bannerbannerbanner
Рекенштейны

Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Рекенштейны

Полная версия

С внезапной решимостью она встала, прошла в свою спальню и опустилась на колени перед распятием, лежащим на ее «prie-Dieu». «Боже милосердный! Вручаю Тебе мою грешную душу, – прошептала она с жаром. – Ты, простивший Своим убийцам, Ты сжалишься надо мной. Вилибальд, Арно, великодушно простившие мне все, будьте моими ходатаями, если мы встретимся на небе».

Она перекрестилась. Затем подошла к шкафу, достала оттуда шкатулку, которую открыла ключиком, висевшим на ее браслете. Из кучи бумаг и других вещей она вынула маленький флакон, наполненный бесцветной жидкостью, и с минуту глядела на него с горькой усмешкой. «Думал ли ты, Рамон, показывая мне этот яд твоей страны и уверяя, что в течение часа он убивает без страданий, что с его помощью я последую за тобой? Слава богу, что я сохранила этот флакон. Твоя месть, Готфрид, не удастся вполне: ты найдешь здесь всего лишь труп».

С удивительным спокойствием она налила в рюмку немного воды, прибавила несколько капель яду, остальное вылила в цветочный горшок. Затем, сняв крест, висевший в изголовье ее постели, вернулась в будуар и опять легла на кушетку; она тихо молилась в течение нескольких минут и вдруг, схватив рюмку, опорожнила ее сразу и снова стала молиться. Сначала она ничего не чувствовала, но вдруг странная теплота разошлась мурашками по всему ее телу, голова закружилась, крест выпал из ее рук, и, полузакрыв глаза, она опрокинулась назад.

В эту минуту на пороге будуара показалась прелестная девочка лет одиннадцати. То была Сильвия, дочь дона Рамона. И как будто эгоизм Габриелы, ее обожание своей красоты олицетворялись в ее детях. Сильвия так же, как и Танкред, была живым ее портретом.

Увидав, что мать ее лежала как мертвая, девочка кинулась к ней, дрожа от ужаса:

– Мама, мама, что с тобой?

На этот крик прибежала из гардеробной Сицилия и, увидев пустую рюмку, инстинктивно угадала что случилось. Вне себя она кинулась в комнаты графа и послала к нему камердинера предупредить о несчастии. Затем, возвратясь к госпоже, она старалась, но тщетно, привести ее в чувство. А потому, когда послышался шум экипажа, катившего во весь опор, она, как безумная, выбежала в вестибюль. Маленькая Сильвия, глубоко потрясенная, молча подняла крест, упавший на ковер, и, став позади дивана, усердно молилась.

Сицилии чуть не сделалось дурно, когда она увидела, что лакей с помощью какого-то господина несет Танкреда, все еще не пришедшего в себя. Камеристка сразу узнала Веренфельса и, подойдя к нему, поспешно проговорила:

– Господин Веренфельс, швейцар поможет Осипу отнес ти графа к нему, а вы пройдите, пожалуйста, к графине; она отравилась, а вы, может быть, знаете, что делать в таком случае. Я совсем как потерянная.

– Я послал Неберта за доктором; но проводите меня к графине и принесите лимон и черного кофе, это хорошее противоядие.

Сицилия впустила Готфрида в будуар, потом побежала за указанными средствами. Волнуемый разнородными чувствами, Веренфельс подошел к дивану и устремил взгляд на Габриелу. Бледная, неподвижная, она, видимо, умирала; порой слышалось легкое хрипение, посиневшие руки лихорадочно блуждали по платью, как бы ища чего-то.

– Пить! Горит внутри… – прошептала умирающая.

Готфрид вздрогнул. В открытую дверь он увидел на столе в соседней комнате графин с водой: он налил в чашку воды и вернулся, колеблемый различными чувствами: ненависть, презрение и жалость боролись в его сердце. Но когда Габриела повторила с невыразимым страданием: «Пить! Задыхаюсь!», он победил свое отвращение и, приподняв голову, поднес чашку к ее губам. Прикосновение этой руки, присутствие человека, которого она так несчастно любила, производило еще необъяснимое действие на Габриелу. С нервным содроганием она открыла глаза и, встретив взгляд Веренфельса, поднялась, как гальванизированная.

– Ах, несмотря ни на что, мы должны были увидеться еще раз, но успокойся, Готфрид, я умираю достаточно наказанной. Как окаянную меня преследовали упреки совести, но в этот страшный час прости меня. Тогда ты меня оттолкнул, и я сделалась преступной, теперь не дай мне умереть, не простив меня.

Она протянула руку, как бы ища его руки, но Готфрид с живостью отступил. Все мгновенно ожило в его памяти: все унижения, все муки, которые причинила ему эта женщина. Глаза его сверкали, когда с горечью он ответил ей хриплым голосом:

– Вы думаете, графиня, что прощать так же легко, как делать зло? Вы ошибаетесь, нельзя забыть в одну минуту двенадцать лет мучений и свою нравственную гибель. В сердце моем нет прощения для вас, и я не коснусь в знак примирения преступной руки, которая подложила портфель в мой чемодан. Я бы простил удар кинжалом, вызванный женской ревностью, оскорбленной гордостью, но эту низкую, бесчестную месть я не могу простить. Вы поступили хуже разбойника на большой дороге, и, верная вашему неизменному эгоизму, вы лишаете себя жизни, чтобы не быть вынужденной загладить свою вину перед вашей жертвой. Нет, нет, Габриела, рассчитывайтесь сами за ваши преступления, идите перед лицо Небесного судии, обремененная моими проклятиями.

Готфрид остановился; волнуемый мучительными воспоминаниями, он задыхался и не мог продолжать.

– Да, будь проклята, проклята… – вымолвил он, наконец, с трудом и бледный, трепещущий направился к двери.

Но едва сделал он несколько шагов, чтобы уйти, как кто-то схватил его за руку. Готфрид вздрогнул и, оглянувшись, увидел с удивлением маленькую девочку. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она уцепилась за него и прошептала с душевной тревогой:

– Не проклинайте маму.

Поразительное сходство ребенка с Габриелой не оставляло никакого сомнения, что это была ее дочь от дона Рамона.

– Не проклинайте маму, не дайте ей умереть, не простив ей всего, в чем вы ее обвиняете, – продолжала молить девочка, опускаясь на колени, меж тем как крупные слезы катились по ее щекам.

Веренфельс был тронут. Ему казалось, что из этих ясных, невинных глаз исходил луч, приносящий успокоение и смягчающий его истерзанное сердце. И распятие, которое другой рукой девочка судорожно прижимала к своей груди, было как бы указанием Божественного страдальца, который, пригвожденный к кресту, молился за своих врагов.

Подняв Сильвию, он погладил ее черные локоны и ласково сказал:

– Благослови тебя Бог, дитя, за твою дочернюю любовь, наполняющую твое невинное сердце. Божие милосердие говорит твоими устами.

Он взял из ее рук распятие и, подойдя к графине, которая, широко раскрыв глаза, глядела на него неизъяснимым взглядом, вложил ей в руки этот символ мира и вечной жизни.

– Да отойдет с миром душа твоя, несчастная женщина. Мольба твоего ребенка обезоружила меня. Пусть мое проклятие не тяготеет над твоей могилой, и да простит тебя милосердие Божие.

Он наклонился и положил руку на влажный, холодеющий лоб умирающей. Глаза Габриелы мгновенно блеснули, легкий румянец выступил на ее щеках, на минуту к ней возвратилась ее дивная красота.

– Прощай, Готфрид, до скорого свидания, – прошептала она едва слышным голосом.

Затем, как бы истомленная этим усилием, она вытянулась последним судорожным движением, и смертная бледность покрыла ее лицо.

В эту минуту Сицилия ввела в комнату доктора, и, между тем как Готфрид подошел к нему сказать, что все кончено, вошел граф, сильно расстроенный и едва держась на ногах.

– Танкред, мама умерла! – воскликнула Сильвия, кидаясь к брату.

Он молча прижал ее к своей груди, затем опустился на колени возле усопшей и со сдержанным рыданием, спрятав лицо в складках ее платья, оставался глух и к стенаниям Сицилии, и ко всему, что происходило вокруг.

Когда доктор ушел, Веренфельс прислонился к дверям и глядел в раздумье на тело Габриелы и на ее детей, которые, прижавшись друг к другу, были всецело поглощены своею скорбью. Глубокая реакция произошла в душе Готфрида, столь возвышенной и доброй, если бы несчастье не ожесточило ее. Теперь вся горечь, вырвавшаяся наружу, оставила после себя пустоту. Все земные расчеты были покончены. Женщина, которую он любил и ненавидел, умерла. Но порвалась ли всякая связь с нею? Или душа оживает там, за пределом всего земного, в том неведомом мире, который мы жаждем узнать?

С глубоким вздохом Готфрид отвел глаза от печальной группы и вышел из комнаты. Он понимал, что его присутствие было бы тяжело молодому графу и что сегодня, по крайней мере, его надо предоставить самому себе.

Когда он возвратился домой, Лилия, встревоженная, кинулась к нему с вопросом:

– Что случилось, папа?

– Она умерла, – ответил он тихо.

– Ужели вы не примирились перед ее смертью? Ужели ты дал ей умереть, не простив ее? Все время я молила Бога, чтобы он смягчил твое сердце, послал бы тебе одного из своих ангелов, чтобы внушить тебе чувство милосердия, – проговорила она со слезами на глазах.

– Молитва твоя не была напрасна, дитя мое. Ангел, посланный Богом, явился в лице дочери Габриелы. Я простил той, которая сделала мне так много зла. Ах, как все наши земные чувства ничтожны! И зачем мы понимаем это только после того, как они вовлекут нас в грех? Но я чувствую себя очень утомленным и пойду к себе; тебе тоже нужен отдых после всех волнений этого дня.

Действительно, Лилия была сильно утомлена душой и телом. Она пошла к себе в комнату и заперлась, так как чувствовала потребность быть одной. Сняв свое подвенечное платье, которое все еще было на ней, она накинула на себя пеньюар, села у окна и, сложив руки на коленях, погрузилась в раздумье. Вдруг она вздрогнула: взгляд ее упал на обручальное кольцо, блестевшее на ее пальце.

Так это правда, она замужем. Это кольцо было символом, соединяющим ее на всю жизнь с этим красивым молодым человеком с бледным лицом, на которого она тоже взглянула украдкой. Через несколько недель она последует за ним и начнет новую жизнь как графиня Рекенштейн. Но какова будет их будущность? День их свадьбы не предвещал ничего хорошего; она была одна, а ее молодой супруг плакал над телом своей покойной матери. Он не сказал ей ни слова; видимо, не желал ее и покорился лишь необходимости. Каким же образом она найдет путь к его сердцу?

 

Лилия вздохнула и провела рукой по лбу. Придет ли он к ней перед отъездом, чтобы сказать несколько приветливых ободрительных слов? О, тогда она даст ему обещание любить его и сделать все, чтобы составить его счастье.

На следующий день, после завтрака, Готфрид решился ехать к Танкреду, чтобы узнать, когда он думает отвезти тело покойной графини, и помочь ему распорядиться всем требуемым для печальной церемонии. По уходе отца Лилия прошла в его кабинет, желая дождаться его, чтобы узнать скорей их окончательное решение. Погруженная в свои мысли, девушка села в глубокой амбразуре окна, отделенной от кабинета портьерой. Вдруг кто-то порывисто отворил дверь, и звучный голос проговорил: «Хорошо, так как ваш барин скоро вернется, я подожду его здесь. Войдите сюда, Неберт, мне нужно дать вам некоторые поручения».

Покраснев и колеблясь, Лилия поднялась с места. То был Танкред, и не один. Между тем как она размышляла, выйти ей к нему или нет и не могла ни на что решиться, граф ходил по кабинету и, остановясь, сказал:

– Неберт, возьмите перо, я продиктую вам письмо к управляющему поместьем Биркенвальде. Впрочем, вы можете сами написать; скажите только Гоммеру, чтобы он сделал в доме все нужные распоряжения, так как я привезу туда на время траура жену и сестру с гувернанткой.

– Вы повезете графиню в Берлин или в Рекенштейн? – спросил с удивлением Неберт.

– Нет. Биркенвальде такая глушь, что там я могу в течение года по крайней мере скрывать от глаз света самую неприглядную из всех графинь Рекенштейн, безобразнее какой не бывало в нашей семейной галерее.

– Это правда, что графиня слаба и бледна и что красавица мадемуазель Элеонора была бы лучшей вам парой, – заметил Неберт. – Впрочем, графиня выглядит такой тщедушной, что, вероятно, умрет при первой серьезной болезни.

– Дай бог! Так как я никогда не полюблю это привидение и не знаю, как буду выносить присутствие этого рыжего урода.

Злоба и презрение прозвучали в голосе графа.

– Мне страшно подумать, как я покажусь моим товарищам под руку с такой женой. Как поразит всех ее безобразие и глупое совиное выражение ее лица! И как все будут смеяться надо мной… Ну, довольно об этом. Пишите, Неберт.

Лилия слышала, как он бросился в кресло. Обомлев и судорожно сжав руки, она едва дышала; все кружилось перед ее глазами, в ушах звенело, и будучи не в состоянии держаться на ногах, она медленно опустилась на колени и прижала голову к подушкам кресла. Когда она очнулась от этого полуобморока, то услышала голос отца, разговаривающего с графом. Танкред спокойно сообщил о сделанных им распоряжениях относительно жены и своей маленькой сестры, за которыми имел в виду приехать через три недели. При этом заявил, что сегодня же вечером увезет тело матери, так как отказался бальзамировать его ввиду его быстрого разложения. Наконец, был поднят вопрос о деньгах и драгоценных уборах, которые Готфрид возвратил своему зятю. Затем молодой человек встал.

– Могу ли я видеть Лилию? – спросил он. – Я бы хотел поговорить с ней несколько минут и проститься.

– Конечно. Пойдемте в зал, я сейчас пошлю за ней. Но еще раз я должен напомнить вам, Танкред, что ваша честь обязывает вас составить счастье вашей жены. Я буду наблюдать, чтобы вы любили и чтили ее.

– Я всегда с должным почтением буду относиться к графине Рекенштейн; что же касается вопроса любви, это решит будущее, так как нельзя заставить себя любить, – отвечал Танкред холодно, но спокойно. – А теперь, пожалуйста, пойдемте к графине, вы знаете, мне дорога каждая минута.

Едва они ушли из кабинета, как Лилия поспешно вышла другим ходом и, как испуганная лань, пробежала по комнатам, поднялась на лестницу, и только когда заперлась на замок в маленькой комнатке, служившей ей мастерской, опустилась на стул и сжала руками тяжело дышащую грудь. Она дрожала вся с ног до головы. И ни за что не хотела видеть графа, чувствовать на себе его взгляд теперь, когда она знала его мнение о ней, знала, как он ее ненавидит. Вскоре она услышала, что ее зовут и ищут по всему дому. Затем увидела, что ее отец и Танкред уходят через сад; она тотчас отвернулась, но этого взгляда было достаточно, чтобы черты графа неизгладимо врезались в ее память. Наконец, все стихло. Прошло более часа, и Лилия решилась вернуться в свою комнату. Ее муж, надо было полагать, уже уехал. Заперев дверь на ключ, она села возле окна и отдалась своим размышлениям, между тем как горячие слезы катились медленно по ее щекам. Она ни за что не скажет отцу, какое вынесла унижение. Никто в мире, ни даже тетя Ирина, не узнает того, что она слышала. Но какая цель ее жизни? Человек, с которым она соединила свою судьбу, не только ненавидел ее, но любил другую, ту красавицу Элеонору, о которой говорил Неберт. А она, она – рыжий урод; ему стыдно будет вести ее под руку и показать товарищам. В безмолвной тоске она сжала руками голову и, казалось, снова слышала жесткий, презрительный звук голоса Танкреда, когда он произносил этот безжалостный приговор.

Вдруг она встала, поспешно подошла к большому зеркалу и стала в первый раз в жизни критически разбирать свою наружность, и под влиянием сильного возбуждения судила себя с беспощадной жестокостью. Да, она была некрасива. Худые руки, плоская грудь, бледное лицо с обостренными чертами, непомерно большие глаза, их лихорадочный блеск и эта рыжая грива делали ее крайне непривлекательной. Да, он был прав; она безобразна до отвращения. Но она и не будет никогда ему в тягость.

С горьким, суровым выражением губ и сдвинутыми бровями Лилия отошла от зеркала. «Он не будет иметь причины краснеть, – говорила она себе. – Я должна буду следовать за ним, когда он приедет за мной, но я навсегда останусь в этом уединенном Биркенвальде. Никогда его товарищи не увидят меня, и если он захочет заставить меня ехать в Берлин, я кину ему в лицо его собственные слова. И, как знать, быть может, даже решусь сказать и ему и отцу, что не хочу следовать за человеком, который не желает даже дать себе труда узнать, не скрывается ли под некрасивой оболочкой любящее и преданное сердце. Нечестно ведь даже жить с мужем, когда гнушаешься им, не доверяешь ему, ненавидишь его. Но нет, ненавидеть кого-либо нам запрещает Бог, гордость тоже грех; но человеческое достоинство – добродетель. И этому чувству я останусь верна».

Она облокотилась и закрыла глаза, стараясь привести в равновесие свои чувства.

Пробило пять часов, и это вывело Лилию из задумчивости. Обед, надо полагать, был подан, и она должна была идти в столовую. Не взглянув в зеркало, она надела свое каждодневное платье, пригладила волосы и вышла из комнаты.

Заложив руки за спину, Готфрид шагал по залу. При виде дочери он остановился и сказал с неудовольствием:

– Не понимаю, куда ты исчезла, когда твой муж был тут; мы с ним искали тебя везде. Он хотел поговорить с тобой и проститься, но вынужден был уехать, так и не повидав тебя.

– Надеюсь, что граф не был безутешен: счастье жениться на мне пришло к нему так неожиданно.

Пораженный тоном горькой насмешки, звучавшей в ее словах, Веренфельс поднял на нее глаза, но Лилия собирала ноты, разбросанные по роялю, и, когда она повернулась, лицо ее не выражало ничего.

Следующее затем время было как-то особенно томительно; на всех лежал какой-то гнет. Лилия работала более обыкновенного, с лихорадочным рвением отдаваясь изучению живописи и музыке.

Готфрид принялся снова за свои ученые труды, но мысли его были заняты другим. Тайное беспокойство, угрызения совести, все более и более обострявшиеся, терзали его. Да, он отомстил, но эта месть, как ни была она справедлива, не дала желаемых результатов. Габриела умерла, а Лилия, безмолвно замкнувшись в самое себя, утратила всю свою веселость, всю беззаботность юности, и достаточно было произнести имя Танкреда, чтобы вызвать в ней самое тягостное волнение. Спустя две недели после своего отъезда граф прислал письмо, в котором заявлял, что его служба и различные обстоятельства удерживают его еще недели на три, но что он приедет за своей женой в последних числах июня. При чтении этого письма Лилия горько улыбнулась. «Он придумывает отговорки и рад воспользоваться всяким предлогом, чтобы долее быть избавленным от меня», – сказала она себе мысленно.

Готфрид заметил ее внезапную бледность, горькое, почти нескрываемое выражение ее лица, и мучительное беспокойство все более и более наполняло его сердце. Не ужели, увлекшись эгоистическим желанием угодить своему самолюбию, смертельно оскорбленному, он сделал свою дочь несчастной на всю жизнь? Под гнетом этого постоянного раздражения, его болезнь, усилившаяся вследствие тяжелых волнений последнего времени, быстро прогрессировала. И однажды, когда пришли звать его к обеду, нашли его лежащим в кресле и уже похолодевшим. Его бедное, растерзанное сердце перестало биться.

Отчаяние Лилии было глубоко и искренно. Всякое эгоистическое страдание исчезло, и всем своим существом она отдалась горячей молитве за упокой души отца. Она думала лишь о нем, о его душевных муках и тяжких испытаниях и хотела бы молитвой своей облегчить его первые шаги в загробной жизни, нашей вечной родине, куда следуют за нами наши дела, добрые и злые, любовь и ненависть тех, кого мы оставляем на земле.

Только после печальной похоронной церемонии Лилия стала думать о будущем. Недели через две, не позже, должен был прибыть Танкред, а она твердо решилась не только не ехать к нему, но избежать и самого свидания с ним. Он не знал о смерти Веренфельса, так как она запретила извещать его телеграммой, и когда он приедет за безобразной графиней Рекенштейн, ее уже не будет здесь. Был момент, когда молодая девушка подумала о разводе, но какое-то необъяснимое для нее самой чувство заставило ее отбросить эту мысль. Она не хотела возвращать свободу Танкреду, не давая себе отчета, что именно руководит ею: чувство мстительности, или боязнь тех формальностей, с какими сопряжено подобное дело.

Проворно, с энергией, удивившей добрую тетю Ирину, она собралась в путь. Гаспар и банкир, друг ее отца, взяли на себя устройство всех дел, и, через неделю после погребения Готфрида, Лилия уехала в Пизу с тетей Ириной, Пашей и попугаем. Из своих слуг она, во избежание болтовни и огласки, не взяла никого, отпустила даже свою горничную, чтобы никто не мог помешать ей сохранить свое инкогнито. Роберту, старому камердинеру, и его жене, оставленным сторожить дом, было наказано никому, ни даже графу, не давать ее адреса и не проговориться о том, что они знают, где она находится.

Не подозревая, какой сюрприз ожидает его, Танкред приехал в Монако через несколько дней после отъезда своей жены. Он предварительно отвез Сильвию с ее гувернанткой в Биркенвальде, обширное поместье, находящееся в глуши Силезии и принадлежащее его сестре. Когда дон Рамон увидел, что он разорен, то, желая обеспечить будущность дочери, купил на ее имя эту землю и своим завещанием спас это маленькое достояние от расточительности Габриелы.

Мрачный, с затаенной злобой в сердце, молодой граф отправился в дом своего свекра, но каково было его удивление, когда Роберт, проведя его в зал, сообщил со слезами, что Веренфельс умер внезапно от разрыва сердца.

– Доложите графине, что я приехал, – сказал Танкред, задумчиво обводя глазами комнаты, опустевшие и как бы необитаемые.

– Графиня уехала, – отвечал старый слуга с замешательством.

Заметив, что граф вспыхнул и насупил брови, Роберт пояснил нерешительным голосом, что его госпожа уехала со своей старой родственницей, не оставив ни письма на имя мужа, ни своего адреса и не заявив о времени своего возвращения, но что, быть может, старый банкир, господин Сальди, знает что-нибудь более определенное.

Сильно заинтригованный, Танкред отправился к банкиру, но тот заявил тоже, что ему неизвестно ни место пребывания молодой женщины, ни время ее возвращения. Он добавил только, что Лилия сказала ему, что напишет мужу.

Задумчивый и немного смущенный, граф вернулся в отель, решив уехать в тот же день. «Вот неожиданная случайность! Веренфельс умер, а рыжий урод уехал на неизвестный срок, – говорил себе граф, шагая по комнате. – Не будет ли эта женщина так умна, чтобы отказаться от меня, не предложит ли развода? Нет, она не выпустит меня из рук». Досада и радость боролись в его сердце, но после всех размышлений, длившихся с час, ветреность, беззаботность его характера взяли верх. «Посмотрим, что из этого выйдет. Во всяком случае, так как я никому не говорил о моей женитьбе, то нет надобности объявлять о ней теперь, – сказал он себе весело. – И пока моя дурнушка-супруга не соизволит появиться, я буду пользоваться у дам привилегиями холостяка». Он снял с пальца обручальное кольцо и спрятал его в коробку своего дорожного несессера; надо заметить, что это кольцо было вынуто из этой самой коробки всего лишь несколько часов назад, когда он ехал к своей жене, не внушающей ему ничего, кроме отвращения.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru