© В. Орловская, 2015
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2015
моему отцу посвящаю
«Ад пуст. Все бесы здесь».
Шекспир
«У каждого времени свой вид безумия»
П.Руднев.
Каждый год летом в полнолуние, пересекая автомобильный путепровод, идущий через железную дорогу и «Мост Смерти», он выходит из города-призрака, сам похожий на призрак, и движется дальше мимо угрожающих надписей «осторожно радиация», будто по указателям, затем три километра идет пешком к четвертому блоку, упакованному в саркофаг, подобно чудовищу, заключенному в каменную клетку. Он не боится. Какая-то неведомая сила тянет его туда и ведет за собой. Что это? Странное свечение, находящееся вдалеке, которого никто не видит, кроме него? Или ясное осознание того, что должен идти? Об этом он не думает, просто знает, что так надо. Кто-то называет это радиационной зависимостью, кто-то считает его сумасшедшим. Ему все равно. Там он находит то, чего больше нет нигде – радость, похожую на эйфорию, на такое яркое и короткое счастье, жаль только, что никто не может понять, как хорошо ему. Эта ночь, проведенная на саркофаге дает здоровье, никто не верит, но один раз в год он приходит сюда, чтобы получить свою дозу, без которой у него, словно у разряженной батарейки, истощаются все силы, угасает сама жизнь, потерявшая свой главный источник, что питал ее раньше. Раньше было по-другому: солнце, любовь, чистый дождь, прозрачный ветер, хорошие мысли, надежда, что станет еще лучше. Теперь здесь похоронено всё, и он приходит сюда: ложится, будто на могильную плиту, и как это не кажется странно, там обретает заново свою жизнь, впитывает ее в себя, и потому держится еще на земле. Может быть, со стороны это похоже на наркотическую зависимость. И все-таки он идет, даже зная, что после возвращения то состояние силы и восторга, которое он испытывал там, перейдет в угнетенное чувство опустошенности и слабости, и такая тоска накатит в первое время, что даже водкой нельзя будет ее залить. Это эффект радиации. Болтовня. Это расплата за те мгновения, когда он пребывал в высшем качестве, потому что количество микрорентген, превышающее всякие мыслимые нормы, не убивало его. Над головой ночное небо и хорошо виден Чумацкий Шлях, как называют на Украине Млечный Путь. Он – сверхчеловек, почти бог… Зона отчуждения – не для него: избранного, свободного. Это его независимая территория славы. Если бы все те, кто считает, что он сумасшедший, смогли бы увидеть его мысли, то каждый бы понял насколько он велик на этой земле, где упавшая Звезда Полынь, о которой написано в древних текстах, и есть его земля – Чернобыль, Припять, Украина.
А утром он двинется в обратный путь через «Мост Смерти», вспоминая всякий раз, откуда пошло это название. Тогда, после случившейся аварии, утром 26 апреля над станцией воссияло невиданное доселе свечение, и люди, чтобы посмотреть на него поближе, бросились сюда, еще не зная, что произошло на самом деле. Они просто хотели получше увидеть необычный свет. Потом станут говорить, что ничего такого не было, и что там находился только отряд, охраняющий мост. Странным покажется и то, что те из отряда, кто стоял ближе к Припяти, выживут все, а находившиеся на другой стороне моста все погибнут у Рыжего леса. «Рыжим» его стали называть после того, как радиация выжгла всю эту территорию и только мертвая хвоя ржавого цвета осталась вместо былого леса. «Это – знак, – говорили старухи». Но что за знак, никто сказать не мог. И кому он предназначался. Если украинцам, то почему? Чем прогневили они Бога? Или всё это еще было впереди? Ничего не знали, и настолько не понимали природу самой радиации, что из-за незнания или попустительства тех, кто правил в то время ими, люди умирали бессмысленно, что делало их смерти еще страшнее. Кому-то это казалась концом света, и в грязных от радиации облаках они видели как скачет «Конь Блед» над опаленной землей. Говорили, что скоро явится Бог и начнет судить людей. Но никто не явился, предстояло жить и грешить дальше.
Спустя какое-то время после эвакуации некоторые люди стали сюда возвращаться. Он вернулся раньше других. В Чернобыле и сейчас живет несколько тысяч человек, в основном обслуживающий персонал станции и те немногие, кто вернулся в свои дома. Здесь даже есть магазины, бары, кинотеатр. Только детей в этом городе нет. Вдоль дороги, ведущей к Чернобылю, с двух сторон стоят деревья сплошной стеной, изредка сквозь нее можно увидеть полуразрушенные дома, совсем пустые: туда никогда уже никто не придет… Дорога приводит прямо к центральной проходной, к которой время от времени подъезжают автобусы, ведь люди продолжают здесь работать. За цехами видна труба разрушенного реактора, подобно обелиску. Собственно, ни какой особенной защиты, кроме километровой колючей проволоки по всему периметру, нет. Подъезжающим к КПП выписывают пропуск с указанием числа пассажиров в каждой машине – и всё: можешь ехать облучаться, если так уж тебе туда надо, правда, людей до 18 лет в зону не пропускают, разве что партизанскими путями рискнешь проникнуть сам. Те, кто жили здесь раньше, приезжают сюда в основном на кладбище или к своим прежним домам, что представляют теперь из себя такое же кладбище, только из камней. Длинная вереница машин на подъезде в контрольному пункту растягивается на несколько километров – несколько часов ожидания. Сюда приходят в день чернобыльской трагедии, как в день поминовения усопших. Потом все разъезжаются, и снова становится совсем тихо.
Он живет в полном одиночестве в Припяти – в городе-призраке и считает себя настоящим сталкером, в отличие от тех, кто пытаясь заработать деньги, водит сумасшедших «туристов» в дозволенные места зоны. Он смотрит на них с презрением, как и на тех, кто стремится сюда за каким-то чертом, потому что им никогда не понять того, что знает он. И когда падает ночь, закрывая весь этот странный, суетливый мир, он разговаривает с теми, кто жил здесь и кто уже очень далеко от этих мест и от этой жизни. Какие-то умники намалевали на стенах граффити, изображающие силуэты людей, обитающих когда-то в этом городе. Рисунки называют «тенями Хиросимы». Почему Хиросимы, если это случилось на Украине? Даже в этом была какая-то извечная трусость говорить правду людям: и живым, и даже мертвым. Что могли знать эти молодые проводники? У него было такое чувство, что показывая «достопримечательности», они даже испытывали некую гордость. А он жил здесь тогда, и вернулся туда, где жил. Это потом уже поставили черный Крест с изображенным на нем распятым Иисусом, в который раз уже погибающим за нас…
Но город умирает до сих пор, подобно человеку в коме: медленно и мучительно. Со стен его слезает слой за слоем, как кожа при лучевой болезни, штукатурка, краска. Разграбленный и разоренный еще в первые годы после того, как его покинули люди, он уже забывает их голоса. Пролеты лестниц торчат наружу как перебитые ребра, окна пустыми глазницами видят одну темноту. Он ходит по бывшим улицам, на которых еще сохранились таблички с названиями. Он заходит в Дом Культуры в пустой зал – единственный зритель этого спектакля без антракта, длящегося уже почти 30 лет. Впрочем, о времени здесь лучше не думать, его как будто бы нет, потому что нет никого, кто бы его замечал… Незаметно оно крадется вдоль годов, месяцев, дней, притаившись в углах, обросших паутиной – весит там невесомое. Он поднимается по лестнице своего дома туда, где на балконе на выбитом цементе, пробив треснувший цемент, растет береза – такое русское дерево. Раньше он никогда не делил ни людей, ни деревья по национальности. Иногда он приносит ей попить воды, а в остальное время она ждет дождя. В город приходят звери. Сейчас их стало много. Через несколько лет после взрыва завезли сюда исчезающие виды животных и оставили выживать, а они не просто выжили, а расплодились, и теперь есть даже редкие виды, ведь человека здесь нет, а значит обижать их некому. Кто тронет? Вот так и живут себе, как в раю: птицы, волки, зубры, олени, кабаны. Они также, как он считают эти каменные разрушенные стены – своим домом – своими джунглями, и знают, что через много лет лес полностью поглотит этот истлевающий городской скелет. И всё пройдет, сотрется, прорастет травой зеленой, кустами, деревьями. И природа в который раз победит человека. И на этом кладбище домов и кораблей она одна останется живой, выбросив из себя людей, придумавших и создавших радиацию, которая в наказание им, губит их больше, чем остальных живых существ, обитающих на земле, невинных в людских злодеяниях. Звери его не трогают, принимая уже за своего. Он – смотритель мертвого города: ему можно здесь находиться.
Когда заканчивается ночь на саркофаге, напитавшись радиационным духом, он идет в обратный путь по одному и тому же маршруту, где сразу за колючкой лежит бывшее село, оно на самом деле уже лежит, с покосившимися к земле домами, некоторые больше не видны за разросшимися кустарниками, за бурьяном и деревьями. Здесь чаще можно встретить животное, чем человека, разве что случайного бесшабашного юнца, считающего себя сталкером или пьяную компанию, которой уже все ни по чем. Как-то он видел девицу, загорающую голышом на теплом мхе, она спросила у него:
– А правда, что если здесь полежать, то загар держится целый год?
– Всю жизнь держится, только вот сколько она продлится у тебя эта самая жизнь…
И та соскочила тут же с земли, и нацепив на себя что-то, полуодетая убежала, как ошпаренная. Не успел он ей рассказать даже, что мох сильней всего вбирает в себя радиацию. Зона отчуждения… Они не понимают: думают, что от радиации, да нет, от них самих эта зона, так считает он, уходя в сторону своих развалин. В самом Чернобыле у него есть небольшая квартира: осталась, когда дворником работал, а сейчас он туда ходит только поесть или чтобы с собой взять еды, половину из которой раздает по дороге собакам, узнающим его уже издалека. В своем жилище в Припяти он разводит огонь и смотрит, как оживают застывшие тени: они начинают двигаться, потом плясать, и те, нарисованные, тоже вместе со всеми. Свет пламени падает в темноту, она отступает, и они выходят… Иногда ему удается увидеть как вдоль стены проходит молодая пара, и, пройдя сквозь нее, исчезает куда-то, держась за руки. Он думает о том, что когда-нибудь здесь будет большой красивый парк, а потом он превратится в лес. И, может быть, это станет даже лучше, чем было раньше, потому что люди все равно ничего не поняли, когда упала звезда Полынь, и как только радиация начнет спадать, они снова появятся в этом лесу со своими ружьями и автоматами, охотясь на зверей и друг на друга. Пока он назначил себя смотрителем и сталкером, пока есть эта колючая проволока и эти устрашающие надписи, они не придут сюда. Зона отчуждения? Зона защиты? Это смотря о ком говорить…
Когда еще жили люди, никто не знал, что их жизнь так изменится. Всё оборвалось – остановилось в 1:23 в ночь с 25-го на 26-го апреля 1986 года. Бетонная крышка реактора весом в 300 тонн была выброшена вверх от теплового взрыва и подброшена на высоту 20 метров, она перевернулась в воздухе и упала обратно: легла ребром, разворотив при этом до кишок верхнюю часть реактора. Еще бы ему не помнить этого! Люди на следующий день купались и загорали, поглощая радиацию в таких дозах, что сказать страшно. И только 27-го числа по радио было объявлено распоряжение собраться всем у своих подъездов в течение часа, взяв лишь необходимые вещи и продукты питания, так как эта временная мера, и после все вернутся по своим домам. Временная…
Оказывается, что время – очень странная вещь: мгновение и вечность – это практически одно и тоже, особенно для тех, кто выпадает из него в смерть, что случилось тогда со многими. Он до сих пор не знает, почему остался жив и почему еще живет. Когда, вернувшись в пустой город, он в первый раз решил идти к реактору, то это было желанием освободиться от чувства вины, потому что его жена и двое сыновей погибли. Он хотел умереть там – на саркофаге, на этом развороченном блоке, который разворотил всю его жизнь и сожрал все, что было у него. Он шел сам на встречу с убийцей, чтобы и его тоже он сгубил, как других. Но случилось то, чего не могло случиться: он вдруг понял, что стал еще более живым, чем был до того, измученный болью телесной, но еще сильнее своими воспоминаниями, которые не отпускали его никогда: перед глазами стояли дети, а вот они вместе купаются в реке, ныряют, на берегу жена в цветной косынке, закрученной в виде чалмы – шамаханская царица, как он ее называл в шутку. Почему-то они виделись ему всегда смеющимися, и это было еще страшнее, мучительнее… Надписи «осторожно радиация» больше не пугали его. После того, что произошло, ничего уже не пугало его.
И человеческая безответственная глупость больше не удивляла тоже, когда в нынешней незалежной Украине депутат Яровивский пояснял, что если в регионе произойдет землетрясение в 5–6 баллов, то «незакрепленная крыша реактора съедет, и раздастся мощный взрыв». Да у них самих там давно крыша съехала, – думал он, потому что большего бреда не слышал за всю свою жизнь: «депутат призвал власти Украины поставить задачу перед учеными разработать технологию, которая бы позволила сократить период распада ядерных материалов со 100 лет до 4–5».
30 километров, 10 километров – зона отчуждения, но и за этой территорией радиация не заканчивалась. Зона отчуждения раздвигает свои границы, хотя свойства ее изменяются. Он знал об этом, но никому не говорил, потому что ему все равно никто не поверит и никто не услышит, ведь их сознание – за колючей проволокой, в то время, когда он смотрит на них со своей стороны – оттуда, где вместе с ним свободная и живая трава, деревья, звери и птицы.
Николай Дмитриевич Омельченко, проснувшийся мартовским утром 2014 года в городе Санкт-Петербурге, не понимал, почему вдруг вспомнил о странном человеке-сталкере или, как тот сам себя называл, «смотрителе мертвого города». Во время случившейся катастрофы он уже семь лет как покинул родительский дом на Украине и уехал поступать в институт, тогда еще считая себя везде своим и не задумываясь о национальной принадлежности, потому что отец его был этническим украинцем, а мать русской. Старший брат в паспорте значился украинцем, а он русским, и никого такое «несоответствие» не удивляло. Как так могло быть? Да вот так и могло: захотел и написал «русский». В чем, собственно, вопрос?
В конце апреля восемьдесят шестого года он с женой и маленьким сыном приехал погостить к родителям на недельку, захватив майские праздники. Но уже с 26-го числа по городу пошли слухи, что под Киевом что-то взорвалось или случился пожар. Никто толком ничего не знал. А на следующий день мир услышал весть похожую на приговор, хотя не все до конца понимали всю опасность и весь ужас этого. И даже после того, как было эвакуировано население из Припяти, и на 30 километров образовалась зона отчуждения, многим казалось это событием локальным. А те, кто знал о нем больше других, включая руководство страны, изо всех сил пытались придать всему случившемуся не столь трагический вид. По этой причине 1 мая Киев вышел на праздничную демонстрацию под смертоносным радиационным дождем с плакатами «Слава Коммунистической партии!», «Труд, Мир, Май!». Народ с песнями шел по Крещатику, размахивая флагами и флажками, ветками цветущих яблонь, сделанными из белой шелестящей бумаги. Воздушные разноцветные шары на длинных нитках рвались в небо, радуясь на ветру под хорошо поставленный голос диктора, раздающийся над площадью, извергающий, как Везувий пламенные фразы, которые подобно мантрам повторялись и повторялись, перекрикивая музыку и голоса людей: «Да здравствует Великая Коммунистическая партия!» – «Ура!» – кричали идущие. «Слава советскому народу – строителю коммунизма!» – «Ура!» – разносилось из тысячи ртов, как будто этот возглас подтверждал сказанное и ставил жирную красную точку после оценки «5» в школьной работе отличника. «Пятилетку за 3 года!» – «Ура!». Всё было проработано по известному сценарию массовых праздников, и каждому, идущему в шеренге, было понятно – куда идти, как идти и зачем. А Чернобыльская зона отчуждения, загрязненная радионуклидами, была где-то там – далеко от народного ликования, устремленного, как всегда, в светлое будущее, потому что другого будущего не могло быть, и другого не обещали… Чернобыль, Припять, север Полесского района Киевской области и вся Житомирская до самой Белоруссии, и, конечно, особая зона – площадка АЭС и рванувший 4-й блок ее – это и было самым реальным настоящим, в которое верить совсем не хотелось…
Даже на юго-востоке Украины, в городке, где Николай возил в коляске своего первенца Игоря, это казалось почти не настоящим. Проходившая мимо женщина сказала: «Что ж ты, папаша, малыша прогуливаешь, когда оттуда всё сюда дует, да еще и дождь эту заразу приносит?» Слова незнакомой женщины наконец-то вошли в его сознание, и он, улыбаясь и делая вид «да что вы так преувеличиваете» – все-таки повернул к дому. В сердце что-то бухнуло и опустилось вниз – это был страх. Он настиг так внезапно, и даже сильней, чем в тот момент, когда диктор сообщал об аварии привычно бодрым и почти торжественным голосом. Странно, что такими голосами говорили и в программе «Время», и из репродукторов, всегда, словно убеждая в том, что советский народ каждый день совершает победы и идет правильным путем вперед к намеченной цели. Николай давно признавался сам себе, что не видит этой цели или цель каждый раз удалялась, как мираж – всё дальше и дальше: тускнела и терялась из вида, и оставалось только слово и слова, слова, слова. Их было так много ото всюду несущихся и написанных на плакатах и баннерах, пропетых в песнях и сказанных с трибун, что приходя домой с работы, он сразу выключал телевизор, только заслышав знакомую бравурную музыкальную заставку, привычную, как его левое ухо. Слушать о трудовых победах, о закромах, которых никто не видел (он иногда в шутку начинал размышлять о закромах, как о священном и мистическом понятии), а еще говорили о несметных потоках сваренной стали, добытого угля, и это все венчали поцелуи генсека с руководителями разных держав и блеск золотых медалей на его груди. Хотелось тишины. Садились за стол ужинать: он и жена Наталья, а сын Игорь еще лежал в своей кроватке и поднимал ноги выше головы, пытаясь дотянуться до рта большим пальцем ноги, демонстрируя этим чудеса гибкости и пофигизма к трудовым подвигам и к любым проблемам вообще. Так было.
Как же давно это было, – подумал Николай, выходя из ванной комнаты чисто выбритый и пахнущий парфюмом Boss. Уже несколько месяцев как мысли об Украине проросли в его мозгу, правда, не цветами, а репейником – остро-колючим и прилипчивым. Он прикипал к телевизору в любую свободную минуту, переключая с канала на канал в поиске новостей с майдана, которые уже больше походили на сводку с мест боевых действий. Как сказал один остроумный журналист по поводу «мирного выступления граждан»: «самыми мирными здесь можно назвать тех, кто выковыривает камни из брусчатки и разливает по бутылкам жидкость для коктейля Молотова». Этот угар, шабаш, бред сумасшедшего не оставлял ему никакой надежды на то, чтобы разглядеть что-нибудь разумное, доброе, вечное в происходящем там. Он вполне допускал, что вначале действительно люди вышли бороться за свободу, да и просто потому, что их достали и власти, и олигархи, и бедность, и неопределенность, и многое другое… Но всегда нужно смотреть – кто рядом с тобой. Народ и толпа – это далеко не одно и тоже, об этом он знал, как историк. Однако, лично для него существовала еще и близкая связь, родовая, если хотите… Как мог он разделить себя пополам по признакам национальности? Может быть, по их больной логике, он должен был отказаться от своей русской матери: «треба вбити в собi москаля» (вот дельный совет), да, а отца отправить на майдан каяться перед украинцами за то, что он продался москалям и женился на русской девушке, которую полюбил, поправ тем самым все мыслимые запреты бандеровского национализма. Душа болела, есть у нее такое неограниченное право – чувствовать. Ему казалось, что многие хорошие люди сейчас там страдают. У него остались на Украине родственники, друзья, но после недавней попытки общения, и того, что из этого получилось, он запрещал себе думать о них, вернее, старался не думать. И не хотел обсуждать это даже с женой. Наталья пыталась его успокоить, но выходило еще хуже:
– Ты живешь в Питере больше 30 лет. Что из того, что родился там? После развала Союза всё изменилось: и люди, которых ты знал когда-то, изменились тоже.
– Не пори чушь! Мы каждый год ездили туда, ходили в гости, где нас кормили борщом. Я пил с ними водку. Мы смеялись. Ты не помнишь, как мы смеялись? Делали шашлыки на берегу, потом бежали в море…. Это просто морок какой-то, как будто большая туча упала: всё стало свинцово-серым и черным, похожим на дым от тех горящих шин, которые они поджигают на майдане. Ты не понимаешь, я чувствую гарь в своем горле. Это – пожар, и мне, как нормальному человеку, хочется вытащить людей из огня, спасти. Мне хочется сказать, что я о них помню и люблю, что весь этот ужас скоро закончится. А получается – я враг, я – москаль, и этого достаточно, чтобы не слышать меня, я – последний урод, не понимающий их освободительной революции? Да от кого же, блин, они освобождаются? Если от своего президента, то не слишком ли большой ценой крови и собственных жизней? Как будто он непотопляемый крейсер какой-то…
Николай выкрикивал слова, и ловил себя на том, что не может говорить нормально. Казалось, что их агрессия, их пожар перекинулся уже на него и бежал теперь в крови – в той половине ее, где этническое украинство пересиливало русскую и европейскую ментальность. Но кровь, как море, нельзя разделить: всё смешалось. Всё смешалось в нем: боль, обида, любовь и даже нежелание этой самой любви в себе самом.
– Ты бы еще поехал туда примирять их, – сказала раздраженно жена. – Они бы, конечно, тебя послушались и разошлись бы по домам.
Николай не стал отвечать ей, он вышел из-за стола, резко отодвинув стул так, что тот чуть не упал. В прихожей надел куртку и открыл дверь.
Дурацкое воскресенье, – думал он. Лучше бы я на работе был. Николай вспомнил, что несколько дней назад они поссорились с Натальей из-за того, что он заметил, как она копалась в его мобильнике. Вообще последнее время чувствовал себя под ее взглядом, как под снайперским прицелом. А, черт, и сравнения какие-то майдановские в башку лезут. Осталось только нажраться до беспамятства, чтоб как чистый лист бумаги, как новенькая ауди. Воспоминания о недавно купленной машине немного успокоило его. Он называл ее Авдюшкой, и сейчас решил пойти к ней. Мягко и уютно утонув в сидении, положил руки на руль и стал постукивать пальцами по нему, думая, куда бы рвануть конкретно, или просто поехать прямо – куда глаза глядят, влиться в поток машин: следить за дорогой, погрузиться в движение общее, единое, пусть несет куда-нибудь, пусть вывезет к чему-нибудь. 25 лет за рулем, это значит, что машина становится частью тебя, ты чувствуешь, что у нее болит, какое настроение…. А характер? Характер у каждой машины свой, это он знал точно, поменяв за свою жизнь несколько, он помнил о каждой, как о женщинах, которые смогли тронуть его сердце. Их было не так много, как хотелось бы, – улыбнулся он такому уточнению. И подумал о Наташе. Какой она была раньше и какой стала теперь. Ему казалось, что сам он не изменился, ну, может быть, немного внешне, может быть, даже постарел, но это не то… Что случилось с ней? Когда это случилось? У каждого из них оказалась своя территория, не в прямом смысле, но по сути так. Она и раньше была, тогда это называлось свободой и доверием. Договорились сразу, что будет так: считаться с интересами, не придумывать ничего лишнего и доверять друг другу. Что-то там еще было в этом устном договоре. Им казалось, что можно знать заранее обо всем – выяснить раз и навсегда, а дальше жить спокойно и счастливо. А, возможно, так хотелось и казалось ей, а не ему. Он просто согласился, махнул головой, улыбнулся, и всё пошло-поехало… Позже скажет о себе: «Сдался на милость врагу». Почему врагу? Так само вырвалось. Сыну почти 30, а он думает, что и ему столько же… Серьезен, мудр? Старался, возраст обязывал, положение отца. Тоже мне, блин, учитель жизни, – ухмыльнулся Николай и полез рукой за диском, чтобы поставить музыку. Машина обрадовалась – подпрыгнула на ближайшей выбоине и понеслась дальше уже под Стинга: «If bload will flow flesh and steel are one. Drying in the colour of the evening sun». Эту композицию «Fragile» он любил еще с молодости, впрочем, как и вообще Стинга. Его удивило однажды, что дочка с удовольствием тоже слушает эти песни.
Николай обожал свою дочь Настю. Эта – точно мое счастье, пока никто у меня не отнял ее, хотя и крутятся тут вокруг разные… 19 лет. Сколько еще он будет называть ее «лисенок», «рыжик», «Астя» (как произносила свое имя она сама, едва научившись говорить). Думать о ней было радостно и спокойно. Иногда он чувствовал, что она любит его больше, чем мать, с которой часто они вдвоем на чем-то спотыкались. Николай не особенно пытался в это вникать, но когда жена начинала жаловаться на Настю, он почему-то уже заранее в душе оправдывал дочь. Наверное, это было неправильно с педагогической точки зрения, но стоило Насте подойти к нему и, растягивая слово «па-а-а-п», что-нибудь попросить, он был обезоружен. Наталья, по его мнению, была не объективна к ней, а глядя со стороны, так даже ревновала, так ему казалось. Но к кому только она не ревновала его, похоже, что и к собаке, когда та выбегала к нему навстречу вечером, едва он переступал порог дома. Вот кто его точно любил, так это Варя: ее морда, ее преданные глаза не могли врать.
Стоя на светофоре, он заметил, что девушка, сидящая за рулем в рядом стоящей машине, улыбается ему. Это было приятно. А погода сегодня хорошая: солнце, – подумал он, – и пробок почти нет – все-таки выходной…. Выходной, выход, выход, – пронеслось в голове. А сзади уже кто-то сигналил: он зазевался, завяз в своих раздумьях. Горел уже зеленый. Ехать, ехать, один, один – выбивался ритм, навеянный то ли музыкой, то ли ритмом сердца. Живут же остальные, и что – все у них прямо в шоколаде: и на работе, и в семье, и со здоровьем? И… опять светофор (много их слишком или это я быстро еду?). А куда, собственно говоря, спешу? Школу закончил – спешил в институт поступить, чтобы в армию не взяли… Не хотел идти. Зато честно. Потом спешил жениться, потому что Наталья залетела (тоже поспешил переспать с ней). А после спешил денег заработать, чтобы кооператив купить. Жить спешил. Зачем? Она и так летит, несется за поворотом поворот, объезд, разворот, обгон, дальше налево… Ну, да, «налево» тоже было. Маленькая тайна: большая страсть. Любовь? «Не потому, что я ее любил, а потому, что мне темно с другими» – так точнее… Теперь не знаю, как называлось, но тогда мчался к ней: крышу снесло – дурак дураком. «Любимый, единственный». Стоп. Оказалось – не совсем так… Помню об этом, потому что не я, а меня бросили, – думал он, – все мужики любят ту, что бросила. Так получается, почему – не знаю да и нафиг мне знать: проигрывать тоже нужно уметь. А ведь хотел даже от Наташки уйти, на языке уже крутилась обвинительно оправдательная речь. Оказалось: зря учил, готовился, но не сказал. Или зря не сказал? Это же правдой было. Потом запутался, где она эта правда: там женщина, от которой кадык ходуном, а тут «лисенок» – глазки-пуговки: «па-а-а-ап, смотри какое мне мама платье купила». Смотрю, взгляд виноватый сразу становится: глаза в пол, но бодренько так: «ну-ка, ну-ка, покажи, что там у тебя в кулачке спрятано?»
– Коля, Игорь, Настя, руки мыть и к столу, все стынет, – кричит Наталья.
Да, всё стынет, но родные такие… А мобильник зазвенит – жена напряжется вся: слышно как часы на стене стучат – так тихо станет. Кнопку нажал на телефоне, улыбнулся как ни в чем не бывало. Разведчик хренов. На какую страну работаешь? Где твоя Родина? Пароли? Шифры? А фиг вам всем… Свободен я, по духу. Сказал бы я тебе по чему, да слово больно неприличное, – ухмыльнулся он своим мыслям.
– Ну, куда ты прешь, умалишенный? В детстве цвета не научился различать? Правила не для тебя писаны? Это же так просто, когда на дороге, по дороге, в дороге – жизнь понятна, действия закономерны: газ, тормоз, поворотник сам по себе светит, дворники: чух-чух по стеклу. Дождь, однако. Вот тебе и Питер: 20 километров проехал – другая погода. Как все изменчиво в этом городе, а я часть его, и во мне тоже: то солнце, то дождь, то снег мокрый. Всё так, всё так…