bannerbannerbanner
полная версияФранцуз

Виктор Иванович Калитвянский
Француз

Полная версия

Ну, посадили меня в поезд, повезли через Польшу. Опять с солдатами еду, но под присмотром. Поручик сидит, лейтенант по-советски, молчит сам и не велит с мужиками разговаривать.

Так и Варшаву проехали, потом Смоленск, а потом уж я смекнул, что меня в Москву везут.

Приехали на вокзал, там машина. Едем по Москве, а я смотрю в оба глаза. Интересно. Город немалый, Безансону не чета. Как Париж, а то и поболе.

Привезли меня в какой-то большой дом, перед ним ещё голая площадь. Потом уже мне растолковали, на пересылке, и про Лубянку, и про НКВД…

Опять меня допрашивать взялись. Опять про капитана Муромцева, какие он мне инструкции давал, как я с ним связь держал и всё такое прочее. А я что: то же самое, как попка, повторяю. А они – сердятся. Грозят мне и расстрелом, и тюрьмой, и лагерем на двадцать пять лет. Как-то раз пришёл генерал, здоровый такой, посмотрел на меня, послушал, потом ворот кителя расстегнул и как даст мне по морде, так сразу два зуба и вышиб. А что толку? Хоть все зубы мне долой, а всё одно ничего нового не скажу.

Генерал меня так отмордовал, что я сознания лишился. А как очнулся, слышу, они между собой меня обсуждают. Один другому говорит: что с ним теперь делать? Не похоже, что он с Муромцевым связан и с англичанами. Засылать его – так сразу в Сюрте явится. Вот если бы его баба с дочкой у нас в руках были, тогда – другое дело… Какому только дураку пришло в голову тащить его сюда через три страны?

В конце концов, дали мне срок – за измену Родине. Я сначала думал: ни за что меня наказали, несправедливо. А потом вспомнил двадцатый год, Новороссийск, Крым, и понял, что это господь бог меня покарал – за то, что бросил я родной край и сбежал на чужбину…

Пауза.

И поехал я снова на восток. В столыпинском вагоне. Не знаю, почему вагон был столыпинский, просто так все говорили… И Урал видал, и Обь, и Енисей. На Байкал одним глазком взглянул через щелочку.

Привезли нас на Амур, в город Комсомольск, и там в округе все свои девять лет отбарабанил я на стройке БАМа. Сначала на ветке до порта Ванино, в горах. Но до самого моря-то не дошли, вернули нас назад и пошли уже на север, до Ургала. Оттуда я и поехал назад, в свою Липовицу…

Ежели меня спросить, можно ли прожить в тайге на каторжных работах – я так скажу, что можно, но не всякий осилит. Ну, сами посудите. Привезли нас на перевал, ноябрь месяц, мороз. Из вагонов вылезаем, говорят – вот здесь обживайтесь, барак ещё не готов, сами как-нибудь… Землянки копали. Потом бараки ставили. Лесу много, инструменту мало, топор, лопата да кайло. А что делать? Везде живут люди. Ну, те, которые выживают…

Потом пригнали японцев. Интересный народ. Работать умеют. Молчат. И всё кланяются. Как-то раз приходит японец и спрашивает меня… по-французски. Правда ли, что я в Париже бывал?.. Стали мы с ним разговаривать. Я по-французски, а он – по-русски… Курам на смех, но потихоньку привыкли. Он парень был образованный, у себя в Японии что-то про Францию изучал, но никогда там не бывал. Ну, вот я ему и рассказывал, как мог. Про что? Да про все, что видел, что со мной было… Ну, вот примерно, как вам. Только у нас времени было побольше. Бывало сидим с ним перед сном, он смотрит на меня, вроде слушает, а вроде и нет, о своём думает… Может, про Париж, а может, про дом, про мать да жену… Ведь, по правде говоря, что мог я ему такого рассказать, чего он из своих книжек не знал? Может, просто было ему любопытно, что вот здесь, в горах Сихотэ-Алиня, в советском лагере, есть человек, который по всей Франции проехал, от Марселя до Безансона. Ведь, чудеса да и только!

Года два мы с японцем дружили, а потом разъехались наши этапы в разные стороны. Не знаю, жив ли он, вернулся ли в свою Японию, вспоминает ли меня…

Ну, а когда на Ургал тянули ветку от Комсомольска, бандеровцев привезли. Эти ребята, бандеровцы, мужики крепкие, злые. Работают хорошо, держатся вместе, даже бытовики наши, урки, их не трогали, опасались. А то как же – фронтовики. Они там, у себя, на западной Украине и с немцами воевали, и с нашими, то есть, советскими.

Один из них, Петро, взялся было ко мне приставать. Ты, говорит, москаль немытый, у вас в избе рушника чистого не найти, тряпкой грязной утираетесь, а у нас стены белёные, полы крашеные… Ну, я-то не злой, я больше смеялся. Потом уж мы с ним сошлись. Они, бандеровцы, ко мне приходили, а я им рассказывал, как там во Франции всё устроено. И про народный фронт, и про бошей, и как вообще французы живут. Им-то я мог рассказать получше, чем японцу моему, всё-таки язык у нас почти одинаковый…

Вот я им говорю, бандеровцам, – чего же вы с нашими, с советскими-то воевали? Как же это – мы все славяне, а тут – друг против друга?

А Петро смеётся и говорит: ты, Ваня, в своей Франции нюх потерял, ничего не смыслишь. Они же, ваши-то, советские, как пришли в тридцать девятом, так давай свои порядки наводить: колхозы, кого в тюрьму, кого в Сибирь… Это, спрашивается, почему? Мы тут испокон веку жили, под панами мучились, а вы пришли – и давай шуровать похлеще тех панов… Это кто ж стерпит?

В пятидесятом году получил я письмо из Липовицы. Я до того пару раз писал, ответа не было. И вот – пришёл ответ. От племянницы. Так, мол, и так, одна я, никого из нашей ближней родни нету, как выслали в тридцать втором году, так никто не вернулся и весточки не подал.

Потом уже, в Липовице, узнал я в подробностях, что и как там всё было. Как попал наш хутор под раскулачивание и братьев со всем семейством выслали. Куда – неизвестно. То ли на Беломорский канал, то ли на реку Обь.

Хутор наш разорили. Большой дом разобрали, перенесли в деревню, там теперь правление колхоза. Ну, а для отца с маманей оставили погреб, под большим домом. Там они дожили свой век, через год померли – одна за другим.

Как только Петро, бандеровец, услыхал про это письмо из Липовицы, так и сказал мне: вот теперь ты узнал, на своей семье, что делают большевики с трудовым народом… Как же можно всё это терпеть?..

В пятьдесят четвёртом году вышел я на свободу из лагеря в Ургале. Справку в зубы – и езжай куда хочешь, кроме городов по списку, их там было штук сто. Куда мне было ехать, как не в свою Липовицу?

Через две недели я туда добрался. Иду по деревне – и не узнаю. Показалось мне, что тридцать пять лет назад была она краше… Избы маленькие, заборы плохонькие, а в центре – правление колхоза. Из наших, журавлевских брёвен.

Пока сидел у председателя, племянница прибежала. Крепкая баба, молодая, на бабушку свою похожа, на маманю, то есть. Обнимает, плачет – понятное дело, родня.

Пошли мы с ней на кладбище, помянули родителей моих, а для неё, значит, бабку с дедом. Хорошее место, возле бывшей церкви – её перед войной разорили. Оттуда вся округа видна. Ну, сами видите: вон поле, вон пруд, а там и хутор наш бывший, от которого осталась одна мастерская. Там теперь – колхозное имущество, рядом c коровником. Я как посмотрел на тот коровник в первый раз, и грустно мне стало. Грязно, коровы какие-то ледащие. Я-то во Франции видывал получше… А председатель мне: ты, дескать, помалкивай, что ты там видел, а не то закатают опять – БАМ достраивать…

Мужик он не злой, председатель. Позволил мне жить в нашей фамильной мастерской, на складе то есть. Всё одно – негде, а тут вроде – своё. Выгородил я себе угол, и стал жить. И в соседнем эмтеэсе – работать. Пока ноги таскали…

Ну и, конечно, тосковал я по своим девочкам – Мари и Кати. У меня теперь жизнь была такая, что я по ночам с ними разговаривал. Лежу на своём топчане и толкую с девочками – о том, о сём. Как я их искал, как в России оказался… Теперь-то, в своём доме, воля вольная, никто не слышит. В лагере меня, бывало, мужики ругали, что я по ночам заговариваюсь…

И представляю – как они там, в Безансоне? Одиннадцать лет прошло, Кати уже взрослая девушка. Может, замуж вышла, как раз – время. А может, и Мари – тоже. Что ж ей, одной мучиться?

Я про них думал – как про живых, потому что – как же по-другому? Пока человек живой, ему хочется думать про жизнь, про хорошее.

И вот я так лежу-лежу, а потом – душа велит, песню затяну. А как устану – можно и спать. Бабы мне, бывало, говорят: сидим у коровника на крылечке, слушаем тебя через стенку и ревём…

Вот я так думал, думал, а потом взял и написал письмо. Во Францию. Племянница меня отговаривала, а я всё равно послал. Чего мне было теперь бояться? Написал на конверте адрес: Франция, Безансон, улица, дом. На почте в Покровском все бабы сбежались на меня смотреть. Ты, говорят, чего это удумал? Разве это можно, во Францию? В Орел звонили. В конце концов, приняли письмо, и стал я ждать.

Лежу ночью и представляю, как в наш домик приносит письмо почтальон Анри – тот, который носил почту до войны. Если он, конечно, жив остался. Вон он кричит: мадам, вам письмо из России, то есть, из Советского Союза… И Мари бежит со всех ног, открывает письмо прямо у ворот, и читает, и плачет…

Рейтинг@Mail.ru