bannerbannerbanner
Мой класс

Фрида Вигдорова
Мой класс

Полная версия

ТЕТРАДИ № 1 И № 2

– Первый пойду я, – тоном, не допускающим возражений, объявил на другое утро Саша Воробейко. – А по том будут ходить все по очереди, по партам, как сидим. Каждые два дня. Потому что если ходить раз в неделю, так это по скольку уроков будет? По пятнадцать задач сразу? А наизусть сколько учить? – И он укоризненно посмотрел на меня.

Потом Саша потребовал у Рябинина две тетрадки: «Специально для уроков Кирсанову: одна у него в больнице, другая у нас, и каждый раз будем менять. Понял?» Экономный Лёша посмотрел на него с некоторым сомнением, но тетради выдал.

После уроков братья Воробейко отправились в больницу и на следующий день принесли ворох новостей. Во первых, Саша побывал у Димы в палате; иными словами, ему удалось то, о чём только мечтала и чего не могла пока добиться Димина тётя. Сначала он попытался раздеться в гардеробе, но это, понятно, ему не удалось. Тогда, недолго думая, он сунул брату пальто и шапку, а сам, прячась за спины ходячих больных и спешащих, озабоченных санитарок, скользнул по лестнице на третий этаж. Там, выждав минуту, когда коридор опустел, он шмыгнул в 12-ю палату и быстро нашёл Диму.

– Он, конечно, очень удивился, даже глаза вытаращил, – рассказывал Саша. – А я ему говорю: «Удивляться некогда, вот тебе уроки, а вот записка от Марины Николаевны. Рассказывай, как ты тут устроился». Он говорит: «Устроился ничего, только очень скучно. Книги сюда можно носить только новые, а ребята кругом маленькие, даже поговорить не с кем. Большое, говорит, спасибо, что ты пришёл, я тебе очень благодарен, и за уроки спасибо». Я говорю: «Уроки мы тебе будем носить каждые два дня, ты не беспокойся. Можешь писать карандашом, только аккуратно». Он говорит: «Нет, моя кровать у окошка, есть куда чернильницу поставить, и пока я ещё ходячий, могу за стол садиться». Ну, мы так поговорили, а один парнишка дверь закрыл, чтобы меня из коридора не увидели. Вдруг слышим: «Что это в двенадцатой палате какая тишина подозрительная?» – и входит сестра. Тут она меня увидела и как раскричится! «Я, говорит, тебя считала взрослым, умным мальчиком!» Это Кирсанову. А я ей тогда говорю: «Чем же он виноват, раз я к нему сам пришёл?» А она говорит: «Я даже разговаривать с тобой не хочу, и, пожалуйста, сию минуту уходи отсюда!» И даже покраснела вся. Ну, я взял и ушёл. Мне там больше всё равно делать было нечего. Что надо, я и до неё успел!

Саша рассказывал всё это с таким победоносным видом, что можно было подумать, будто его проводили из больницы не бранью, а с музыкой и цветами.

– Как он – наверно, боится операции? – спросил Горюнов.

– Я не успел спросить, в другой раз спрошу, – спокойно ответил Воробейко, и я поняла: он не сомневается, что сумеет навестить Диму ещё не раз и не два.

– Завтра пойдёт Румянцев, а четырнадцатого – Левин. Одним словом, по партам, как дежурство, – распоряжался он. – Румянцев, держи! Это тетрадь № 2. Пойдёшь, передашь санитарке и подождёшь, пока Кирсанов вернёт первую тетрадку. Понял? Внизу подождёшь, там скамейка.

– А потом, – сказала я осторожно, – можно написать Диме письмо и расспросить его обо всём.

Но моё предложение не вызвало ни малейшего энтузиазма.

– Какой ему интерес с нами переписываться? – негромко сказал Борис. – Мы же «дети»…

– И не совестно тебе? – одёрнул его Рябинин.

Однако в тот раз Диме так никто и не написал.

С Румянцевым Дима прислал крошечную записку без обращения. «Большое, большое спасибо за уроки» – стояло в ней. Кроме того, он ответил на мою записку письмом, которое я после занятий прочитала ребятам.

«Дорогая Марина Николаевна! – писал он. – Как это всё неудачно получилось: заболел в середине года и, кажется, надолго. Меня здесь мучают разными исследованиями, каждый день выстукивают, выслушивают, пичкают какими-то горькими лекарствами, по два раза в день меряют температуру, и мне всё это очень надоело. Но другого выхода нет, и надо терпеть. Большое спасибо Вам за письмо и Саше Воробейко за то, что он ко мне пришёл. Я был очень благодарен ему. Он сказал, что ребята решили носить мне сюда уроки, но я сомневаюсь. Ведь на это нужно слишком много времени. Это письмо, вероятно, передаст Вам тётя Женя. Всего хорошего. Привет всем.

Д. Кирсанов».

Хотя письмо было безукоризненно грамотное и все запятые стояли на местах, оно не порадовало меня. И снова – уже в который раз! – я подумала о Диме: трудно ему. Трудно сейчас, и станет ещё несравнимо труднее, если ничто не изменится. Почему случилось так, что Гай, Горюнов, Рябинин и другие ребята легко верят доброму слову и ждут от окружающих дружбы, привета, готовности помочь, а этот мальчуган пишет: «…я сомневаюсь. Ведь на это нужно слишком много времени»?

Я уверена, что тот же Левин, будь он на месте Димы, написал бы совсем по-другому: «Ребята, очень вас прошу, носите мне уроки. И, если можно, почаще», и никто бы не удивился этой просьбе.

* * *

«Здравствуй, Дима!

Твоё письмо Марине Николаевне передала не твоя тётя, а Румянцев, потому что мы будем носить тебе уроки каждые два дня. На это не нужно очень много времени, потому что в классе нас 40 и на каждого придётся по разу. Мы надеемся, что к тому времени, как в больницу надо будет пойти Игорю Соловьёву, ты уже давно будешь дома. Кроме уроков, шлём тебе «Два капитана» – это книга хоть и не новая, но выглядит хорошо, переплёт совсем как новый. Читай. Напиши, что тебе ещё прислать. Привет тебе от всех ребят».

Это письмо написал Диме Горюнов, а понёс его в больницу Левин.

Так и пошло изо дня в день – легко, просто, без шума. Тетрадки № 1 и № 2 стали аккуратно путешествовать из школы в больницу и обратно. Если кто-нибудь из ребят не мог пойти в тот день, когда наступала его очередь, обращались к Саше Воробейко. Он распоряжался всем, что касалось Димы и больницы, и его охотно слушались.

– Не забудь температуру посмотреть, – говорил он тому, кто назавтра должен был отправиться в больницу. – Как войдёшь, с правой стороны висит большой лист. Отыщи первое хирургическое отделение и смотри: Кирсанов – второй с конца.

Сам Саша ходил в больницу раз, а то и два раза в неделю вместе с братом – своим верным помощником и оруженосцем. Это непостижимо, но единственный, кому удавалось иной раз проникнуть в святая святых – 1-е хирургическое отделение больницы, был именно Саша.

Я только молча удивилась, когда одна санитарка, немолодая, с энергичным лицом и серьёзным, внимательным взглядом чуть выцветших голубых глаз, сказала мне про Сашу:

– Люблю таких. Дисциплину понимает. Скажешь ему: «Пускаю тебя на десять минут, а больше нельзя», так он минуты лишней не просидит в палате. Велишь говорить тихо – ни разу голоса не повысит. И вежливый. Нет того, чтобы грубить. Я таких детей очень уважаю.

А врач как-то мимоходом заметил:

– Он хорошо действует на больного: успокоительно и ободряюще. Положительная натура.

Да, год назад я никак не поверила бы, что у ученика Александра Воробейко окажется такой лёгкий характер! Всё он делал просто и непринуждённо, всё удавалось ему. Может быть, самой замечательной чертой этого лобастого веснушчатого мальчугана с грубоватыми ухватками была его чуткость, безошибочный такт. Ещё в давней, памятной истории с ушанкой именно он воспротивился предложению Ильинского торжественно вручить Савенкову подарок на сборе. И сколько раз с тех пор при самых разных обстоятельствах он без долгих раздумий поступал как раз так, как было лучше и правильнее! Узкие зеленоватые глаза его попрежнему смотрели насмешливо, в разговоре он был резковат, но вот, оказалось, он умеет быть и заботливым и ласковым.

– Да вы не расстраивайтесь, – уговаривал он Евгению Викторовну. – Видел я Диму – выглядит хорошо, температура нормальная. Только о вас очень скучает, – прибавил он подумав, – а так всё хорошо.

Почему он принимал такое горячее участие во всём, что относилось к Диме? Если был в классе мальчик, который с самого прихода к нам Кирсанова не обменялся с ним и двумя словами, так это именно Саша. Но его действительно всегда касалось всё, что делалось в классе: всё – большое и малое. Он вкладывал всю душу в переписку с Неходой, был самым жарким поклонником Левиных талантов. О драмкружке и говорить нечего: стоило приняться за подготовку новой пьесы, и Саша готов был просиживать на репетициях до глубокой ночи. Я думаю, что с таким же жарким увлечением он в своё время опустошал грузовики с яблоками; всё, что он делал, он делал ревностно, горячо, с душой. Популярность, которой он стал пользоваться среди ребят, несомненно радовала его, согревала и веселила, и он чувствовал себя в школе и в классе, как рыба в воде.

ОПЕРАЦИЯ

От Димы записки стали приходить чаще, и уже не на моё имя, а на имя класса. Ребята время от времени добывали для него новые книги, журналы, пересылали ему в больницу «Пионерскую правду» и журнал «Пионер». В конце ноября исследования окончательно подтвердили: да, в области левого лёгкого у мальчика эхинококк. На первый вторник декабря была назначена операция.

Мы волновались в этот день. Ребята плохо слушали на уроках, и у учителей не хватало духу сердиться на них. Евгения Викторовна с самого раннего утра сидела в больнице, и туда же сразу после уроков пошла, наверное, половина класса.

Мы застали Евгению Викторовну на скамье в вестибюле.

– Сейчас идёт операция, – едва шевеля губами, сказала она, когда мы подошли, и сразу умолкла, видимо не в силах говорить; потом молча протянула мне записку:

«Дорогая тётя Женя, через полчаса операция. Чувствую себя хорошо, не волнуйся, всё будет в порядке. Твой Дима».

– Это, наверно, все из школы Кирсанова? – с улыбкой сказала, проходя мимо, молоденькая сестра в ослепительно белом халате и столь же ослепительной косынке на кудрявых волосах. – Вот счастливец, к нему чуть не каждый день из школы приходят!

 

– У Кирсанова сейчас операция, – строго заметил Саша.

– Ах, вот что, операция!..

И, сочувственно оглядев нас, сестра исчезает, а мы остаёмся и ждём… ждём долго… На измученном лице Евгении Викторовны всё глубже обозначаются какие-то старческие морщинки; ребята переводят с неё на меня беспокойные, недоумевающие глаза, а я чувствую, что во мне растёт неотвязная, пугающая тревога. В самом деле, мальчик такой хрупкий, а операция, должно быть, серьёзна. И почему так долго?..

В пятом часу в вестибюль спустился дежурный врач и, отыскав взглядом Кирсанову, поспешно подошёл к нам.

– Только что закончили операцию. Всё хорошо, всё благополучно, – быстро сказал он, понимая, с каким нетерпением и тревогой все ждут этих слов.

Евгения Викторовна побледнела ещё больше, а ребята обрадованно зашумели.

– Где вы находитесь? Прекратите сейчас же, а лучше всего идите на улицу! – резко сказал врач.

И ребята, не дожидаясь повторного приглашения, высыпали во двор.

Евгения Викторовна ни за что не хотела уходить из больницы; мы почти насильно отвели её домой, доказывая, что по телефону она в любую минуту сумеет связаться с больницей и узнать не меньше, чем сидя здесь, в вестибюле.

– Да где уж, – рассказывал на другое утро Саша. – Разве она усидит дома! Она сразу вернулась в больницу и до поздней ночи там сидела.

– А ты откуда знаешь?

– Я сам с ней сидел, – мимоходом пояснил Саша и гордо продолжал: – А молодец Кирсанов! Врач говорит: шёл на операцию и хоть бы глазом моргнул! Ни капельки не боялся! Температура нормальная, – продолжал он. – Уроков пока носить не надо, он будет лежать и не сможет заниматься.

Но ребята продолжали ходить в больницу и без уроков: носили записки, справлялись о температуре, о самочувствии. Воробейко ухитрялся забегать в больницу рано утром, ещё до уроков, и перед звонком сообщал последние новости.

Через десять дней Диму выписали. На следующий день к нам пришла Евгения Викторовна – постаревшая, осунувшаяся, но счастливая и сияющая.

– Мы так счастливы, что всё прошло благополучно и Дима наконец дома! – сказала она. – Марина Николаевна, дорогая, может быть заглянете к нам? И, может, кто-нибудь из детей зайдёт? Дима так хочет всех видеть!

Вечером мы отправились к Диме: братья Воробейко, Горюнов и я.

Он лежал высоко на подушках, очень бледный, почти прозрачный. Глаза стали ещё больше и смотрели на нас внимательно и вопросительно. Мы сели у его кровати.

– Я очень рад, что вы пришли, – сказал Дима.

– И мы рады, – спокойно ответил Саша. – Вот тебе письма, держи: это от Гая, это от Рябинина, а вот книжка – это от Бориса: «Дорогие мои мальчишки». Интересная. К тебе все хотели пойти, но я сказал: «Мы квартиру разнесём, если сразу все явимся».

– Я, наверно, отстал. – В тихом голосе Димы звучала тревога. – Что вы теперь проходите? Я ведь уже десять дней совсем не занимаюсь!

– Ну, сейчас повторение, а потом зимние каникулы, – сказала я. – Как раз десять дней, которые ты не – занимался, так что сможешь наверстать.

Саша ни минуты не молчал – и не потому, думается мне, что боялся, как бы в молчании не родилось чувство неловкости, нет, по другой причине. Он, видимо, рассудил так: пришёл в гости – надо, чтобы всем было весело.

Он рассказывал подряд все школьные новости:

– Видел бы ты, какую полку смастерил Ильинский! Смеху было! Лёва говорит: «Боюсь, на ней книги стоять не будут». А Ильинский ему: «А мы её косо повесим, может тогда устоят?» А Левин такую марку раздобыл – Морозов прямо позеленел от зависти. Всё говорит: «Поменяемся, поменяемся», а Борис ни в какую. «Мне, говорит, она самому нужна, зачем я стану меняться?» И верно, чего ему меняться, если марка редкая? Ох, до чего Морозов прижимистый! Я бы на месте Бориса дал ему марку – век бы помнил. А Селиванов хотел тебе в подарок голубя послать, насилу отговорили. Ну что бы ты делал с голубем? Тебе лежать надо, а не голубей гонять…

Дима отвечал тихо, с видимым усилием. Я старалась сократить визит, но он несколько раз удерживал:

– Нет, не уходите… посидите ещё немножко!

Наконец я решительно поднялась и выразительно посмотрела на ребят. Они тоже встали.

– Приходите ещё, – попросил Дима. – Привет всем передайте… Марина Николаевна, может быть вы возьмёте мои тетради, в которых я в больнице делал уроки? Они ведь не проверены…

Я взяла тетрадки, и мы распрощались.

МЫ ПОВТОРЯЛИ ГЛАГОЛЫ

Дома я посмотрела эти тетради, по русскому языку и арифметике, и ещё раз удивилась: всё было выполнено с большой старательностью – и упражнения по грамматике, и задачи, и примеры.

В тетради по своему предмету я с истинным удовольствием поставила «пять», а другую передала Лидии Игнатьевне, которая преподавала в моём классе арифметику.

– Молодец какой! – сказала она, раскрыв тетрадку. Затем стала просматривать её сначала бегло, потом всё медленнее и внимательнее и, покачав головой, убеждённо повторила: – Просто молодчина! Простите, когда же это у него была операция? Шестого? Взгляните, эти задачи он решал накануне… Нет, знаете, что-то есть в этом мальчугане, помимо того, что он очень способный…

И я согласилась с ней.

Выздоровление Димы совпало с горячими днями: кончалась вторая четверть, то и дело проводились контрольные работы, и, кроме того, мы готовились к каникулам, к Новому году, к ёлке. У всех чудесное, радостное настроение. Бывают такие удачные дни, когда все неприятности и огорчения позади, а новых, кажется, вовсе никогда и не будет…

Попрежнему каждые три-четыре дня кто-нибудь навещал Диму, и однажды Борис сказал мне:

– А он ничего, Кирсанов, совсем даже не задаётся Просто у него характер такой, да? Странный характер – верно, Марина Николаевна?

Меня порадовало, что даже Борис, больше всех не любивший Диму, в конце концов понял: характер у всякого свой, у иного понятный и лёгкий, а у другого – потруднее, и нельзя по первым, внешним проявлениям судить о человеке.

Накануне Нового года я опять навестила Диму. Он уже мог ходить по комнате и снова сидел за уроками («Даже слишком много сидит, по-моему, – пожаловалась мне ещё в передней Евгения Викторовна. – Никак не оторвёшь. А я, знаете, беспокоюсь, не повредит ли ему – ведь столько часов за тетрадками!») Он поднялся мне навстречу, и я подумала, что в его взгляде, в выражении лица уже нет прежней замкнутости и вежливой отчуждённости. Весь его облик стал мягче, добрее, словно что-то растаяло в нём, хрустнул какой-то ледок.

– Как ты себя чувствуешь, Дима?

– Хорошо, спасибо. Только очень надоело сидеть дома Я соскучился.

– По школе?

– По школе, по ребятам…

– Ну вот, после каникул со всеми увидишься. Тебя в классе ждут.

– Ждут? – переспросил он и вдруг улыбнулся не знакомой мне, смущённой и довольной улыбкой.

А одиннадцатого января Дима впервые после болезни пришёл в школу. В это утро я вошла в класс до звонка и невольно остановилась в дверях. Никогда я не видела Диму в центре такой толпы, среди стольких весёлых доброжелательных лиц.

– Не тормошите его, – сказала я. – Он после операции, с ним надо обращаться осторожно… А теперь садитесь, у меня есть для вас новогодний подарок.

– Что? Что? Какой подарок? – закричали со всех сторон.

– Угадайте!

– Диктант из министерства? – с плутоватой улыбкой спросил Горюнов.

– Письмо! – воскликнул Борис.

– Правильно, письмо. Вот, слушайте: «Дорогие мои друзья! Большое, большое вам спасибо за ваши письма и за приглашение приехать в Москву. Я надеюсь, что приеду к вам и вы мне покажете свою школу, свой класс – и Москву. Мне хочется исходить её вдоль и поперёк и на всё посмотреть своими глазами. Но больше всего мне хочется посмотреть на вас – на всех вместе и на каждого в отдельности. Напишите мне поскорее, как чувствует себя Дима Кирсанов, я очень беспокоюсь за него…»

При этих словах все обернулись к Диме и посмотрели на него, а он удивлённо раскрыл глаза и вдруг, сообразив что-то, густо покраснел.

Я дочитала письмо Анатолия Александровича и начала урок. Мы повторяли глаголы. За пятнадцать минут до звонка я дала ребятам самостоятельную работу: придумать по три предложения с глаголами первого и второго спряжения, а сама стала ходить по рядам. Я тихо переходила от парты к парте, наклоняясь и заглядывая в тетрадки поверх прилежно наклонённых голов.

«Я сегодня напишу (первое спряжение) письмо на Долгую Губу», прочитала я из-за плеча Димы Кирсанова. «Мы получили (второе спряжение) письмо от нашего далёкого друга», писал Гай. «Каникулы мы провели (первое спряжение) очень весело», старательно выводил Селиванов. «В нашем зале до сих пор стоит (второе спряжение) большая ёлка», совсем было благополучно дописывал младший Воробейко, но не удержался и посадил над последним «а» большую кляксу. А я переходила от парты к парте и над ученическими тетрадками в одну линейку, исписанными знакомыми почерками, будто видела другие строки, чудесные, мудрые слова:

«Каждый человек, точно осколок стекла, отражает своим изломом души какую-нибудь маленькую частицу, не обнимая всего, но в каждом скрыт свой бубенчик, а если встряхнуть человека умело, он отвечает, хотя неуверенно, но приветно».

Это сказал Горький, самый любимый мой писатель. И, как всякое его слово, это было сердечно, мудро и справедливо.

ПОЕЗДКА В БОЛШЕВО

– Кто приехал! – услыхала я радостный возглас Лёши Рябинина.

Только что отзвенел последний звонок. Лёша, сидевший ближе всех к двери, распахнул её и, должно быть, увидел желанного гостя. Но я доканчивала запись в журнале и ещё не видела, кто был там, в дверях.

– Здравствуйте! Здравствуйте! – кричали ребята.

Я подняла голову. На пороге стоял Шура.

– Как всегда, без письма, без телеграммы, не предупредив, – сказала я, протягивая руку.

– Когда неожиданно, ещё лучше! – убеждённо заявил Борис.

– Совершенно верно, – подтвердил и Шура.

– Вы надолго? Вы к нам ещё придёте? Мы вам что покажем! – неслось со всех сторон.

– Завтра же приду. Ты мне обещал марки показать, – напомнил он Кире. – И вы мне покажете письма Анатолия Александровича, ладно? Они, наверно, у тебя в шкафу хранятся, Лёша?

– Может, сейчас? – с готовностью отозвался Лёша. делая шаг в сторону шкафа.

– Нет, погоди, я ведь прямо с вокзала. Но завтра ровно в половине третьего я буду здесь.

Мы простились с ребятами и вышли. Переулок был засыпан пушистым, только что выпавшим снегом.

– Что ж, – спросила я как могла ехидно, – опять приехал за материалом для статьи?

Шура даже приостановился на секунду;

– Неужели ты сердишься? Вот уж зря! Ты подумай, зато сколько у тебя новых друзей! Ты ведь сама мне об этом писала.

– Да, правда. Я просто пошутила. Знаешь, я так и думала: раз ты опять умолк, значит собираешься приехать… Надолго?

– Дней на десять. Привёз для газеты целую полосу… ну, то есть страницу. И, кажется, интересную, А подсказали мне её тоже твои ребята.

– Как так?

– Посмотрел я в прошлом году вашу выставку, и с тех пор не оставляла меня вот какая мысль. У вас там только участники войны. А что, если взять школьный выпуск – понимаешь, целый выпуск… скажем, канун войны, сорок первый год! С тех пор прошло почти шесть лет. Как прожили эти годы юноши и девушки, которые как раз накануне войны вступили в самостоятельную жизнь? Как сложилась их судьба? Интересно?

– Интересно, по-моему. Но как же всех разыскать?

– Вот придём, я тебе всё покажу… – Шура умолк, и по лицу его я поняла, что он подумал о другом. – У меня тут есть одно поручение, – снова заговорил он. – Недавно моего товарища известили, что его сынишка, потерявшийся во время войны, находится в подмосковном детдоме. Товарищу сейчас оставить завод невозможно, а у меня как раз командировка в Москву, вот он и попросил привезти ему сына. Подумай, он все годы разыскивал мальчишку, потерял всякую надежду – и вот, пожалуйста: находится в Болшевском детском доме, можете получить! Здорово? А вот мы и дома!

* * *

Шура, как и обещал, пришёл назавтра к моим ребятам. Он рассказал им, как ездил в Покровское, как передал наши книги в сельскую школьную библиотеку. Рассказал о своих поездках по Украине и даже о том, что должен отвезти своему товарищу сына, которого отец не видел целых шесть лет. Тут, конечно, пришлось рассказать всё подробно: отец мальчика был на фронте, мать погибла во время бомбёжки, остался двухлетний малыш, который умел сказать о себе только то, что его зовут Вова Синицын, а маму – Марусей. Кроме того, в кармане пальто у него нашли карточку, на которой он был снят, очевидно, с родителями, – это и было его единственным документом.

 

Заведующая детским домом, где отыскался теперь Вова Синицын, писала Шуриному товарищу, Григорию Алексеевичу:

«Уважаемый тов. Синицын! Все признаки сходятся, мальчика действительно нашли под Псковом в 1942 году. Он сказал, что его зовут Вовой, а мать – Марией. Карточку, на которой сфотографирован Вова с родителями (мальчик на коленях у отца, мать – слева, в белой блузке с галстуком, отец в тёмном костюме), я прислать Вам не могу, так как это единственный Вовин документ. Если она затеряется, у него не останется ничего, что могло бы удостоверить его личность. На днях я её пересниму и вышлю. Но лучше приезжайте сами. У мальчика голубые глаза и светлые волосы, над губой с левой стороны тёмное пятнышко. Посылаю Вам его теперешнюю фотографию, но вряд ли Вы сможете узнать в восьмилетнем мальчике своего двухлетнего сына. Ждём Вашего приезда.

Л. Залесская».

Письмо переходило из рук в руки. Потом Шура вынул из бумажника карточку, на которой были изображены улыбающийся мужчина в тёмном костюме, держащий на коленях толстощёкого глазастого малыша, и молодая женщина в белой блузке с галстуком.

– Значит, заведующая всё-таки послала карточку? – спросил Борис.

– Нет, у Григория Алексеевича сохранилась такая же. Он дал мне её с собой. Вообще-то особой надобности в этом нет: я и так пойму, Григорий ли Алексеевич снят на той фотографии, что хранится в детском доме.

– Знаете что… – нерешительно начал Горюнов. – Вы когда туда поедете?

– Послезавтра.

– Возьмите нас с собой! – воскликнули сразу несколько человек.

– У нас в воскресенье поход на лыжах, – напомнил Ильинский.

– Ну и что же? Возьмём лыжи. Доедем поездом до Болшева, а там на лыжах… Возьмите нас! Пожалуйста! – настойчиво упрашивали ребята.

Шура вопросительно посмотрел на меня.

– Марина Николаевна согласна! – хором закричали, наверно, десятка полтора голосов, прежде чем я успела вымолвить хоть слово.

…Когда мы в Болшеве сошли с поезда, Дима Кирсанов, Кира Глазков, Федя Лукарев и я остались дожидаться «кукушки»: Диме после операции ещё нельзя было ходить на лыжах, у Киры лыж не было, а Федя умудрился сломать свои по дороге и теперь был мрачнее тучи. Остальные вместе с Шурой, расспросив о дороге, двинулись к лесу.

– Я всё думаю: а что, если этот мальчик не настоящий Вова Синицын? – озабоченно сказал Дима.

– Всё равно он настоящий, – резонно возразил Кира.

Но Диму, видимо, занимала какая-то своя мысль. Всю дорогу он молчал и с нетерпением поглядывал в окно – скоро ли доедем?

«Кукушка» быстро доставила нас на станцию. Мы вышли из вагона и, никого не расспрашивая, прямой широкой дорогой пересекли, поле, потом белый и тихий лесок, по пояс утонувший в пухлых сугробах после вчерашнего снегопада. Но вот между стволами стали видны колонны беседки и большая белая дача, обнесённая высокой узорной решёткой. Откуда-то слышались звонкие голоса, смех. Конечно, это и был детский дом.

Мы не пошли к воротам – надо было подождать наших. Побродили немного по лесу, поболтали. Дима по-прежнему был молчалив, а Федя повеселел, забыв про сломанную лыжу; он и Кира не давали скучать ни мне, ни друг другу. Я не очень понимала, какой дорогой двинулись наши и скоро ли будут здесь, и побаивалась, как бы моя тройка не замёрзла. Поэтому мы принялись лепить лыжника. Федя увлёкся и вставил в руку нашего снежного богатыря вторую, уцелевшую лыжу, которую он до сих пор таскал с собою, опираясь на неё, как на посох. Палки нёс Кира. У лыжника были глаза, нос и рот из шишек и даже подобие шлема из еловых веток.

Наконец часа через полтора за деревьями замелькали знакомые фигуры, раскрасневшиеся физиономии и послышались голоса, которые могли принадлежать только Левину и Саше Воробейко. Эти двое не знали полутонов; даже когда они разговаривали со мною с глазу на глаз, я не могла отделаться от ощущения, что они рассчитывают на аудиторию по меньшей мере в полсотни человек.

Наши пятнадцать лыжников шли гуськом, соблюдая дистанцию в два-три метра. Это был внушительный отряд. Впереди шёл Шура; замыкающим, как всегда – Лёша Рябинин. Мы помахали им, и они подкатили к нам – румяные, разгорячённые, весёлые, с блестящими глазами. Лабутин тотчас раскрыл свою аптечку и стал придирчиво осматривать всех по очереди. Вот он уже пытается доказать Гаю, что у него обморожена щека. Мы хохочем: Саша румян, как яблоко.

– У Бориса белые уши! – уверяет Лабутин.

– А тебе что надо: чтоб они у меня были зелёные? – спрашивает Боря.

– Если белые, значит обморожены! Давай я потру варежкой, а потом смажу.

– Мажься сам, пожалуйста!

Лабутину непременно надо пустить в ход своё уменье массажиста и запас вазелина, да вот беда: никто не обморозился!

– Ну, вот что, – говорит Шура. – Всех нас в детдом, наверно, не пустят – разная там инфекция и прочее такое. Поэтому подождите немного за оградой. Я войду, всё выясню и сразу вернусь к вам.

Мы остановились поодаль, а Шура пошёл к калитке. Сквозь решётку мы видели, как он подошёл к крыльцу, позвонил; ему открыли, и дверь снова захлопнулась. Ребят охватила настоящая лихорадка. Я не могу отвлечь их ни расспросами о том, как они дошли сюда, ни рассказами о том, как доехали мы на «кукушке» и как потом лепили лыжника. Им не до того: они ждут.

Наконец дверь снова отворилась, и появился Шура с высокой немолодой женщиной в пальто, накинутом на плечи. Мы внимательно смотрим на обоих, стараясь прочесть ответ на их лицах, но они идут не спеша, разговаривают о чём-то и даже не смотрят в нашу сторону. Румянцев и Воробейко кидаются к воротам, за ними – остальные.

– Александр Иосифович! Ну что? Как? Он или не он?

Шура остановился и поднял обе руки: в каждой было по карточке – два одинаковых снимка, только один сильнее выцвел и пожелтел. И на обоих снимках мы увидели одно и то же: молодую женщину в белой блузке и отца с мальчуганом на коленях.

– Ур-ра! – закричал Гай, и все дружно подхватили

Взлетели вверх шапки Лабутина, Савенкова, ещё чья-то, и, конечно, поднялся невообразимый шум; впрочем, он быстро сменился сконфуженным молчанием, потому что женщина сказала с лёгким укором: «Здравствуйте, дети». Тут мы сообразили, что на радостях забыли поздороваться, забыли об всём на свете, кроме одного: Вова Синицын оказался действительно тот самый, настоящий и, значит, теперь поедет с Шурой к отцу.

Я извинилась за себя и за мальчиков. Шура представил нам заведующую детским домом Людмилу Ивановну Залесскую.

А к окнам белой дачи изнутри уже прилипли чьи-то лица и ладони, расплющились чьи-то любопытные носы.

– Пойдёмте, – сказала Людмила Ивановна, – я напою вас горячим чаем.

– А как же инфекция? – спросил Лабутин.

Людмила Ивановна внимательно посмотрела на него и на его сумку с красным крестом:

– Ничего не поделаешь, не морозить же вас тут.

– Вот это правильно, – вполголоса, но так, что слышали все, сказал Воробейко. – Пока мы шли, на нас все микробы перемёрзли.

– Я покажу вам Вову, – сказала Людмила Ивановна, введя нас в дом. – Но вы ему пока ничего не говорите, не будоражьте его. Мы с ним позже потолкуем.

Мальчики вытерли лыжи, оставили их в сенях, разделись, сложили на широкой скамье в передней верхнюю одежду и, осторожно ступая, словно боясь что-нибудь помять или сдвинуть, вошли в просторную, светлую комнату, на дверь которой показала нам Людмила Ивановна.

Посреди комнаты стоял на стуле лобастый белобровый мальчуган лет пяти и самозабвенно кричал:

– Скорей! Стихи придумал! Скорей слушайте! Скорей, а то забуду!

Вокруг него толпились детишки – некоторые были ещё меньше его; самым старшим было лет по девять-десять, не больше. Лобастый открыл рот, как видно собираясь обнародовать своё произведение, но увидел нас. соскочил со стула и кинулся навстречу. Нас тотчас окружили, и в одну минуту мои ребята перемешались с хозяевами.

– Что же ты придумал? – спросила я лобастого малыша.

Он не заставил себя просить и, поднимая белые брови, тараща глаза и забавно округляя рот, продекламировал свои стихи; они, как и их автор (судя по его внешности и интонациям), были в высшей степени жизнерадостны:

 
Мы зимой с горки катались!
Нам было весело, и мы смеялись!
 

А вот ещё:

Рейтинг@Mail.ru