба? Вы что, и правда не понимаете, что уж коли спрашивают, значит – интересует, мучает, ответа требует? Или вам профессора ваши не говорили, что самая большая тайна для человека – он сам: и тянет она к себе, и пугает? Ведь боятся вас, психиатров. Сами знаете, что боятся. А вы ломаетесь – вечер вам, видите ли, испортят. Хотите, анекдот расскажу – про психиатра? Ну так вот…»
А если серьезно, то почти тридцать лет работы убедили меня в том, что нейтральная полоса между миром душевного здоровья и миром душевных расстройств намного шире самих этих миров. И нет между ними непроницаемой границы. Есть душевнобольные, достигающие таких духовных высот и такого мирского успеха, какие большинству здоровых и не снятся. Есть здоровые, день за днем разрушающие свою душу так, что и болезни не разрушить. И всех нас – пациентов и психиатров, здоровых и не очень здоровых – объединяет одна чудесная штука: подаренная нам, но не дающаяся даром жизнь, в которой мы хотим и имеем право быть принятыми такими, какие мы есть, отвечать за самих себя и за свою жизнь так, как мы понимаем себя и свою жизнь, развиваться и изменяться, не изменяя себе.
Общение со многими моими пациентами дало мне так много и научило столь многому, что я чувствую себя в долгу. Далеко не всегда я мог помочь им и защитить их интересы настолько, насколько хотел, и от этого мой долг еще больше. Я знаю, что он будет расти. Ничего с этим не поделать. То немногое, что я в силах сделать, – это попытаться помочь людям, задумывающимся о себе и душе, не чувствовать себя одинокими или «не такими» и не возводить стену отчуждения между собой и отличающимися от них другими людьми. Нужно ли это всем и каждому? Не знаю. Нужно ли это вам – вы решите сами.
Портрет психиатра
Портрет пациента
История появления этой книги вкратце такова. Весной 1995 года мы разговаривали с Ларисой Афониной в редакции «Часа Пик». В частности, о популярной странице «Человек Чувствующий» – что да как, что не так и как бы и что бы такое еще… И тут она со свойственным только женщинам милым изяществом «завела» меня, сказав, что вот, мол, придумал когда-то такое хорошее название рубрики – «Человек Чувствующий» (признаться, я об этом начисто позабыл – слава Богу, уж сколько лет прошло с открытия «Часа Пик», но напоминание так ласково погладило самолюбие), а сам – в сторону (при этом я почувствовал себя кем-то вроде джентльмена, оставившего барышню наедине с хулиганом). Эта гремучая смесь вознесения и низвержения сработала без осечки, заставляя сразу откликнуться готовностью что-то такое совершить. Что именно – найти оказалось не так трудно. Долгое время до этого мы с коллегами говорили о том, что психиатрии надо бы вступить в открытый диалог с людьми, которые чаще всего ее просто боятся, а тем более – после шумных разоблачений «карательной медицины» советского времени, когда в каждом психиатре стали видеть этакого ужасного монстра, которого хлебом не корми, но дай налепить диагноз и заколоть лекарствами. Так, в газете «Час Пик» появилась колонка «Желтая Лампа» (от знаменитого в 20-х годах клуба «Зеленая Лампа» и старого названия психиатрической больницы – «Желтый Дом»). Она оказалась интересной не только для меня, но – судя по обилию откликов – и для читателей, а затем Леонид Янковский – заведующий психологической редакцией издательства «Комплект» – предложил мне собрать материалы рубрики в книгу, которая сейчас у вас в руках. И мне очень приятно сказать о чувстве благодарности Ларисе Афониной, живо поддержавшей «Желтую Лампу», главному редактору «Часа Пик» Наталье Чаплиной, писавшим мне читателям газеты, без которых «Желтая Лампа» наверняка погасла бы, и Леониду Янковскому, чей взгляд выхватил рубрику из океана газетных материалов и узрел в ней книгу (что-то по сравнению с «Желтой Лампой» в ней опущено, что-то добавлено).
За тридцать лет работы накопилось немало вещей, которые хотелось бы сделать лучше, за которые вполне может быть совестно и которые то вспыхивают в памяти немым укором, то являются в отнюдь не заказываемых сновидениях. К тому же, я действительно пытался быть открытым и не лукавить ни с читателем, ни с самим собой.
Подзаголовок этой книги подчеркивает одну вещь, которая представляется мне важной: взгляд на психиатрические проблемы глазами психотерапевта, попытка обратиться к психиатрии каждодневной жизни, не заключая жизнь по частям в разлинованное поле психиатрических классификаций, а выводя психиатрию с этого поля в жизнь – на улицу, в мастерскую художника, в студенческую аудиторию… По существу, это очерки гуманистической психиатрии.
Некоторые мои коллеги говорили мне, что я пишу вовсе не о психиатрии, что писать надо совсем о другом. Например, разъяснять – как распознавать разные болезни у себя и других, что делать тогда-то и тогда-то и т. д. Возможно, они по-своему правы, но «каждый пишет, как он слышит», да и «Желтая Лампа» продолжает гореть. Вообще же, разделение людей на душевно здоровых и душевно больных так относительно, что ограничить разговор лишь тем, что видит психиатр в стенах психиатрического учреждения, было бы ошибкой. Любовь, ненависть, нежность, страх, чувство одиночества, желание быть принятым и понятым, гражданские позиции и политические взгляды людей или их религиозные верования невозможно свести к ограниченному списку болезней. Страдающий шизофренией человек может давать такие уроки тончайшей и высокой любви, которые далеко не всегда в состоянии усвоить здоровые, – но его любовь не становится от этого симптомом шизофрении. То, что называют психическими нарушениями, не муха в супе жизни, которую, на худой конец, можно выловить и выбросить. Скорее, это специи, без которых жизнь становится безвкусной, как дистиллированная вода, которой, как заметил Леонид Мартынов, при всей ее чистоте не хватает жизни.
Молодости свойственно утверждать себя и расширять круг людей вокруг себя. В это время даже если кого-то любишь, еще трудно по-настоящему глубоко осознать, что для тебя значит этот человек. К тому же он рядом, он здесь – не только в своем значении, но и подчас заслоняющих это значение бытовых подробностях и деталях. Он часть твоей жизни – жизни, которую ты не можешь представить без этой части, как не можешь представить себя без своей молодости. И лишь годы и годы спустя, только изрядно повзрослев и уже не находя его рядом, начинаешь остро сожалеть – какую массу вопросов хотел ему задать, но так и не задал, как много хотел ему сказать, но так и не сказал. Начинаешь понимать – как прочно и глубоко он живет в тебе, как многим ты ему обязан. Один из таких людей для меня – мой Учитель – профессор Самуил Семенович Мнухин, с чьим именем связано становление детской психиатрии не только у нас в городе, но и в стране. Он прожил на этом свете 70 лет – с 1902 года по 1972-й и умер 21 октября. Ученик В.М. Бехтерева, он почти до самой смерти – в течение 30 лет – заведовал кафедрой психиатрии Педиатрического медицинского института. Вместе с психиатрами его поколения ушла целая эпоха – не только психиатрическая, но и человеческая. Они становились психиатрами «по любви» – когда столь обычных сегодня психофармакологических препаратов для лечения и в помине не было, не существовало никаких льгот и надбавок к зарплате, и психиатрия была столь же непопулярной, сколь действительно опасной профессией (листая медицинские журналы начала 20-х годов, я как-то наткнулся на объявление примерно такого содержания: психиатрические больницы пропадают без врачей, и если в каждом медицинском институте хотя бы несколько выпускников решатся посвятить себя этому трудному делу, то психиатрия в России выживет). Они не работали в психиатрии – они жили психиатрией. То, что я хочу сказать о своем Учителе, сугубо лично, то есть то, каким я его видел, кем он был и остается для меня. Другие, возможно, сказали бы иначе.
Впервые я увидел его осенью 1965 года, когда он поднялся на кафедру в замызганной аудитории и начал первую лекцию словами: «Задача медицины – бороться за жизнь, задача психиатрии – бороться за человека». Над его изрядно уже полысевшей головой седые волосы в свете сентябрьского луча из окна создавали подобие свечения, о чем позже мой друг сказал: «Слушаю, гляжу и думаю – марсианин!» Он сам, не перепоручая это самому безответному ассистенту, вел студенческий кружок по психиатрии, бывший, без преувеличения, оазисом в студенческой жизни. Здесь можно было говорить обо всем – даже о Фрейде и психоанализе. Готовя для кружка доклад о характерах и поплакавшись как-то, что в советской литературе мне не удалось найти ничего, кроме анекдотических утверждений типа «Патриотизм – это черта характера советского человека», я услышал в ответ: «А вы их и не читайте. Они с личностью – как, извините, импотент с женщиной: и так и сяк, а все никак». Он на заседаниях кружка, длившихся порой по 4–5 часов, расцветал и молодел, закрываясь и суровея только при появлении чересчур уж нахрапистых юнцов и юниц. Теперь, видя некоторых из них уже много лет самостоятельно работающими, часто думаю, как он был тогда прав.
Его клинические разборы собирали не только врачей «Скворешни» (больницы им. Скворцова-Степанова), но и многих виднейших психиатров, студентов из кружка. То же было и на поликлинических консультациях. Как-то, уже работая в больнице, я пришел чуть раньше начала. Профессор явно чувствовал себя неважно. Едва удалось уговорить его измерить давление крови. 240 на 180!!! Стою и не знаю: сказать – не сказать? Скажу – могу напугать. Не скажу – ведь будет работать с таким давлением. Пришлось сказать. В ответ – как ни в чем не бывало: «А-а-а! А я-то думаю – что ж голова так болит? Ну что, скоро начнем? Давно пора». И он детальнейшим образом консультирует трех больных. Похоже было, что работа его в полном смысле слова лечит.
То ли в конце 60-х, то ли в начале 70-х годов проходил в Ленинграде большой семинар, на который съехались врачи Северо-Запада СССР. На многих лекциях они откровенно спали. Но вот лекция Самуила Семеновича о детской эпилепсии – с десяти утра до почти трех часов дня с одним маленьким перерывом: полный зал слушает его как маленький ребенок сказку – раскрыв глаза и уши. После окончания лекции на него наваливаются с вопросами, но он успевает попросить меня поймать такси, потому что в три часа в другом месте начинается его консультация. Ловлю. Он как-то вырывается из круга, и мы едем. По дороге надо остановиться у магазина – он покупает четвертушку черного хлеба и немного сыра (диабет требует подпитки каждые два-три часа). В три пятнадцать мы в поликлинике, где уже ждут родители с детьми и пришедшие поучиться у Мастера врачи и студенты. Время от времени ему приносят чай и очередной, нарезанный из купленного, бутерброд с сыром без масла (помню и других профессоров, к приходу которых в клинику сотрудники «скидывались» им на стол – отнюдь не такой библейской простоты). Консультация заканчивается около семи вечера. Провожаю Учителя до дома – по дороге он продолжает обсуждать больных с увлеченностью, которую сегодня и у молодого врача встретишь не часто. И вот так или почти так – вплоть до последних дней жизни.
Профессором он был и для врачей, и для пациентов отнюдь не потому, что въезжал в общение на коне своих званий, – этого он терпеть не мог. Просто в нем, если вы были не слепы и не предвзяты, нельзя было не видеть Профессора. Его лекции были событиями, собиравшими студентов разных курсов и институтов, потому что ему – блестящему педагогу – до самых последних дней психиатрия была бесконечно интересна. «Орел – он думает, что все орлы», – сказал Олжас Сулейменов. Точно так же С.С. Мнухин как бы полагал, что психиатрия интересна всем. Он мог выйти на кафедру, помолчать и сказать: «Я должен был читать лекцию о шизофрении. Но я не буду ее читать». И после долгой паузы: «Я вам прочту поэму о шизофрении». И читал действительно поэму – не в смысле рифмы, конечно, но в смысле глубочайшего проникновения в суть и дух этой «королевы психиатрии». И не было в этом ни капли ломания – просто он делился тем, что в тот день было для него важно (потом понял, насколько важно, – ведь изучение этого расстройства все больше и больше прибирала к рукам всесильная Москва).
Удивителен он был с больными. Ни разу не видел, чтобы его беседы с ними напоминали допрос вместо расспроса. Это были именно беседы двух людей. С его стороны – тонкие и бережные, наполненные искренним интересом не к «охоте за симптомом», а к собеседнику.
Сдав последний госэкзамен, я повстречал Учителя в институтском саду: «В армию призывают? Я вот тоже после института год в кавалерии прослужил… Смешно… Знаете, если хотите быть приличным психиатром, не забывайте о трех вещах. Среди профессоров столько же дураков, сколько в общей популяции. Психиатрии вас больше научит хорошая литература – Толстой, Достоевский, чем учебники. И помните, что диагноз – это еще далеко не весь человек».
В блокадном Ленинграде он был консультантом военных госпиталей и как-то рассказывал мне об этом, не только о самой работе, но и о пути пешком голодного человека – 3–4 часа туда и столько же обратно – в том числе и сумасшедшими блокадными зимами. На рубеже 40-х и 50-х продолжал принимать у себя на кафедре опального и отовсюду выгнанного академика Л.А. Орбели. Всю жизнь цитировал неврологические работы З. Фрейда. При всем при этом в обычной жизни храбрецом не был и на рожон не лез. Скорее даже склонен был избегать многолюдных собраний, мог долго и тревожно собираться на какую-нибудь конференцию в Москву, а в последний момент остаться дома. Думаю, по этой же причине и книг не оставил – только статьи, но настолько насыщенные, я бы сказал – такого удельного веса, что долго еще вдумчивые психиатры будут находить в них своего рода коды, ключи к многим проблемам.
Что меня привлекало и удивляло в Учителе – это свойственная людям действительно интеллигентным способность знать себе цену и не кичиться ею. Незадолго до окончания им института в разговоре о том, кто кем будет, он сказал: «Профессором психиатрии». Когда, по-моему – в 30-х годах, его приглашали заведовать кафедрой в Харьков, он после недолгих размышлений отказался, решив для себя, что если суждено заведовать кафедрой – то это произойдет и в Ленинграде, а нет – так и ездить незачем. А когда его поздравляли с 70-летием, стоял растерянный, поеживался от «громких» слов и пышных комплиментов, гора папок с адресами росла перед ним и, казалось, вот-вот он вовсе исчезнет за ней – но и она не могла скрыть его смущения. Когда потом я ему процитировал Бориса Пастернака: «Вас чествуют… Чуть-чуть страшит обряд, где Вас, как вещь, на пьедестал поставят, и золото судьбы посеребрят и, может, серебрить в ответ заставят», он попросил повторить и, выслушав, сказал: «Как точно! Сбежал бы – да нельзя». Жил на углу Марата и Разъезжей – для профессора не слишком просторно и тепло, и уж вовсе не богато.
Года за два до смерти Самуил Семенович сделал мне просто царский подарок, интересный и ценный не только сам по себе, но и по тому, как он это сделал. Начав работать по предложенной им теме над диссертацией, я через полгода честно сознался, что душа у меня к этой теме не лежит. Он даже не рассердился – он обиделся страшно. И много месяцев, что называется, в упор меня не видел, вроде мы и незнакомы вовсе. Вдруг при случайной встрече – узнал. Его ожидало такси, и он предложил поехать вместе (?!). Едем. Сижу сзади. Молчание. Внезапно, не поворачиваясь: «Так говорите, не будете делать мою тему?» Сказав себе, что я идиот и делаю очередной идиотский шаг, я почему-то с прежней дубовой честностью ответствовал, что душа, мол, у меня к этой теме не лежит как-то. Опять долгое молчание, после которого так же, не поворачиваясь: «А, черт с вами, берите аутизм!» Должен сказать, что детский аутизм его интересовал особо, и именно с его кафедры вышли первые у нас в стране работы о детском аутизме. Такие темы Учитель никому не поручал – жалко было расстаться, отдать в чужие руки. Я онемел, а потом принялся мямлить какие-то жалкие слова. И тогда он повернулся наконец и очень емко и сжато изложил свои взгляды на это расстройство. Мы с ним тогда, помню, пробродили часа два вокруг его дома. Мне было грустно, потому что я вдруг остро почувствовал, что он готовится к уходу, подводит итоги, распределяет недоделанное…
Много лет уже мы, бывшие его кружковцы, собираемся в день рождения Учителя в марте. Раньше – человек по 20–30, последний раз нас было шестеро. И каждый раз жалеем – как это мы ухитрились не записать его лекции. Обсуждаем, как славно было бы собрать в одну книгу его статьи. Каждый немножко о своем жалеет. Я, например, о том, что не довелось мне знать Учителя так близко и работать с ним так тесно и долго, как довелось более старшим коллегам. Жалеем, обсуждаем, редеем…
Зачем я все это рассказываю? Зачем вот так, публично признаюсь в любви к Учителю? Сегодня с высоты куриного полета свеженахватанных знаний о психологии и сквозь призму за версту пахнущих жареным «разоблачений» психиатрии многим она кажется эдаким монстром, пожирающим бедных граждан от мала до велика. И если так или иначе с психиатрией сталкиваясь, взрослой или детской – неважно, вы вспомните это имя – профессор Мнухин, и спросите себя – кто же для вас был Мнухиным в вашем деле? – то, может быть, и психиатрия, и ваше дело смогут отдать миру больше, чем это удается сегодня, а мы с вами, ощутив эту незримую и неосязаемую, но от этого не меньшую поддержку Учителей, еще поработаем. Несмотря ни на что.
Он был бы ненормальным! Так сказал Станислав Ежи Лец. Но что такое сумасшествие, как мы узнаем, что перед нами – оно? В психологически точном стихотворении Джейн Гудселл есть такие строки:
Я наделена богатым воображением.
Ты немного странновата.
Она совершенно чокнутая.
Я создание впечатлительное.
Ты горячишься по пустякам.
Она лучше бы сходила к психиатру.
Итак, сумасшедший – это тот, кто делает что-то, не укладывающееся в мои представления о разумном и должном, кто кажется мне странным. Правда, я тоже иногда делаю черт знает что и почему. Но ведь у меня на то есть причины! Поведение – как произведение: о чужом мы судим по результату, а о своем – по замыслу, заметил О.Уайльд. Конечно, у психиатрии есть более строгие и менее пристрастные, научные, проверенные опытом мерки. И психиатр – это вовсе не тот, кто обязательно здоров, в отличие от пациента (Виктор Хрисанфович Кандинский сам был болен и в конце концов покончил с собой, но собственный опыт болезненных переживаний позволил ему открыть целую эпоху в психиатрической диагностике), и прошел курс обучения. Психиатр прежде всего тот, кто умеет в своей оценке поведения вырваться из плена расхожих и сугубо личных представлений о том, что странно и что не странно. По своему врачебному и учительскому опыту могу судить, что умение это дается совсем не легко.
А и правда, попробуем представить себе мир без сумасшествия – и мы не найдем в нем произведений Гаршина и Гоголя, Босха и Гойи, Врубеля и Чюрлениса, Фурье… вычеркнем из истории человеческой культуры тысячи имен и открытий. Но многие ли хотели бы поменять свое такое обычное психическое здоровье на гениальное помешательство?! Что-то не встречал я таких. История, культура, наука – все это меркнет перед простым человеческим желанием сохранить свое «я» и страхом лишиться его, потерять власть над собой и своей жизнью: «Не дай мне Бог сойти с ума! Уж лучше посох и сума». Страх этот, чаще всего неосознаваемый, пропитал наш язык: душевно (психически) больной – сумасшедший, помешанный, умалишенный, ненормальный, полоумный, чокнутый, тронутый, сбрендивший, малахольный, безумный, психованный, псих, не в своем уме, с приветом, с прибамбасами, не все дома, винтиков не хватает, чердак не в порядке, крыша поехала… Если мы и говорим так о себе, то затем лишь, чтобы в следующий момент убедиться в том, что все с нами в порядке – ну, мгновенное затмение, с кем не бывает? Слова эти – обычно о других. Они – граница, не переступая которую и видя по ту ее сторону кого-то, мы чувствуем себя в безопасности и хотим держать эту границу на замке. Печальные символы психиатрии – смирительная рубаха, забор, ключ, социальные запреты вдобавок ко всем тем ограничениям, которые устанавливает сама болезнь. Лечебница – место, где лечат. Больница – место, куда приводит физическая или душевная боль. Зачем тогда слова – желтый дом, психушка? А зачем нам слова о том, что кто-то глупый или сумасшедший – сосед, приятель, начальник, президент? Не прячется ли за ними некое самоуспокоение? Ведь подметить, что некто – «дурак» или «сумасшедший», может лишь имеющий ум и не сошедший с него. И часто произносимые эти слова – обычно скрытый знак нашей неуверенности в себе, сомнений, опасений. Да что там отдельные люди? Сумасшедшая страна, сумасшедшая жизнь, сумасшедший мир… и стою посреди этого сумасшествия я – здоровый!
Говоря о границах душевного здоровья и болезни, мой Учитель – профессор С.С. Мнухин обычно вспоминал слова Г.В. Плеханова: «Трудно установить момент, с которого человека следует считать лысым». Даже на самой пограничной черте часто невозможно еще сказать: «С ума схожу? Иль восхожу к высокой степени безумства?» С одной стороны, болезнь, по определению Рудольфа Вирхова (его ошибочно приписывают К. Марксу, процитировавшему это определение в рецензии на работу Вирхова), – это стесненная в своей свободе жизнь. С другой, болезнь может высвобождать таящиеся в человеке и не востребуемые в обычной жизни возможности, открывать доступ в иные пространства переживаний и опыта, становясь своего рода связующей нитью между уже познанным и еще не познанным нами миром, между обыденностью и чудом, между здравым смыслом и головокружительной фантазией. Это вопрос не свободного выбора – никто по своей воле не выбирает быть больным. Это вопрос отношения. Замыкая душевные болезни и душевнобольных в кольцо отвергания, непринятия, дискриминации, порождаемых нашими собственными неосознаваемыми страхами и стремлением к успокаивающему самоутверждению, мы не только посягаем на полноту их жизни, но и обедняем, обесцвечиваем мир, в котором живем, усиливаем собственный страх оказаться в этом кольце одиночества.
Я таков, каков я есть, – я имею право быть таким, каков я есть, и быть принятым другими и миром таким, каков я есть, чтобы иметь возможность изменить себя так, как смогу и захочу. И ты… И он, и она, и они…