Ну, выходим после сеанса на улицу. Мари меня тормошит, и я вроде как в себя прихожу. И тут сбоку подходит господин – тот самый, с которым приехала Нина Николаевна, кланяется Мари и обращается ко мне на чистом русском языке. И говорит, дескать, Нина Николаевна просит меня завтра вечером прийти по этому адресу. И подает бумажку с адресом. И уходит. Садится в автомобиль, а из окна автомобиля смотрит на меня Нина Николаевна…
Тут, понятное дело, в меня вцепилась Мари, она обалдела оттого, что я знаком с такими господами. Пришлось мне всё рассказать про то, что случилось в Липовице. Пока я рассказывал, она смотрела на меня круглыми глазами, я уже думал, что она на меня рассердится. Но нет – наоборот, она меня крепко обняла и вздохнула… Вот ведь каковы эти женщины, никогда не поймёшь, что они сейчас тебе скажут или сделают.
На другой день после работы пришёл я по адресу. Дом был хороший, но не шикарный. Поднялся я на этаж. Дверь открыл тот самый господин. Провел меня в комнату. Нина Николаевна сидела у стола. Господин хотел было уйти, но Нина Николаевна показала ему – чтобы сел рядом.
Какое-то время она смотрела на меня, а потом спросила, как я очутился в Париже.
Ну, я начал ей рассказывать, с самого начала, как вам, примерно: и про корпус Май-Маевского, и про эвакуацию, и про Бизерту, и про Марсель и Рено… Только про Мари ничего не сказал.
Нина Николаевна меня слушала и перебирала в руке белый платочек. А потом спрашивает, не забыл ли я песни. И затягивает – не для меня… Ну, я ей – подпевать. И тут вижу, у неё из глаз – слёзы ручьём. Господин взял её за руку, и несколько минут мы сидели в полном молчании.
«Значит, ты ничего не знаешь, как там Липовица, наше имение?» – спросила Нина Николаевна.
Что я мог ответить?
«А ты не пробовал написать письмо? – продолжала Нина Николаевна. – Говорят, почта работает. У нас есть знакомые, которые получили ответ».
Потом мы пили чай, и в разговоре выяснилось само собой, что в семнадцатом году Нина Николаевна уехала в Петербург, через Финляндию попала к немцам и там встретила своего дальнего родственника, за которого вышла замуж. Это был, конечно, тот самый господин, что пил с нами чай. Он был адвокат и, судя по всему, небедный.
Когда я уходил, Нина Николаевна спросила про Мари и пожелала нам счастья. Потом обняла меня, поцеловала в лоб и прошептала: «Как же там Липовица?.. Без нас с тобой?».
Слова Нины Николаевны про письмо в Россию не выходили у меня из головы. Мари говорила, что нужно идти в посольство и всё узнать. Но мне туда, к большевикам, совсем не хотелось. Мари меня стыдила, дескать, ты же во Франции, что они могут тебе сделать. Но я отказывался. Тогда Мари сговорилась с Люка. Ну а этому парню – что море, что канава, – он туда явился, наплёл про дальних родственников, и ему сказали, что писать можно. Письмо дойдёт и ответ – тоже. Если, конечно, остался кто-нибудь живой из родных, и они захотят ответить.
И я написал. Мол, так и так, пишет ваш сын и брат Иван… Как вы там поживаете, все ли живы-здоровы?..
Прошло какое-то время, и приходит ответ. Средний брат своей рукой пишет, что у них всё хорошо, все живы, хоть и маманя хворает, а отец совсем слабый, так что колесное наше дело барыша не даёт. Дескать, все рады, что я жив, маманя плачет без перерыву, и все удивляются, куда меня занесло…
Ну, я помню, тоже заплакал, глядя на это письмо. Маманю вспомнил, Липовицу нашу и Нину Николаевну, когда она совсем молоденькая была и рассказывала нам в воскресной школе про поэта Лермонтова и царя Петра Великого. И так мне стало жаль, что не остался я тогда, в двадцатом году, в России и не вернулся в свою Липовицу… Всё ж таки, родная земля, и вон, у них там всё хорошо… Но тут пришла Мари и утешила меня: мол, у каждого своя судьба. Да и разве Париж хуже твоей деревеньки, неблагодарный ты русский дурачок… Это она так меня называла, когда злилась или, наоборот, дразнила.
Прожили мы в Биянкуре десять лет. Каждый день, рано поутру – на завод. Иногда по дороге покупал я в киоске русскую газету. Там на первой странице всегда была статья про Россию, то есть, про Советский Союз. Как они там живут. Из этой газеты узнал я про колхозы. И подумал, что отцу с братьями этот самый колхоз совсем не понравится.
Там, в Биянкуре, родилась наша Кати. Она как раз только на ножки поднялась, как приезжает капитан Муромцев. Прощаться. Я, говорит, Ваня, в Лондон уезжаю. Буду теперь там жить. Там у меня невеста, и всё такое прочее.
Ну, что тут скажешь? Выпили мы, и спрашивает капитан мою Мари – дескать, слыхала ли она, как я пою? Мари засмеялась, и мы с нею вместе пропели братца Жака…
Обнялись напоследок, посмотрел капитан на нашу Кати, засмеялся – и ушёл. И с тех пор я его больше не видал. Только два письма от него было. На первое я ответил, а на второе – как-то не собрался. Потому как – ну что писать-то? Жизнь наша была простая и одинаковая.
А потом умер отец Мари, и она решила вернуться в свой Безансон, потому что мать не справлялась – двух братьев Мари убило на войне. Приехали мы в Безансон, и стал я за мужика во французском доме. В автомастерской работал, ну и по хозяйству, самой собой, всегда забот полон рот.
Так дожили мы до сорокового года, когда пришли боши, немцы. При них жить стало хуже, потому что мастерская закрылась. Я брался за любую работу, даже по хозяйству помогать – старикам или кому побогаче. По-нашему, по-деревенски, – батрачил.
Ну, а в сорок третьем году, осенью, приходит вечером соседка и говорит, что её сестра, машинистка из мэрии, слышала, как боши расспрашивали про меня… Про русского, то есть.
Мари как услыхала, так села на кухне на стул и долго молчала. А потом говорит: тебе надо в Лион, там найдёшь кузена … Ты, говорит, мне живой нужен, русский мой дурачок, так что – иди. А кузенов у неё – чуть не в каждом департаменте.
Так я и пошёл в Лион, потому с моей Мари, если ей что голову втемяшится, – спорить было – как плевать против ветра.
В Лионе отыскал я кузена Мари и целый год прятался в деревнях вместе с партизанами, с маки. Нападали мы на бошей, и я узнал и французскую винтовку, и трофейный германский автомат… Сначала боялся немного. Забыл уже гражданскую, как пули свистят, но – привык. Тоска берёт, когда прячешься без дела. Только и думаешь про девочек, днём и ночью. А ежели занят, да кругом товарищи, – кто пошутит, кто поспорит, – тут страху до тебя не добраться. А потом ведь что? В бою не повезло – пуля стукнула, и конец. А коли – мимо, значит, живём до следующего раза.
А как союзники пришли, как фронт через Безансон перекатился – я сразу домой. Прихожу в наш домик, а там – никого. Теща померла, девочек моих – нет. Соседи говорят, боши угнали в Германию, на какой-то завод.
Ну что делать, надо жить. Живу. Каждый день спать ложусь, и тоскливо мне, хоть волком вой…
А к лету сорок пятого вернулись те, кого боши вместе с моими девочками угоняли. Они мне и рассказали, что девочки были живы перед самым освобождением, а дальше ничего не известно.
Ну, я подождал. Может, думаю, вернутся. Жду. Неделя, вторая. Нет никаких сил – терпеть. Надо, думаю, искать. Собрался и пошёл. На поезде до Мангейма, а потом пешим делом.
Отыскал тот завод, а там – никого, закрыто. Американский офицер велел мне возвращаться домой: дескать, смотри, а то попадёшь в какую историю… Как в воду глядел.
Делать нечего, пошёл я обратно в Безансон. А назад-то идти, судари мои, не то что вперёд. Хоть и домой, а ноги не несут…
И вот иду я, плетусь, и нагоняет меня машина. Я возьми руку-то и подыми. Устал. Остановились, взяли меня в кузов. Слушаю, батюшки мои: по-русски говорят! Ну, я, понятное дело, не вытерпел. Так и так, говорю, братцы, я тоже, значит, из России. Смеются солдатики: повезло, сейчас тебя оформят, и домой. А я им – так, мол, и так: дом-то у меня теперь в Безансоне. Они опять смеются: дескать, куда забрался-то, на самый французский край света…
Подъехали к развилке. Им – направо, мне – налево. Я – сходить. Прощайте, говорю, братцы, передавайте привет моей Липовице… И тут из-за солдат высовывается офицер и говорит: погоди-ка, Журавлёв, разговор есть… Капитан. Погоны – ну почитай как в Добровольческой армии. Я уже ногу занёс, через борт, а он меня за руку берёт и говорит: погоди… А на посту томми стоят, англичане, смотрят на нас, спокойно так смотрят – а чего им беспокоиться-то, чай не война… И вот он тянет меня за руку, капитан-то, мне бы спрыгнуть вниз, а он уже кричит: поехали!..
Увезли они меня в какой-то дом, а там капитан с другими офицерами давай меня допрашивать. Кто таков, зачем по Германии шастаю? Ну, я им всё как на духу. А они, вижу, не верят. Что-то ищут, а что – не пойму.
И – не пускают. Я уж и так, и эдак. Не пускают.
А потом – повезли. На восток. Сначала в Лейпциг. Там снова меня допрашивали. Теперь уже про капитана Муромцева. Нет ли у меня с ним связи, не получал ли я от него каких-то указаний. И конечно, снова всё без толку, потому что ничего я про своего капитана не знал с того самого дня, как он в Лондон подался.