В этот нормальный весенний вечер, сидя в дежурке горотдела милиции, дежурный капитан Мамалыга обозревал мир сквозь толстое стекло, отделявшее его, окруженного телефонами, селекторами и объёмистым пультом, его, облеченного властью, от той суетной и не всегда чистоплотной жизни, которая бурлила себе где-то снаружи. Там, за стеклом на лавочке сидела какая-то некрасивая зареванная женщина и с тревогой вскакивала всякий раз, когда вниз по лестнице спускалось какое-либо лицо в форме с погонами. Вскоре в дежурку втолкнули двух матерящихся юнцов в наручниках, с них еще не сошел угар недавней драки. Потом привели какого-то горбоносого мужчину с блестящими глазами навыкате, который, горячась, доказывал молодому сержанту:
– … а я говору: за-ачэм хватал? Я этих джинсов в глаза не видел. Я их только что сам купил, померил – не подходят…
– Ты что, пять пар не глядя купил?
– А твой не дело, сколько! – гневно воскликнул тот. Штраф кладешь – клади, только работать не мешай.
На все это Мамалыга глядел своими белесыми, выпуклыми глазами, машинально поднимая трубку то одного, то другого – телефона, выслушивая очередное сообщение, передавая его по селектору и аккуратно занося запись в журнал.
– Синие «жигули»… да, повторяю, синие… нет, цвет не уточняли, но точно, что не серые… Номер?.. Нет, не заметили. Да? У парка? Сейчас, восьмой, драка у парка со стороны главного входа. Алло, четвертый, наряд выслан, ты там поосторожнее… Да… Да успокойтесь вы! Кто в квартиру ломится? Сосед? Адрес? Да-да, сейчас высылаю. Алло? Да, соединяю со Звенигоровым…
Старший лейтенант Звенигоров выслушал краткое сообщение:
«Ваш объект находится в доме номер 25 по улице Фруктовой, второй подъезд, третий этаж, квартира 16», – и скомандовал:
– Ну всё, ребята, подъём, поехали брать.
И помчал по ночному городу проворный сине-желтый «жигуленок», надсадно порою завывала его сирена, и тревожными молниевыми сполохами сверкала мигалка, озаряя скамейки с прикорнувшими парочками, вмиг притихшую толпу у ресторана, минуя резко притормозившую стайку машин на перекрестке. Вскоре, свернув с центральной магистрали на тихие и темные пригородные улочки, поросшие ветвистыми каштанами, автомобиль остановился у разрытой мостовой.
– Всё, – мрачно констатировал водитель. – Дальше не проехать.
Подойдя к искомому дому, лейтенант столкнулся с тенью, вынырнувшей из подъезда.
– Здесь? – спросил Звенигоров.
– Так точно, – ответила тень, неловко козыряя. – Вон их окно.
– Ласточкин, караулишь за домом, – приказал Звенигоров подошедшему сержанту и снова обратился к тени:
– Дворник здесь?
– Здесь, здесь, где ж ему быть-то?
– Идем.
Взяв с собой дворника, лейтенант с оперативником двинулись к подъезду, из которого с истошным мявом вылетела кошка, осторожно поднялись на третий этаж и остановились у давно некрашенной двери со сбитым номером. Лейтенант крутнул ручку допотопного звонка, который разразился унылым дребезжанием. Некоторое время в квартире за дверью царило молчание. Потом послышались шаркающие старческие шаги и негромкий, глуховатый женский голос спросил:
– Кто там?
– Это я, Марья Фоминишна, – робко проблеял дворник, покосившись на Звенигорова. – Тут вам извещение из ЖЭКа.
Лейтенант смерил его уничтожающим взором. Дверь чуть приотворилась, но тут же настежь распахнулась, выбитая ударом плеча. Охнув, Марья Фоминишна повалилась на пол. В тот же миг квартира наполнилась людьми, которые вели себя, как бесцеремонные хозяева. Они заглядывали под столы, опрокидывали стулья, открыли диван – оттуда полетели запыленные свертки газет, – вышли на балкон, перекликнулись там с кем-то. И наконец…
– Вот она, товарищ старший лейтенант! – торжествующе сказал оперативник Лапченко.
В платяном шкафу, за грудами тряпья, между закутанными в марлю пронафталиненными пальто и плотно скатанными коврами сжалась в комок тощая миниатюрная фигурка.
– Выходи, Брусникина, – сказал Звенигоров, со вздохом опускаясь на диван. – Кончились твои гастроли.
Ему не ответили. Тогда Лапченко вдвоем с дворником подошли к шкафу с двух сторон, резко качнули его вперед, и к ногам старшего группы кубарем выкатилась черненькая стриженая девчонка лет тринадцати.
Ей потребовалась секунда на то, чтобы оглядеться. В следующее мгновение она беззвучно метнулась в сторону. Рослый усатый Лапченко перехватил ее талию, и она, все так же молча забилась, как рыба, выброшенная на берег, пиная мужчин ногами, кусаясь и царапаясь. Так ее и несли по лестницам, цепляющуюся за прутья и перила, на глазах у высыпавших на площадки соседей, детей и женщин. Так ее, в чем была, в изодранной ночнушке, и затолкали на заднее сиденье машины. Тогда лишь, сжатая с двух сторон телами оперативников, она обмякла и больше не шевелилась, лишь с пронзительной тоской в глазах смотрела на город, расцвечиваемый в призрачные кружева мертвенно-бледными вспышками мигалки, и взгляд ее был сух и тревожен, как у затравленной мыши.
Всё мутно, мутно, сумрачно и призрачно расплывается в загадочной полупрозрачной дымке. Неземными, нереальными кажутся все предметы интерьера: комната с разводьями сырости на потолке, убогая метель и древний комод, стол с остатками скудной трапезы, опрокинутые бутылки из-под портвейна. Одежда в беспорядке разбросана по полу, но и она так же призрачна в этом доме, как и все остальное. На невесомом колышущемся диване лежит толстый, грузный и голый мужчина. Он единственное реальное существо в этом мире и сильно храпит, но кажется, что этот храп издает не столько он сам, сколько его могучая лысина с редкой порослью седоватой щетины. Эта лысина приковывает к себе взор маленького человечка, она манит, чуть ли не физически притягивает к себе. Взгляд девочки сух, глаза горят каким-то неестественным огнем, на губах играет странная улыбка. Она тужится приподнять над головой тяжеленный топор-секач. Неожиданно он подскакивает кверху и, как на пружине, прыгает вниз, в центр яйцеподобной лысины. И брызгает кровь…
Резко и громко вскрикнув, Мышка закрыла глаза от брызг внезапного солнца в небольшое зарешеченное окошко. Наваждение схлынуло. Но сон еще остался в памяти. Извечно преследующий ее с десятилетнего возраста, пугающе реалистичный и отчетливый до мельчайших подробностей, до липкой теплоты крови, до запаха пота и плоти, до волоска, до каждой поры в угреватой коже носа ее жертвы, этот сон присутствовал повсеместно в ее подсознании, являлся в самые неожиданные горестные или приятные минуты. Этот и ему подобные сны настолько давно и плотно укоренились в ее подсознании, что порой она уже и не могла отделить их от реальности. С некоторых пор галлюцинации стали навешать ее столь часто, что она попросту перестала обращать на них внимание. Порою Мышке чудилось, что она способна видеть людей насквозь, и тогда она забавлялась, созерцая фосфорической зеленью проступающие сквозь плоть и одежду кости, ребра и другие части скелетов однокашников. В другое время она казалась себе пушинкой, занесённой высоко в небо крепким и могучим порывом ветра. В этом огромном, безбрежном небе долго парила она, с ленивой брезгливостью созерцая громадный человечий муравейник и копошащихся в нем мелочных и злобных людишек с их мерзкими страстишками, нуждой, тяготами и желаниями.
Из них Мышка никого не ненавидела кроме предмета ее пугающе реальных грез, к остальным же относилась со смешанными чувствами безразличия и брезгливости. И не потому, что была прирожденной человеконенавистницей, нет, она и слова-то такого не знала, просто в ее сознании с обликом большинства людей были связаны болезненные, гадостно-постыдные или неприятные ощущения. Так что рефлекторно эти чувства в душе ее распространились и на всех остальных представителей человечества. К ней были безжалостны, и она не знала жалости и не умела прощать, она не верила доброте, ласке и теплому взгляду – слишком уж часто они обращались против нее.
В углу камеры послышался шорох. Девочка подошла и пригляделась. Неподалеку от параши, у широкой щели между стеной и потолком сидела крупная серая крыса. Подняв острую умную мордочку, она внимательно поглядела на сокамерницу черными бисеринами глаз. Улыбнувшись при виде нее, девочка полезла было в карманы своей одежды, но вспомнила, что ночная рубашка надета на голое тело. В арестантском халате также не было карманов. Стрельнув в ее сторону глазками, крыса неторопливо повернулась и вперевалку направилась к щели. Очевидно, эта сытая уверенность в ее поведении и покоробила девочку. Она сорвала с ноги туфлю, единственную уцелевшую от потасовки во время ареста, прицелилась и точно, по-мужски, запустила ее в крысу.
Шестое чувство увело мохнатую от верной гибели. Она юркнула в сторону и опрометью нырнула в щель. В эту минуту в двери лязгнул замок.
Высокий, упитанный старший лейтенант Борис Звенигоров беседовал с молодым человеком лет двадцати семи, которого звали Владиславом Евгеньевичем, друзья – Владиком, а обитательницы кожвендиспансера со свойственной этой породе людей фамильярностью прозвали его «дядей Владей». Быстро глянув на вошедшую девочку своим колючим взором, лейтенант поманил ее к себе.
Невероятно тяжело дались Мышке эти семь шагов через комнату. Она замерла у стула и села лишь после того, как лейтенант повторил приглашение.
– Вот вам еще один примечательный экземпляр, – сказал Звенигоров. – Кличка – Мышка, тринадцать лет, половую жизнь ведет с десяти, плюс ко всему – воровство, спецшкола, побег, бродяжничество. Ну, а бродяжничества без сифилиса, как вы прекрасно знаете, не бывает, – он философски развел руками. – Так что отправим ее к вам, на «дачу». Забор у вас повыше, чем в спецшколе, да еще и три ряда колючей проволоки. Больше не будешь бегать, а, Мышка?
Она не ответила, сосредоточенно глядя куда-то в угол.
Владик отметил, что она и в самом деле удивительно походила на маленького затравленного мышонка своей стриженой головой, коротким носиком и впалым подбородком. Когда она хотела что-то сказать, верхняя ее губа вздергивалась, обнажая острые зубки, что еще больше увеличивало ее сходство с полевкой. Была сна невероятно худа, ключицы выпирали из-под кожи.
– Я, кажется, задал вопрос, – жестко констатировал лейтенант и, девочка, вздрогнув, подняла на него взгляд.
– Можно, я ее о кое о чем спрошу? – попросил Владик. Он неожиданно взволновался, как волновался всегда перед незапланированным интервью, которое обещало вырасти в большой и серьезный очерк.
– Пожалуйста, – согласился лейтенант.
– Ты живешь с папой и мамой?
Мышка не ответила.
– Ну. – сказал лейтенант.
– Нет, – еле слышно ответила та.
– Сейчас она пряталась у бабушки, – пояснил лейтенант. – Там мы ее и задержали. Мать – продавщица гастронома – осуждена за хищение на пять лет. Тетки от нее отказались. Остался один отчим, Георгий Петрович. Соседи говорят, что пьяница, но на работе характеризуется положительно. Автослесарь, так что средства, вроде есть. Бабушка решила было ее удочерить, но суд посчитал целесообразным оставить девочку отчиму. Так-то вот. Я ее биографию могу всю, по пунктам расписать.
– А где твой родной отец? – спросил Владик.
– Шофер, погиб в катастрофе, – зевнув, ответил Звенигоров.
– Простите, можно ей самой ответить? – несколько нервничая, спросил Владик и снова повернулся к девочке:
– Ты любишь Георгия Петровича?
И вновь Мышка не ответила, но взгляд ее загорелся столь лютой злобой, что мужчины переглянулись.
Отчего-то все, приключившееся с ней тогда, давным-давно, вскоре после десятого дня ее рождения, в какой-то ее другой, давно миновавшей жизни, осталось в памяти иллюзорным, похожим на кошмарный сон, который каким-то невероятным образом задержался в утомительной реальности будней и переломил нормальное течение ее жизни. Так сваленное грозой трухлявое дерево преграждает путь кристальному лесному родничку, и он меняет свое русло, растекается, запруженный, превращается в обширную лужу, приют мошкары и головастиков. Таким же сокрушительным ударом молнии дли Мышки явился арест матери.
Все, что было в ее жизни до этого, навеки осталось в памяти сказочным сном, а сама она была принцессой этой прекрасной сказки. Отца своего она почти не помнила: с ним в ее памяти ассоциировались пьяная ругань, крики перепуганной матери и побои, по пьянке-то он и влупился в дерево на своем «газоне», да не один, а с подружкой. С одной стороны, это происшествие сразу же возвысило Валентину Брусникину в глазах окружающих, ибо она в какой-то степени оказалась отомщенной. Но с другой стороны подобные обстоятельства не могли ее не унизить. Так что лет пять или около того она провела во вдовстве, пока не встретила тихонького. чистенького и опрятного Георгия Петровича. Во всяком случае, таковым он показался Валентине вначале, пока она не повяла, что второй ее избранник оказался гораздо хуже первого. Если первый пил «на всю ивановскую», гусаря и бузя, то второй – глушил спирт в одиночку, тщательно закрыв дверь на засов в опустив шторы; если первый бил свою жену кулаком в лицо, то второй – норовил ногой в живот; если первый проматывал свою получку до гроша, но не вспоминал про деньги, которыми жене удалось завладеть, обшарив его карманы: то второй, напротив, память имел отменную, вытягивал из супруги всё до копейки, да еще и попрекал ее. Однако и такой спутник жизни казался Валентине лучше чем вообще никакого, благо Георгий Петрович любовником оказался отменным, так что Валентина в свои сорок лет даже немного побаивалась его неуёмной энергии, но в то же время боялась, откровенно боялась его потерять. Тогда-то, понимая, что кроме изобильной жратвы и выпивки нового супруга ничем не удержишь, Валентина Брусникина и запустила впервые руки в магазинную кассу, затем еще раз и еще, втихую убеждая себя, что вскорости все вернет с «лотереи», которая регулярно разыгрывалась среди сотрудников универсама. Но деньги утекали стремительно и бесповоротно, вот и «лотерейных» уже не хватало, чтобы покрыть недостачу. Валентина уже со страхом душевным подумывала о поджоге родного магазина, но первая же ревизия ее с легкостью разоблачила и тем самым разрешила все ее искания и сомнения.
Сцена суда запомнилась Мышке смутно. Она тогда находилась в каком-то странном, оцепенелом состоянии. В школе отчего-то все всё узнали, сверстницы дразнили ее «Сорокой-воровкой». Дядя Жора круто запил, особенно после описи имущества. Тщетно доказывал он, что всё в доме нажито его трудами задолго до факта воровства, исполнители унесли всё, вплоть до кушетки.
Соседи посматривали на девочку со смешанными чувствами жалости и мстительного ликования: Валентину не любили за склочный характер и привычку недодавать сдачу. С той поры Мышке часто снился сон, в котором она вновь и вновь оказывалась в удивительном хрустально-призрачном зале, заполненном полупрозрачными людьми, поочередно вставали: то какой-то коротышка и что-то читал по бумаге, то другой – в темном сюртуке с ромбами прокурора и вновь что-то читал. А девочка переводила пытливый взгляд с одного на другого. Совсем еще маленькая тогда, лет десяти, с большими белыми бантами в волосах, похожими на оттопыренные мышиные уши, в коричневом школьном платье с черным фартуком, она казалась случайным посетителем этого мрачного здания. Поодаль ото всех сидела единственно реальное существо в толпе призраков – женщина с увлажненным взором, бесконечно близкая и родная, ужасающе недоступная. Она сидела, понурив голову, потом глаза ее принимались разыскивать дочь и, когда это удавалось, она пыталась улыбнуться, но вымученная гримаса улыбки вскоре сбегала с ее лица, и она с трудом удерживала рыдания. И эта игра со слезами и улыбками продолжалась довольно долго, пока вдруг в реальность не ворвался сутулый мужчина с оттопыренными ушами, и его сухой голос не возвестил: «… к пяти годам лишения свободы с конфискацией имущества и содержанием в колонии общего режима». И по тому, как побледнела и обмякла женщина, услышав эти слова, Мышка подсознательно поняла, что слова эти как-то касаются и ее и, встретив ее отчаянный взгляд, закричала:
– Мама!.. Мама!..
– Мышоночек, доченька моя!.. – застонала женщина и рванулась было к ней, но конвоиры оттеснили ее в сторону, только та всё выглядывала и выглядывала из-за их широких спин. Мышка попыталась протиснуться к ней, но тяжелая, волосатая рука отчима легла ей на плечо, прижала к себе и… бережно приласкала…
…Так же эта тяжелая и властная рука лежала на ее плече и позже, гораздо позже, когда они с дядей Жорой вернулись в квартиру без малейших признаков мебели. Они вдвоем сидели на старом продавленном диванчике в углу и отчим, обнимая ее плечи, скрипучим голосом бормотал:
– Ты, Маш, главное, не бойсь… Вернется мамка-то… Что ей там сдеется. Посидит – выйдет. Раньше сядет – раньше выйдет… Люстру, конечно, жалко…диван, стулья и коврики… Да шут с ними, наживем. Мамку жалко.
На газете, разостланной перед ними на полу, стояла печатая бутылка «мягкого», как отчим именовал портвейн, открытая банка консервов, хлеб. Жора, выпив стакан, смачно хрустел огурцом, а Мышка, визгливо поскуливая, плакала у него на плече. До этой поры она не любила и побаивалась его, поскольку видела, какой болью порой искажалось материнское лицо после его коротких и точных ударов. На Мышку он до той поры руки не поднимал, разве что мог порой неожиданно и больно ущипнуть, однако обо всём этом она не вспоминала, в эти минуты она была бы благодарна всякому, кто позволил бы ей плакать на своем плече.
– Ну, будет тебе, будет, – шептал дядя Жора, – всех слез-то не выплачешь. На, вот, выпей.
И она покорно пила, ее мутило от приторной липкости вина, взгляд туманился, и потому она не соображая, что с нею делает отчим, покорно позволила ему снять с себя платье, полусонно внимая его ласкам и убаюкиваясь его сдавленным шепотом… А потом он сыто отвалился и захрапел, а Мышка стояла и с ненавистью смотрела на его жирную, щетинистую лысину, и ее пробирала крупная дрожь, ее трясло от звуков его раскатистого храпа, от страха, боли и омерзения, и кровь стекала, подсыхая по ее судорожно сведенным ногам. Она побрела на кухню, но и там негде было сесть. Тогда она вошла в туалет, села на унитаз и заснула в изнеможении.
– Почему ты всё время молчишь? – спросил Владик.
Она не ответила, бесконечной усталостью, бессонной ночью, допросом и долгой поездкой доведенная уже до такого состояния, когда все нервы, все органы чувств кажутся полностью атрофированными и не реагируют на самые элементарные раздражители. Они уже второй час ехали в милицейском «газике» с зарешеченными окнами, и внутри машины стоял душный сумрак, а снаружи, на безбрежное море колосящейся золотом пшеницы щедро изливало свой жар полуденное июньское солнце.
– Не верю я, ну вот хоть режь меня, не верю, что ты плохая, – горячился Владик. – Ведь не всегда же ты была такой! И вообще, человек от рождения не бывает плохим. Таким его делают внешние условия жизни и неумение сопротивляться им. Ты согласна со мной?
Ему казалось, что с ним нельзя не согласиться, поскольку все, что он говорит – это настолько логичные и очевидные истины, что только крайней слепотой человечества и всеобщей суетой можно объяснить нежелание отдельных особей подчиняться естественным нормам межчеловеческого общежития. Если бы кто-нибудь назвал его идеалистом, Владик бы непременно обиделся, ибо считал себя крайне рационалистичным и наверное даже чуть суховатым ученым мужем. С юных лет он готовил себя к писательской деятельности, и его стремления всячески поощрялись в школе, с легкой руки учительницы литературы он поступил на филологический факультет университета, отслужил армию, вновь вернулся на курс… И вдруг обнаружил, что в нем давно и прочно отсутствует всякое желание о чем-либо писать, чему-либо учиться, как-либо выделиться из среды сверстников. Он женился, потом, закусив удила, всё-таки окончил институт, отчасти сжалившись над мольбами матери, которая не мыслила себе иметь необразованного сына, отчасти же назло общепризнанному мнению, что после армии из человека путного специалиста не получится. Окончив институт, он остался без работы, поскольку жена с ребенком категорически отказалась ехать по распределению в деревню, журналистика давала жалкий приработок, у родителей ему просить денег на пропитание было совестное и тогда товарищ предложил ему попробовать себя как педагога в одном из исправительных учреждений. Лишь пожив, поработав в «зонах», изведав на себе вей глубину «беспредела» людского скотства и подлости, он понял, что не ошибся в своем призвании, что сможет о многом рассказать людям, если, конечно, они позволят ему себе об этом рассказывать. В первое время в газетах от его репортажей шарахались, но вскоре тема «беспредела» оказалась модной, весьма популярной и престижной. На Владикины статьи ссылались ученые, ему предложили написать книгу, его готовились взять в штат не особенно популярной, в прошлом реакционной, но ныне стремительно меняющей свое лицо газетки, однако в дни, когда его жена Вика решила заказать себе новое платье и стала подумывать о капитальном ремонте их квартирки, Владик неожиданно задавил в зародыше свою журналистскую карьеру и ушел работать…»Куда бы вы думали?.. Ни за что не поверите!.. Тьфу, противно сказать…«но в конце концов Вика все же говорила, и ее подруги дружно вздыхали.
Эти вздохи вкупе с многозначительными взглядами привели к тому, что Владик стал стараться как можно реже бывать дома, а это в конечном итоге могло быть понято двусмысленно. Однако он не думал об этом, поскольку новая работа всецело захватила его, не столько своей новизной и необычностью, сколько абсолютно отупевающим, монотонно-заведенным своим ритмом и абсолютной невозможностью хоть как-то применить свои традиционные педагогические навыки и приемы.
– Ну что ты опять замолчала? – Владик положил руку на ее локоть, и только тогда Мышка очнулась от оцепенения. Возможно, ее разбудило прикосновение широкой и крепкой, остро пахнущей потом мужской руки. Она скосила глаза на эту руку. Потом подняла взгляд и посмотрела на Владика так, как смотрит женщина, прекрасно знающая себе цену. Захоти он сейчас, (даже не захоти, а сделай только знак глазами), и она тотчас бы предоставила свое тело в его распоряжение, как уже предоставляла десяткам и сотням мужчин, парней, мальчишек. В этом плане нынешний ее спутник не являлся исключением из общего ряда. Владик понял это, покачал головой и сказал:
– Не надо. Маша. Ты же не такая… как все.
Эти слова больно и вместе с тем остро отозвались в ее сердце, и девочка опустила глаза, потом повернула голову и принялась рассматривать в окно окружавшую местность.
Машина подъезжала к «даче», специализированной венерологической клинике закрытого типа. С высоты птичьего полета это учреждение смахивало на пионерский лагерь или дом отдыха: несколько заурядных домиков, длинное одноэтажное здание общежитейского вида, и – парник, грядки, ряды заботливо ухоженных деревьев, саженцы, пустившие первую зелень. И лишь спустившись гораздо ниже, птица смогла бы рассмотреть нити колючей проволоки, натянутые поверх высоченного каменного забора, металлическую сетку внутреннего ограждения и гладкошерстных овчарок, лениво прогуливающихся между стеной и сеткой.
Они вошли, миновав трое лязгающих железных решетчатых дверей, потом долго оформляли бумаги в кабинете полного, степенного капитана Кузьменко. Читая сопроводительные документы и занося в журнал данные на вновь поступившую, Кузьменко важно шевелил густыми, пшеничными усами и хмурил соболиные брови.
Капитан был красив южно-славянской красотой и считал, что судьба несправедливо обошлась с ним, заставив сменить должность следователя на место охранника этих… этих… и слова-то путного не подберешь, в общем, предел всему… И за что все эти качения? За две-три зуботычины, которых плюгавому гаврику хватило на сотрясение мозга, а потом и на инсульт?
И, с неодобрением глянув на Мышку, капитан со вздохом сказал Владику:
– Грю, что ж она с человеком-то делает, судьба индейская? Другая на ее месте еще в куклы играет, а эта вон, уже четыре креста подхватила – это что? Это порядок, а? Или вот, скажем, он вдруг безо всякого перехода стукнул кулаком по столу: – Вот, скажем, заслуженный человек, награды имеет, двадцать шесть лет, можно сказать, кровь проливал за общее дело, а его судьба так вот берет и… – он горестно махнул рукой.
Владик, в свое время читавший гранки сильно смягченной статьи, из-за которой оборвалась карьера капитана, был весьма удивлен, встретив его на «даче», он по молодости лет считал, что после разоблачения таких фактов человек обязан либо застрелиться, либо отправиться в тюрьму. Но прошло время, и он свыкся с существованием Кузьменко, даже научился поддерживать с ним разговор, правда, не столько словами, сколько мимикой и односложными междометиями типа: «да уж» и «хм-м-м», и потому был немало удивлен, услышав слабый, но донельзя ироничный голосок, сочувственно произнесший:
– Не-е-поря-а-а-док…
Оба взглянули на Мышку. Но та, понурившись, сидела на стуле и задумчиво качала ногой…