«Батькам слава!» Когда-нибудь потомки проклянут и предадут анафеме их. Сейчас, к сожалению, он не мог изменить сознание даже тех людей, с которыми его связывала одна земля и одна история, и даже одна родная кровь. Зона отчуждения захватывает все большую территорию, вытравливая невидимой радиацией ненависти все, что было живого, радостного и светлого в его народе – таком хлебосольном, гостеприимном, таком веселом. Он продолжал верить, что таких людей больше, просто они запуганы, оболганы, и будто в тумане каком-то… Зона отчуждения… И только время рассудит по какую сторону находятся зараженные, больные, а по какую – здоровые.
Теперь он чаще вспоминал отца, как будто чувствовал его рядом. Возможно, это мысли Николая притягивали его душу из чистых небес на грешную землю, на свою землю, где творилось такое, чего бы он не смог ни понять, ни вынести, если бы был жив.
– Хорошо, что отец этого не видит, – сказал Николай жене, – он точно бы на майдан пошел, надев все свои ордена и медали, встал бы перед этими черными воронами Бандеры… А если бы он прочитал украинские учебники по истории? А.Козинский (10-11кл.): «УПА была народной армией. Тысячи украинцев отдали свою жизнь за свободу Украины», а в учебнике С. Синило понятие «Великая Отечественная» заменено на «советско-германскую войну», и далее: «Многие украинцы находились в партизанских отрядах. Однако, многие из этих отрядов контролировали представители НКВД, и эти отряды действовали по их указке». Вот как можно одной похабной и лживой фразой перечеркнуть подвиг людей, отдавших свои жизни, борясь с фашизмом. Теперь нынешние фашисты дают оценку жизни моего отца?
Он как будто услышал его голос:
– И пусть бы они стреляли в меня за то, что бил эту нечисть, и их бы своими руками удушил… Всё бы сказал им.
Что «всё»? Кому говорить? Тем, которые вышли получить свободу, а их просто использовали, как всегда? Или тем, кого все эти годы учили только ненавидеть русских?
Он помнил, как отец рассказывал ему о войне:
– Там в человеке появлялось иногда какое-то особенное чувство или состояние, которое даже не объяснишь: будто ты сам становился другим, и силы откуда-то тебе посылаются, когда их уже совсем не оставалось. Разве теперь представить, что человек может не спать по несколько суток, проходить столько километров за день, мокнуть под дождем, замерзать в снегу и при этом не болеть всякими там простудами? Я не видел никого с насморком даже… А внутри вроде дверца открывалась в куда-то, что раньше заперто было от тебя: начинал тогда чувствовать так глубоко, что будто наперед всё видел. Друг у меня был, и вот перед боем сидим курим, еще с нами трое бойцов рядом сидели, а он и говорит: «Убьют меня сегодня». Меня аж в жар бросило от этих слов: «Что ты такое придумал?» – крикнул ему, а он: «Знаю я всё». И вот бой начался, перебежками двигаемся: добежать до окопа осталось метров пятьдесят. Я рядом с ним бегу, и тут он повернулся ко мне, улыбнулся как-то странно, и упал. Я даже не понял сразу, что случилось, не заметил пули, их столько там свистело вокруг, грохот стоял такой, что уши закладывало. Потом ночью я лежал и думал: «Почему он улыбнулся?» Ничего веселого, когда бой идет… И вдруг понял: он этим как бы говорил мне: «вот видишь, всё так и вышло, как я сказал». Страшно мне стало, хотя на войне вообще страшно, кто говорит, что не так, тот или дурак, или строит из себя героя. А со мной потом тоже случай был: увидел я за несколько минут вперед свое будущее. В бою бегу, впереди взводный кричит: «за мной, вашу мать!», а у меня вдруг мысль проскочила в голове: «Сейчас ранят», и враз – боль страшенная, ноги подогнулись – упал, из коленки кровь хлещет. Как так могло случится, что только подумал, и… Будто предупредил кто, ведь раньше мысли такой не было, старался вообще не думать об этом, всё больше Любу вспоминал, мать, себя пацаном… Ох и любил же я на речке пропадать. Как утром убегу с друзьями, так домой и не показываюсь, пока мать не придет, а уж, если она приходила, то с лозиной, и тогда – по заднице мокрой так отхлещет, а по мокрой – больно… Да, что та боль? На следующее утро – через окно вылезу, в то, что в сад выходило, и садами да огородами – опять к речке. Потом когда вырос, мать как-то призналась, что очень боялась как бы я не утонул, поэтому и лупила меня так… Но страшнее было отцу на глаза попадаться, если что не так сотворил: он только посмотрит – мороз по коже. О нем на фронте я почему-то редко вспоминал. А видение мне было один раз: сидели на отдыхе, кипяток пили, кто письмо писал, кто пуговку пришивал, кто анекдоты травил. Я о чем-то с товарищем говорил, уже не помню даже, как вдруг передо мной прямо – отец – лицо его так ясно – каждая морщинка видна. Мне под сердце кольнуло, и такая тоска напала, хоть плач, сижу, а слезы рвутся наружу. Лег, отвернулся, чтоб никто не заметил, руками закрылся, сделал вид, что сплю. А потом письмо получил, что умер отец. Сопоставил со своим видением и получилось – как раз в том момент он и явился мне, когда умирал, будто попрощаться пришел. До войны ничего подобного со мной не случалось – никаких таких прозрений… Да и что до войны было? Школа семилетка, потом училище ремесленное. Не видел еще ничего в жизни. Я ведь в 17 лет с другом своим на войну сбежал, прибавил годок себе, но вернули, потом через год уже взяли. Живой остался. А брат мой средний Коля (в честь него тебя и назвал), так он без войны погиб: в поле на мине подорвался, а кто-то говорил, что немцы убили его, но родители не нашли тела. Вот и пойми, как там судьба людьми правит: кому что дано, то и будет. Я так всегда себе говорил: «Не бойся ничего, что тебе суждено – всё твое»…
Сейчас бы Николай поговорил с ним, если бы он был жив, и рассказал бы то, что отец не успел узнать, потому что некоторые документы в его время оставались еще засекреченными, некоторые книги не были написаны или просто Николай сам не знал тогда об этом, как и о книге Роберта Кершоу, собравшего воспоминания немецких солдат из писем, дневников, в которых можно увидеть, как они воспринимали наших солдат, и отцу точно было бы интересно, и он был бы горд знать, что в той страшной войне он и его товарищи остались героями, и даже враг не мог этого не признавать. Более умные из немцев, которые уже воевали с русскими в 14-м году, говорили: «Здесь, на этих бескрайних просторах, мы найдем свою смерть, как Наполеон… Менде, – обращался к молодому обер-лейтенанту его командир в самом начале войны, – запомните этот час, он знаменует конец прошлой Германии». Это были пророческие слова. А вот воспоминания танкиста 12-й танковой дивизии Ганса Беккера: «На Восточном фронте мне повстречались люди, которых можно назвать особой расой….». «Мы почти не брали пленных, потому что русские всегда дрались до последнего солдата. Они не сдавались. Их закалку с нашей не сравнить»… Пехотный офицер 7-й танковой дивизии: «В такое просто не поверишь, пока своими глазами не увидишь. Солдаты Красной Армии, даже заживо сгорая, продолжали стрелять из пылающих домов». «Я не ожидал ничего подобного, – признавался командир 3-го батальона 18-го пехотного полка группы армий «Центр», насчитывающего 800 человек, он говорил о том, что их обстреливало подразделение, состоявшее всего из пяти солдат, – рассказывал командир батальона майор Нойхоф батальонному врачу, – это же чистейшее самоубийство атаковать силы батальона пятеркой бойцов». Для них это было непостижимо. А вот отец бы понял, – думал Николай, но он бы никогда не понял того, как могло случится сейчас: по его земле – по его Украине ходят фашисты, словно, вышедшие из-под земли жуткие тени тех, от которых он очищал свою страну. И как Николай мог ему это объяснить? Как вообще можно это объяснить? Перед глазами проплыли лица мамы, отца, бабушек, ему казалось, что они смотрят на него, как будто хотят о чем-то спросить, и он знал о чем, и от этого ему стало так страшно, как в детстве, когда родители думали, что он уснул, и уходили к соседям поиграть в лото или посмотреть телевизор, а он оставался один в темноте. Во тьме. Я и сейчас во тьме, – говорил он себе, – я и сейчас один…
Николай не знал своего деда: родился слишком поздно, только от матери слышал о нем, что боялись его все домашние – в кулаке держал, хозяин… Она у них жила, когда отец на фронт уехал. Невестка все же. Так свекор, хоть и старый и хворый, а со скамеечкой маленькой следом ходил: она корову доить, а он сядет и смотрит – правильно ли делает. Она – грядку копать, и он следом в сад плетется. Свекровь не обижала ее: поспать давала. Он кричит ей: «Что это она спит у тебя, как барыня?», а она: «Так молодая еще – пусть чуток поспит еще, сон сладок в ее года». Потому жалела, что сама к себе той жалости не имела и не помнила, как рабыня перед мужем была. В маминой семье совсем другие правила были. Дед мой, с ее стороны, на 10 лет старше бабушки был, и замуж она вышла за него – за вдовца с шестью детьми и еще своя маленькая (от первого мужа, что в Первую Мировую погиб). Так дедушка жалел ее, по хозяйству помогал, что в селе вообще странным считалось. Она сама мне рассказывала, какой хороший и заботливый был: «Почистит в хлеву, даже вымя корове помоет и скамеечку поставит, я приду, и только подоить останется, потому что корова мои руки знала…». Но и этого деда я не знал. А свекровь свою – бабушку мою, значит, мама даже жалела, видела, как та деда боится. Заслышит лошадь, телега заскрипит у двора: она навстречу бежит, стоит рядом – приказаний ждет. Ноги ему мыла, разве что воду только из под них не пила… Зато Николай хорошо помнил обеих бабушек, и был ими залюблен и заласкан в детстве, когда приезжал в село на летние каникулы из города (тогда они уже переехали в другой город, отец закончил институт в 40 лет, и дальше его жизнь круто поменялась). Бабушка Шура очень любила кино, это он запомнил. Привезут всех баб с поля, а возили на грузовиках открытых по грунтовой проселочной дороге, на них так трясло, что душу вытрясет, пока доедешь (он сам катался на таком грузовике), так вот, бабушка домой прибежит (все бегом она ходила как-то), в корыте руки, ноги помоет, платье другое наденет и – в клуб в кино. Фильмы привозили из города, все ждали, когда приедет «бобик» (странно так называлась эта машина – вроде клички собачьей). Ни одну картину бабушка не пропускала. Иногда Коля ходил в кино вместе с ней, но ребята смеялись, что с бабкой ходит, они как-то раньше его выросли: с девчонками уже гуляли, а ему не нравились здешние девчонки, потому что семечки все время «лузгали» и плевались шкурками от них. Ты с ней разговариваешь, а она идет с кульком бумажным, свернутым из газеты, и только плюет в сторону. Ему казалась, что и не слушает его даже – что он там говорит. А он в книжке читал о каких-то совсем других девушках-барышнях и женщинах. Да и он, наверное, не мог заинтересовать сельских девчонок, а у пацанов это лихо получалось: слышишь – хохочет уже, пищит, когда за бок ее ущипнет или еще что. Он так не умел, вот и смеялись ребята поэтому и еще потому, что городской, вроде – не такой… Как-то бабушка спросила: «Почему дома сидишь? Сходил бы погулял», он ей и рассказал, что смеются над ним. Она обняла его, как маленького, в макушку поцеловала: «Из-под смеха люди растут» – сказала, улыбнувшись. Странным ему показалось это ее изречение – не понял тогда, а потом только дошло, что она имела в виду: мол, те, над кем смеются, могут подняться и стать выше насмешников и обидчиков своих. У бабки своя мудрость была – крестьянская. Вспомнил он и какие вкусные вареники с вишней она варила, а потом поливала их медом. И ночи черные, и вечера на Украине, когда сидели они во дворе, где от крыши был протянут провод и болталась лампочка над порогом – свет, как звезда. На столе трехлитровая банка молока, которую принесла бабушка от соседки, потому что своей коровы уже не держала, трудно по годам было заниматься таким хозяйством. Молоко еще теплое – парное, вечерней дойки. И хлеб хрустящий белый тоже теплый. Откусываешь его кусками большими и запиваешь молоком, что течет по подбородку, а ты вытираешься о плечо голое, которое потом пахнет молоком. Этот вкус Николай запомнил на всю жизнь. Запомнил и как гости собирались на свадьбу его двоюродного брата. Столы вместе составили, клеёнки цветастые разостлали на них, чтоб красиво было. И тарелки, и стаканы, и блюда большие с мясом, с картошкой. А лук пучками зелеными прямо на стол клали, и чеснок молодой еще с перьями, и укроп, а редиску в миске эмалированной большой. Никогда он больше не ел такой редиски, как в детстве своем. Все суетятся, громко разговаривают: и русские, и украинские слова перемешивают, смеются тоже громко. Милый суржик, незабвенное «шо?». «Ти дивись на нього, який парубок вже росте!» – хлопали его по плечу родственники, их было так много, что он в дальнем родстве путался, а уж в том, кто кому кум, кума – вообще не мог запомнить. Все почему-то подчеркивали, что он городской и по тому, как одет, и по тому, что больше молчит в то время, когда все говорят, перебивая друг друга, чокаясь и произнося иногда длинные, запутанные речи, вроде как стараясь сказать очень умно. Пили, женщины морщились, кто-то рукой махнет, вроде так легче было это пить, – думал он тогда. А потом начинали петь. Мама пела очень хорошо и русские, и украинские песни: никому и в голову не приходило это каким-то образом выделять. А поговорка у матери вообще смешная была: «нам татарам все равно» (он даже спросил ее как-то – «мы что, мама, татары?). Она очень смеялась тогда: «Может и татары, кто знает, сколько в каждом кровей намешано, это как в море реки впадают – вода вся смешается, а все одно – вода она вода и есть, так и тут. Да лишь бы человек хороший был». Вот так и думал он всегда: «Лишь бы человек хороший был» – вот и всё его интернациональное воспитание. На темы такие даже не говорили. Нравились ему украинские песни, особенно те, которые грустные:
«Цвiте терен, цвiте терен, листя опадає,
Хто з любов'ю не знається, той горя не знає».
Он до сих пор, когда слышит эти песни, вспоминает маму, а самая красивая из песен – вот эта:
«Сiла птаха, сiла птаха бiлокрила на тополю,
Сiло сонце понад вечор за поля.
Покохала, покохала я до болю
Молодого, молодого скрипаля».
Недавно он нашел ее в интернете и слушал несколько раз подряд, и плакал… Хорошо, что дома никого не было, и дети не видели, как взрослый, здоровый мужик ведет себя словно ребенок. А он плакал от того, что не понимал, как теперь соединить то, что кричит из телевизора: «Ми будемо бити москалiв, жидву та iншу сволоту! Україна для українцiв», «Крым будет или украинским, или безлюдным!» с тем, что кричало и плакало в его сердце, и песню эту про белую птаху, которую пела его мама – веселая, добрая, тогда еще живая… Он чувствовал себя так, как русский дворянин в 1917 году где-нибудь в Константинополе, Шанхае, Чехии, Париже, потерявший после переворота свою родину – ту Россию, которой больше не было, а эта, другая страна – чужая и непонятная, что выросла, как нарост на теле его родины, разросшийся и сожравший ее полностью… Мою родину забрали бандеровцы, – думал Николай. Кому он мог рассказать об этой утрате, об этой пустоте, образовавшейся в нем?
Когда приятель из Киева сообщил ему уже заезженную «новость» о том, что русские оккупировали Восточную Украину, он даже не стал с ним спорить, только спросил:
– Ты сам лично видел русских солдат?
– Нет, я не видел.
Еще бы, – подумал Николай, и вспомнил известный пример о черной кошке, которую трудно найти в темной комнате, особенно, если ее в ней нет. В роле этой самой кошки выступали и русские «оккупанты», которых никто не видел, но все слышали о том, как они зверски убивают женщин и детей. В горле у него клокотало, но он сдерживал эмоции, потому что внезапно до него дошла простая и очевидная мысль: они хотят в это верить, и потому верят. Ведь существует интернет, где можно посмотреть еще и другие версии о происходящем, например тот факт, что украинским и европейским наблюдателям была предоставлена возможность облететь наши территории, граничащие с Украиной, для того, чтобы убедиться: русские не готовятся к войне, и ведь они не обнаружили никакой боевой техники у границ. Небывалый случай в международной практике, но нам настолько самим надоело оправдываться в том, чего не совершали, что пошли и на это. Вероятно, украинскому народу не сообщили такую информацию. Зачем? Это успокоит людей и подорвет великую ненависть к своему главному врагу – России, а тем, кто руководит сейчас их сознанием с помощью СМИ в заданном направлении, ни к чему менять вектор силы. Внешний враг – это отличный выход, когда всё рушится: есть на кого свалить вину, потому что плохого президента скинули, а при новой власти жить стало еще хреновей. Такая вот незадача. О чем ему было говорить с позвонившим сотоварищем? Он сказал:
– Удачи.
И повесил трубку. За всеми этими «экзотическими» заявлениями и патологической истерией Николай перестал видеть и различать лица своих друзей и родных людей, для которых он теперь стал чужим. Он ясно чувствовал эту зону отчуждения между собой и тем миром, что раньше был и его тоже. Тяжелый выдох всё чаще выходил откуда-то из глубины – из самого сердца.
– Ну, что ты так переживаешь? – спрашивала Наталья. Все у них сто раз поменяется. Они еще в своей власти между собой передерутся или деньги не поделят. Какая-то перманентная война всех против всех.
– Похоже на это, – ответил он, – убивать неугодных уже начали… И как это ни страшно, объединяет их пока что единственная вещь – ненависть к москалям. Проще найти врага и виновника своих бед, нищеты, краха, который вот-вот накроет страну. Этого я боюсь больше всего, если даже Восток и Юг думает так в не малой своей части.
Оставаться умным и здравомыслящим в сумасшедшем доме очень сложная задача, – сказал он. А если отойти от пропагандируемой версии, то народу придется признать, что и в этот раз его поимели в извращенной форме, извратив всё, даже родственные узы порушив, и сделали это свои же, выбранные ими на майдане. Еще месяц назад племянница сказала мне: «У нас нет никаких фашистов, и нам нравится нынешнее правительство». Раз нравится – пусть живут с ними дальше, и флаг им в руки, хоть украинский, хоть, блин, бандеровский. Зачем я на самом деле лезу со своим сочувствием и помощью? Мне стало больно слышать теперь, как русские говорят: «русский и украинский народ – братья». Так и хочется крикнуть: «Были!». Одурманивание мозгов дало свои результаты. Молодежь, понятно, делает то, чему ее научили. А старшее население? Видимо, это заразно…
О, этот великий мифический Укр, который первый начал возделывать землю, первый изобрел колесо и первый приручил лошадь, и далее – по списку. Было бы логичнее сказать, что вначале первым человеком Бог создал того самого Укра (чего уж стесняться). А они и не стеснялись, Николай выяснил для себя удивительные по своей абсурдности вещи, переданные, как исторический факт о том, что украинцы появились 140 тысяч лет назад, и ведут свое происхождение от древнего Укра, тогда как все остальные произошли от обезьяны. Он не знал, как к этому относиться, и первым чувством, которое испытал от такой информации, был, конечно, смех. Но перед событиями на майдане в телевизионных шоу вполне серьезно обсуждался вопрос о том, что ДНК украинцев – самое лучшее. Однако, ему было известно, что генетический анализ, выделяющий соотношение основных этнообразующих компонентов указал на то, что они – общие для всех славянских этносов как восточных, так и западных, и никакого особенного украинского выявлено не было. Нечего людям делать: занимаются такими глупостями, когда давно уже известно из истории языка, что предком для всех славян был древнеславянский язык, а разделения на украинский и белорусский случилось в следствие территориальной обособленности: эти языки откололись и взросли на поле древнерусских диалектов. Но украинцы, уверовав в древнее украинское государство с центром в Киеве, теперь не хотят признавать, что когда-то мы все были единым народом.
О чем это они? Вот документ – выдержка из Указа царя Ивана Грозного: «…а всех юродивых и убогих ссылать на Окраину, в Галицию, там им дуракам место» (царь, конечно, жестокосердным был, это известно, но основное в этом тексте – географическое обозначение места). Позже с названием «Окраина» произошли некоторые метаморфозы. Само же понятие «Украина» было выдумано офицерами австрийского генерального штаба для обозначения той части территории Малороссии, которая должна была войти в состав Австро-Венгерской империи. Чем им не нравилось старое название «Малороссия»? Тем, что в нем присутствовало напоминание о России. Но такая национальность «украинец», до того момента, нигде не была зафиксирована: ни в каких исторических документах со времен Римской империи, когда эта часть земли Среднего Приднепровья была еще непокорённой окраиной империи и поэтому считалось, что на ней живут жители окраины, а национальность этих жителей: скифы и сарматы. Николай мог добавить к этому еще одно племя, проживающее там – это ногайцы, потому что недалеко от нынешнего Бердянска существует город Ногайск, который во времена его детства еще был селом, затем поселком. А в местном музее он рассматривал с интересом изображение ногайских кибиток, утварь старинную, украшения, но ни про каких древних укров речи не шло. Тем же римлянам были известны славяне и руссы. Что же касается украинского языка, то даже в Речи Посполитой он назывался «руська мова», и только в 1854 году появилась, так называемая «кулешовка» (по имени Пантелеймона Кулеша, который ее изобрел, как писал сам: «С целью облегчить науку грамоты для людей, которым некогда долго учиться, я придумал упрощенное правописание»). Сама же программа укранизации началась еще в конце XIX века и в ее основе лежала переиндентификация малороссов и Галицких русинов в так называемых «украинцев», по этой причине и была запущена идея «самостийной украинской нации» в рамках автономии на территории Австро-Венгрии, и с этого же времени в Вене в печати появилось вместо понятий «Русь», «руський» термины «Украина», «украинский». А вот и документ, подтверждающий это. В мемуарах генерала Гофмана за 1926 год: «Создание Украины не есть результат самодеятельности русского народа, а есть результат деятельности моей разведки». Самонадеянно, конечно, но всё, тем не менее, шло четко по его плану. Он радел за свой немецкий народ и поэтому хотел Украину (окраину) выделить как буферную зону – некую территориальную ограду земель Австро-Венгрии и Германии от России.
Что ж поделать, – думал Николай, они и тогда уже нас боялись.
А теперь украинцы стараются всячески доказать уникальность своей нации, а самое главное – вычеркнуть русский язык из семейства славянских. И пытаются применить «научное», как им кажется, подтверждение. Николаю попадались некие таблицы, в которых одно и тоже слово, например, «утро» писалось на украинском, белорусском, польском и русском языках, и получалось, что только у последнего корень был другой, делался вывод, что русские – не славяне. Неужели они не понимают, что польский язык более древний, чем украинский и белорусский, и что эти слова заимствованные из него, в силу того, что огромные территории, населенные ныне этими двумя народами, принадлежали Польше? Да и сам украинский язык, если говорить в общем, ни что иное как смесь русского и польского языка. Мои доводы бесполезны, – думал он, – ведь глядя в тусклые глаза потомков Бандеры, я готов был бы согласиться со всем, если бы мне к виску приставили такой убедительный аргумент как автомат. Детям было проще, им просто другого не рассказывали. А остальные – великовозрастные просто не заметили сами, как стали другими, ведь принятие яда в малых дозах не ведет к смерти, но приводит к привыканию. Однако, яд остается ядом, как не подслащивай его.
Для Николая опасность состояла в том – как в этом миксе отделить одно от другого, исходя из своего личного негативного опыта общения с теми, кого он хорошо знал, как ему казалось до сих пор. Но ведь многие люди бегут оттуда сюда – к своим родственникам или просто бегут, чтобы убежать от опасности, в страхе за своих детей (разве можно бежать к врагу?), – размышлял он, – значит, кто-то же способен видеть реальность, а не картинку, нарисованную теми, кто хочет сделать жизнь удобную только для себя самих? Но что может быть проще для прояснения мозгов, когда идет по центру Киева отряд крепких парней со свастикой на рукавах под красно-черными знаменами? Неужели существует какое-то иное видение, кроме хорошо известного варианта, пережитого миром в середине прошлого века? Я больше не могу об этом думать, – говорил он сам себе, и не хочу больше. Когда некоторые из питерских приятелей, зная о его этнической близости с украинцами, которую он никогда и не скрывал, пытался выпытать у него, что он сам обо всем этом думает и как, по его мнению, всё сложится там в дальнейшем, он отвечал:
– Бог видит всё…
И оставлял, конечно, в недоумении своих друзей, для которых его ответ был слишком обтекаемым и даже двусмысленным (а вдруг он считает русских в чем-то виноватыми?)…
А он просто говорил то, что думал на самом деле. Там живут люди, с которыми он прожил многие годы рядом, и если даже они сейчас воспринимают всё не так, как он, наверное, нужно подождать, пока пройдет время и для тех людей станет очевидным, что ими управляют те, кто имеет свои личные планы, но со счастливой жизнью самого украинского народа они никоим образом не связаны. Ждать, когда это случится, страшно, потому что он не желает им зла, но изменить ничего не возможно, биться головой в закрытые двери – бесполезно. В конце концов, когда я вижу бедное африканское племя, – думал Николай, – когда я вижу голодные глаза малыша – у меня тоже щемит сердце, но я не еду в Африку и не даю хлеба этим людям. Но это сравнение как-то не очень успокаивало. Может быть, мы стали более обособленными в себе? У нас много своих проблем, в которых редко кто тебе помогает, соответственно, ты решаешь их сам, и меняется взгляд относительно других людей: это их проблемы – не мои, пусть они и решают. Мы больше не поем вместе песен. Всё разделилось: страны, люди, и продолжаем разделяться на более мелкие сегменты вплоть до личностного «Я». Мир мельчает до маленьких островков с названием «эго»: от одного до другого тысячи миль океана. Зона отчуждения – налицо. Иногда он ловил себя на мысли, что ему и не хочется приближаться ни к чему, ни к кому. Это оказывается слишком ответственным занятием. И в личной жизни легкие интрижки, краткосрочные встречи, оставляющие в душе ощущение надломленной, хотя и не сломанной до конца ветки: так – случайно задел – надломил. Но ведь она все равно погибнет – высохнет… Дело было не в тех женщинах, от которых он ушел когда-то, дело было в нем самом. В молодости казалось, что он обретал, имел, получал, завоевывал, обладал, владел: это что-то такое сильное, мужское, данное природой, сопутствующее успешному человеку. Что же потом осталось? Эти ветки отломанные, сухие, острые, с заусеницами, с колючками? Откуда взялись? Все, вроде, как прежде – тоже самое, а всё наоборот: потери, потери, потери. Кого ты сделал счастливым? Некоторые плакали, когда ты уходил. Если ты имел и владел, то где тогда эти полные любви глаза, обращенные к тебе с такой лаской и преданностью? Способен ли ты был оценить взгляд такого человека, который открывал тебе свое сердце – ненужное тебе, но она не знала этого, ты ей не говорил ничего, чтобы удержать рядом с собой до того времени, пока тебе это будет нужно. Ты расставлял границы и отмерял расстояние, ближе которого не подпускал к себе никого. Твоя женитьба стала в дальнейшем лишь стопроцентным алиби, защитой от посягательств на твою свободу в таких отношениях, обреченных заведомо на расставание, в то время как сам ты переступал чужие границы, подступал совсем близко, проникал внутрь тела и в глубину души, может быть, искренне и доверчиво любящей… Разве тебя волновало это, и что она потом будет страдать – та женщина? Хоть когда-нибудь тебя остановило это? Красивая, умная, сексуальная… Хочу, чтобы была моей! Вот что двигало: неуемная жажда обновления. Николай не считал свою влюбчивость чем-то негативным, неправильным. Человек должен радоваться жизни, и ведь кому-то и он сам давал радость, пусть и не столь длительную, – так он думал. Получается, что искал в этой жизни совсем не то, о чем когда-то мечтал, обозвав со временем прошлые мечтания юношеским максимализмом, и став взрослым, ни разу не усомнился в том, что делает что-то не то. Так все живут, а почему он не должен… Вот уж глупо было бы рассуждать о чувстве долга с позиций пионерской клятвы… А до истинно религиозного сознания он не дорос, да и не особенно стремился, понимая, что тогда могут произойти какие-то разногласия с самим собой, а Николай предпочитал не копаться в себе, он работал и отдыхал так, как нравилось, считая, что имеет право сам распоряжаться своей жизнью по своему усмотрению. Он не верил тем, кто пытался в религии найти ответы на все вопросы, но вполне допускал, что для какого-то незначительного числа личностей духовно одаренных, истинно верующих, в процессе тяжелых размышлений и нравственных мук, этот путь может открыться, но не для тех, кто говорит об этом с таким апломбом, желая пристыдить его в греховности. Если Бог видит нас, как на ладони, то что ж я буду тут перед ним изображать из себя смиренного белого агнца, когда таковым не являюсь, и Он знает об этом так же хорошо, как я, – говорил он себе, или Богу, что, возможно, происходит одновременно, исходя из того, что Он слышит нас, иначе – какой смысл был бы в шептании молитв, обращенных к небесам… Вопрос заключался для него в другом. Отчего я все-таки не чувствую себя счастливым, имея возможность обладать, владеть, и так далее – по списку? Николай не знал ответа. Может быть, потому, что раньше редко задумывался над такими глубокими вещами. Люди, как правило, так далеко не заплывают: можно и не выплыть вовсе или увидеть то, что совсем не захочется видеть и знать о себе самом. Почему он столько лет живет с человеком – с матерью его детей – с женщиной, которую давно не любит, и не известно, любил ли вообще когда-нибудь, или так сложились обстоятельства? Это был один из тех вопросов, которых не следовало задавать себе, как он понимал, потому что тогда сразу он почему-то оказывался на даче – один на один с бутылкой коньяка, спрятанной на черный день. Говорят, что не стоит никогда и ничего оставлять на черный день, иначе он обязательно наступит. В одиночестве больше правды, – думал Николай, – а если о своем сокровенном советоваться с друзьями, то тебя начнут утешать и говорить, чтобы выбросил из головы эту ерунду, потому что всё и во всех местах у тебя хорошо, и что это – обычная депрессия от переутомления. Он знал заранее, ибо уже проходил эти дружеские сеансы психотерапии в бане под пивко и под крепче, и под жарче, и под моложе… Он перестал искать легкие пути, когда неожиданно для себя понял, эти пути – места общего пользования, он же искал свое личное пространство, где ему будет хорошо, желал этого и одновременно боялся, что когда-нибудь найдет, ведь тогда перед ним встанет неминуемо, как заря в небесах, выбор. Но беда в том, что мужчина – существо умное и ему легче придумать какую-нибудь сложную схему оправданий своим поступкам и своей жизни, чем воспользоваться видимым, предельно ясным, очевидным и простым решением, которое, однако, заставит его что-то менять в устоявшейся и в общем-то не во всем плохой семейной жизни. Привыкает же кот к дому, возможно, внутреннее устройство в чем-то совпадает у меня с ним, – рассуждал Николай, потирая пальцами холодный приземистый бокал, в котором плескалось темно-янтарное ароматное море. Он отдавался этим волнам, качающих его, они успокаивали невесть откуда явившиеся тревожные мысли. Жизнь не имеет точного определения, всё – приблизительно в этом мире, а при ближайшем рассмотрении вполне может оказаться, что она настолько проста в своем изначальном смысле, а уже более сложные смыслы мы вкладываем в нее сами, они повисают на ней как игрушки на новогодней елке. Причем здесь Новый год? – спросил он у себя, уже почти засыпая. Новый год еще так далеко. И кто знает, в чем он станет новым. Лучше об этом мне вообще не думать.