bannerbannerbanner
Моя жизнь

Вера Флоренская
Моя жизнь

Николай Васильевич Гусев был толстовец. Он ходил с бородой, с пышными волосами, в «толстовке». Любил играть в шахматы. В комнате у него стоял станок, и он все время что-то пилил (физический труд). До революции он был управляющим у каких-то известных ветлужских лесопромышленников, сплавлял ветлужский лес по реке Ветлуге и по Волге, в основном пиломатериалы «беляками». Беляки – это баржи, состоящие из пиловочника. По прибытии на место они разбирались целиком. Теперь он не работал, чем подрабатывал – не помню. Он дружил со скульптором Коненковым. То ли он ему делал болванки, не помню, только в комнате было много маленьких фигурок из деревянных чурок: ведьмы, лешие, еще кто-то. Был молчалив, но очень приветлив, никогда не раздражался. А раньше очень развеселой жизнью жил, семья в пять человек его не смущала, он ездил по всей Руси, и немало было у него дам сердца. В Ветлуге же у него было имение Отрада, где жила его жена Лиза, которая воспитывала его детей. Дочь Таня, которая звала отца «дядя» и не хотела называть его отцом, была некрасива, вся в отца, ужасно смешливая и остроумная. Студентка-химичка. У нее было две подружки: Аня Егорова (впоследствии жена академика Колмогорова) и Соня Крапивина, дочь профессора. Три неразлучные подружки. Жива сейчас одна Аня.

В этом семействе меня встретили как родную, да и почитали родной. Леню тоже встретили очень радушно. Все-таки я им, конечно, очень мешала, но сама ориентироваться в вертепе, называемом Москва, не могла по неопытности и молодости (19–20 лет). Словом, меня поселили в дядину комнату на Остоженке, 30 с условием, что, когда к дяде будут приезжать земляки, я бы исчезала и он бы представал как хозяин комнаты. Комната эта была в четырехкомнатной прекрасной квартире на третьем этаже каменного дома. В ней жила семья покойного профессора Бочкарева. В одной комнате жила жена профессора, в другой – его дочь лет 35, которая всегда ходила в гипсовом корсете, – библиотекарь. В третьей – сын, какой-то тоже профессор. Был у них еще брат – слепой историк профессор Бочкарев. Семья была до ужаса интеллигентная, приветливая, без всяких предрассудков. Когда впоследствии у меня поселился Леня, мы еще не думали жениться – они ни слова не сказали. Потом, когда мы уже стали взрослыми совсем, имели детей, у нас с ними сохранились хорошие отношения. Все невзгоды жизни они переносили стоически, без жалоб. На нас они смотрели с благожелательным недоумением. Наверно, так же, как мы смотрим на длинноволосых с их «трепом». Словом, еще одни хорошие люди. Кухней мы не пользовались. На окне стоял примус, на котором готовилась пища: не то каша, не то суп из пайковых продуктов. Сначала-то я жила там одна. Только Леня каждый день пешком ходил ко мне с Мыльникова переулка, транспорта не было.

Мы приехали учиться. Леня стал ассистентом на юридическом факультете. Я – студенткой четвертого курса историко-филологического факультета. Леня еще как-то занимался. Я же помню, что университет тогда представлял из себя полный бедлам. Полчища голодных студентов, больше приезжих вроде нас, слонялись по коридорам, читали тысячи объявлений, что такой-то профессор будет читать в такой-то аудитории или принимать зачеты. У меня в голове не осталось ни одной лекции, чтобы запомнилась. А экзамены мы сдавали так. Был, например, предмет «Экономика переходного периода» по Бухарину. Читали мы с подругой, читали. Пошли сдавать. Сколько-то недель ловили того, кто этот предмет принимает. Спрашивает: «Читали?» – «Читали». – «Поняли?» Неуверенно: «Поняли». – «Я читал и ничего не понял, давайте зачетные книжки». Преподаватели сами голодные, растерянные. Они еще должны были преподавать «Азбуку коммунизма»[41]. Помню, что мы все-таки что-то зубрили и как-то сдавали, и знали, что если не сдашь, то будешь отчислен. Но надо было как-то жить. На Ленину ассистентскую стипендию жить было нельзя. Пришлось искать работу. Безработица была невероятная. Биржа труда была заполнена и окружена голодными безработными.

В 1922 году мы с Леней были в Третьяковской галерее, и только остановились у какой-то картины, как я увидела в нескольких шагах от нас четырех человек. Видела только спины, и я сразу узнала Иосифа Адольфовича Трахтенберга, Надежду Ивановну, его жену – мою родную тетку по матери, и ее сестру Веру Ивановну Шевелину, незамужнюю, жившую при них, и их дочку Марианну лет шести-семи. Взрослых я не видела более десяти лет. Встретились мы с большой радостью. Трахтенберг, не помню, был ли уже тогда академиком[42], но занимал большую должность в ВСНХ (Высший совет народного хозяйства), кажется, заведовал отделом экономики и промышленности. Ни Надежда Ивановна, ни Вера Ивановна нигде не работали. Знаю только, что Надежда Ивановна по общественной линии работала с Н. К. Крупской по беспризорности. Не помню, были ли они тогда в партии или уже вышли. Как они вышли из партии, я не знаю, и никогда мне не пришло в голову спросить об этом. Встреча с Трахтенбергами для нас имела большое значение, не говоря уже о том, что это были родные люди. Я не помню точно дат, можно было бы их восстановить по документам. Все это есть, но не хочется.

Мое впечатление о том времени – голодно, я получала на работе в ВСНХ один миллион, на который ничего нельзя было купить. Потом стали платить один червонец (то есть десять рублей «золотом», как тогда говорили)[43]. Стало много легче. Начался НЭП. По всей Москве, как огонь по сухой траве, начали появляться разные мелкие лавчонки, магазинчики, палатки на рынках с разными как пищевыми, так и ширпотребовскими товарами по баснословным ценам. Помню, как мы шли по улице и увидели, [что] в окне лавчонки выставлены тогда показавшиеся нам сказочными пирожные. Мы смотрели на них, как не смотрели, наверно, на бриллианты в Тауэре впоследствии, так они были для нас недоступны. Вся площадь Охотного ряда покрылась яркими фанерными вывесками: «Птица», «Дичь», «Мясо», «Пух, перо», за которыми скрывались лавчонки с действительно великолепными продуктами. Мы уже имели возможность покупать 200 грамм мяса на день, из чего варить суп, второе. Вдруг на поверхность жизни выползли все купцы, ремесленники, которые раньше сидели тихонько по квартирам. Рынки были завалены прекрасной обувью, одеждой. В маленьких палатках сидели или ремесленники, или торговцы, зазывали покупателей, уговаривали купить. Закон конкуренции начинал действовать. Откуда брались сырье и сами товары, нам не было известно, да, наверно, это было известно только самим торговцам. Возобновились прежние связи с деревней, вытаскивались старые спрятанные запасы и, конечно, воровали у государства. Какие-то фиктивные акционерные общества (папа, мама, сын, племянница) получали фонды от государства на разное сырье. Я сама передала однажды взятку в ВСНХ. Сижу, пишу «входящие», «исходящие», приходят какие-то типы и просят передать пакет одному сотруднику нашего отдела (экономики и промышленности) в собственные руки. Сотрудник разорвал пакет, из него посыпались деньги: «Ах да! Они мне должны были». Я равнодушно выслушала и только много времени спустя поняла, что это была взятка, понятие взятки для меня тогда было абсолютно чуждо. Словом, старались богатеть.

Появилось понятие «нэпман». Помню, мы шли по Арбатской площади. Там было какое-то не то кафе, не то варьете, не то оперетта в летнем саду. Там была лестница широкая на второй этаж, и мы видели, как по ней поднимался человек с брюшком во фраке с белой манишкой. С ним рядом шла молодая женщина в длинном шелковом платье в мехах. Леня мне сказал: «Смотри, нэпман!» С тех пор, когда говорят «нэпман», я представляю себе эту картину, потому что тогда фраки и длинные платья мы видели только в кинофильмах, где «буржуазия разлагается». Растаскивали государство кто как мог. Но и борьба была жестокой. Нашего дальнего родственника, мы его не знали, расстреляли за спекуляцию квартирами, тело отдали жене для похорон. Коммунисты стремились выходить из партии. Но жить стало легче.

Мы с Леней тоже стали лучше питаться. Трахтенберг устроил сначала Леню в ВСНХ секретарем какой-то комиссии, кажется, по организации трестов. Через несколько месяцев Леня ушел оттуда, потому что не оставалось времени на занятия в университете, и поступил ночным сторожем в какое-то акционерное общество. Но денег не хватало, и я поступила в ВСНХ, в отдел экономики и промышленности. Как мне представлялся ВСНХ? Высший совет народного хозяйства помещался в Деловом доме на тогдашней Варваринской площади. Он и сейчас там стоит. Основательное серое здание. Внутри остатки роскоши! Высокие потолки, огромные кабинеты, роскошная мебель, кожаные зеленые кресла, огромные, в которых утопаешь. Огромные письменные столы, на окнах тяжелые портьеры. Все это темновато, грязновато. ВСНХ сотрудники расшифровывали так: «Всесильный Саакянц Николай Христофорович». Это был армянин очень красивый, в гимнастерке и в роскошных сапогах. Очень живой. В его руках были все материальные ценности этого учреждения. Однажды я попала в его отдел АХО (административно-хозяйственный отдел). Боже, что я там увидела! Я попала в миниатюрный рай. Там в большой комнате за маленькими красивыми столиками сидели девушки армянки, одна красивее и моложе другой. Как они были причесаны! Какие на них были кофточки! Какие они были сытые, веселые, доброжелательные! С каким веселым недоумением они смотрели на меня. Это был совсем другой мир, несколько причастный к НЭПу. Больше я туда не ходила. В отделе же экономики и промышленности у Трахтенберга работали солидные экономисты – ученые. Сколько помню, все евреи, Гинцбург, Сабсович, Френкель, Гольде. Говорили, что все они меньшевики. Впоследствии все они были арестованы, и судьбу их не знаю.

 

Мои обязанности были «входящие – исходящие», писать протоколы заседаний, отмечать явку сотрудников на работу. На работу я одна приходила вовремя, брала лист бумаги, расписывалась за всех разными почерками и относила лист в канцелярию. Сотрудники быстро обнаглели и начали приходить на целый час позже, пока не пришел однажды Трахтенберг вовремя и все это обнаружил. Мне попало. Что было потом, не помню. Словом, я трудилась на канцелярском поприще, училась в университете, была страшно занята, но я бы сказала, не очень-то глубоко осознавала то, что происходит (все события: политические, экономические и так далее – воспринимались очень уж как-то с личных позиций). Леня в это же время был секретарем при кафедре гражданского права (или истории права), очень много занимался по ночам, работал в каком-то акционерном обществе там, где сейчас гостиница «Москва». Он воспринимал все происходящее с несколько более общих позиций, и все-таки повседневные заботы, беготня заслоняли собой огромность происходивших событий. В акционерном обществе ночным сторожем работал молодой красивый поляк без паспорта, видимо, скрывавшийся белый офицер. Тогда было проще с наймом на работу, не помню, были ли отделы кадров. Этот человек занимался валютными спекуляциями. Когда уехали Трахтенберги за границу, мы жили в их квартире в Шереметьевском переулке. Трахтенберг поручил Лене получаемую этим поляком зарплату в совзнаках переводить то ли в червонцы, то ли в иностранную валюту, то есть в твердую, т. к. совзнаки падали с невероятной скоростью. Если Леня почему-либо не успевал отдавать деньги этому поляку в тот же день, Трахтенберг терял большую сумму, и Лене приходилось объясняться с Трахтенбергом. Правда, это было только один раз, и то по болезни этого поляка.

Я работала в ВСНХ, к вечеру очень уставала, так как, как потом выяснилось, у меня был туберкулез. Однако ходила на вечерние занятия в университет. Вечером вели занятия аспиранты, вообще молодежь, экзамены сдавали кое-как. Леня же занимался очень много. Встречался с разными интеллигентными учеными. Помню, как он часто ходил к профессору Ильину. Наш приятель Б. А. Патушинский, тоже ассистент, юрист, ходил вместе с Леней. Этот Ильин им говорил: «Я убежденный интеллигент, но почему-то мои любимые ученики всегда евреи». Гессен, Фиолетов приехали из Томска. Буржуазная профессура была в полной растерянности – они понимали, что делать им тут нечего, их неокантианская философия неуместна. Поэтому однажды нас пригласил к себе Гессен в свою московскую квартиру. Там собрались все его любимые по Томску студенты (все уже перебрались в Москву). Сергей Иосифович сказал, что позвал нас, чтобы проститься с нами, что он понимает, что ему в Москве делать нечего и рано или поздно он лишится работы, а может быть, с ним будет что-нибудь и хуже. Поэтому он решил нелегально перебраться через границу со всей семьей. Он пожелал всем всего хорошего, сказал, что будущее за нашим поколением. Словом, прощание было очень тяжелым. Через несколько дней он с женой и двумя детьми перебрался где-то в Финляндии через границу. Впоследствии он работал в Праге в философском журнале «Логос»[44]. В университете в основном были все старые дореволюционные профессора. Они не могли преподавать «Азбуку коммунизма» Бухарина, а старая наука теперь не годилась. Ленин быстро нашел выход: он велел снабдить их деньгами, разъяснить, что им здесь нечего путаться под ногами, и предложил выехать за границу. Так выехали или, вернее, были высланы Фиолетов, Ильин, все профессора с громкими именами, главным образом философы.

Кроме служебных и учебных дел было много и других хлопот. Мы успевали ходить в театры. Мы были на всех постановках всех студий. Первый спектакль, который мы видели, был «Царь Эдип» Софокла[45]. Постановка, я была до недавнего времени уверена, что Шкловского, но Мацкин сказал, что Шкловский никогда не ставил пьесы и что в истории театра этой постановки нет ни в Театральной энциклопедии, ни в исторических работах по театру. Видимо, это было что-то не очень выдающееся, раз так основательно забыто. Спектакль шел в Колонном зале Дома союзов. На сцене был постамент, вокруг которого была небольшая площадка, где помещался греческий хор. Все действие происходило на верхней маленькой площадке. Хор вторил снизу. Все действующие лица были на котурнах. Головные уборы состояли из черных и белых лент, ничего, кроме черного и белого. Имен актеров я не помню. На нас этот спектакль произвел большое впечатление и запомнился на всю жизнь.

У меня в Красноярске остался мой младший брат Юрий, о котором ныла душа. И мы решили его перетащить в Москву. Приехал он в красной ситцевой косоворотке, грязный, вшивый. Был в дороге много суток, а вши по всей железной дороге были непременным атрибутом. Я его в дом не пустила, повела на Москва-реку, хотя был конец сентября. Дала ему кусок мыла. Я стояла на набережной, а он мылся внизу, холодный, голодный, сонный. Пришли домой. Выяснилось, что мыло, месячный паек на двоих, он забыл на берегу. До сих пор помню огорчение. Надо было его одеть и устроить учиться. У него было письмо нашего отца к директору Межевого института. Юрий был не в себе от усталости, от новых впечатлений. Пришли в институт. Прием студентов кончился. Пошел Леня. Он был знаком с Чеботаревым еще по Красноярску. Когда Чеботарев увидел папино письмо, то отдал распоряжение принять Юрия вне всяких условий на первый курс. Надо было его одеть. У Лени были брюки, сшитые из одеяла, и все в этом роде. Но верхних было две одежды. Одна из них шилась из роскошного сукна светло-серого цвета, купленная родителями на красноярской барахолке. Как потом выяснилось, это была форменная парадная шинель жандармского офицера. В этой жандармской шинели Юрий и пошел учиться. Потом он стал жить сначала у тети Пани, которая потом ему нашла комнату.

Мне надо было еще перетащить в Москву мою подругу Шуру Сидорину. Она перевелась из Томска тоже на историко-филологический факультет. Жила сначала с нами, то есть со мной и с Леней в общей комнате, а потом та же тетя Паня нашла ей комнату. У Лени заботы были посерьезнее. Его сестру Аню и ее мужа Эдуарда Еселевича в Томске посадили в тюрьму, как эсеров. По-моему, они в партии эсеров не состояли, но сочувствовали им. Леня получил от отца письмо: «Спасай!» Леня, не говоря худого слова, написал Менжинскому, что просит принять его. Менжинский его тут же принял (были времена!). Леня своей правдивостью, умом и вообще обаянием производил на всех сильное впечатление. И тут Менжинский говорил с ним очень долго, и не только об Ане и ее муже, но и вообще о студентах. Леня говорил, что эсерство Ани не в положительной программе, а в отрицательной ее части («долой!»), и что советская власть только пришла в Томск и тот, кто был эсером при Колчаке (вернее, считал себя эсером), это не значит, что он враг советской власти. Словом, они расстались, видимо, с хорошим впечатлением друг о друге, так как Аню и Эдуарда выпустили немедленно[46]. У Лени было два двоюродных брата, сыновья старшей сестры Якова Львовича Гинцбурга Анны Львовны Домбровской – Слава и Виктор. Слава был чекист, а Виктор – врач и прирожденный авантюрист, он был в разных переделках, в частности был адъютантом у Авксентьева. Видимо, из‐за этого и попал в тюрьму в Москве. Леня ему носил передачи. Взамен получал пачки исписанной мелким почерком бумаги. «Стихи в прозе», – говорил Витька. Мы попытались почитать, но нас это не увлекло. Выручил его, видно, брат, и после выхода из тюрьмы он уехал в Томск к матери. Словом, жизнь кипела.

Сижу я однажды на работе. Входят за какими-то бумагами какие-то высокие чины из Омска. Я решилась их спросить: «Не знаете ли что-нибудь об А. Я. Флоренском?» – «Как же, старик был в больнице, очень плох, наверно умер». Было очень трудно достать билеты на поезд, кроме того, у меня поднялась температура и распухло горло, была очередная гнойная ангина. Билет достали через ВСНХ. Горло я смазала чистым йодом. В вагоне залезла на третью полку. Слезала один раз в день. Ехали не то четыре, не то пять дней. Есть я ничего не могла. Я помню, что мне кто-то снизу подавал иногда кружку с кипятком. Пропотела как следует и в Омск приехала почти здоровой. Хорошо, что начальником конторы, не то подчиненным папе, не то соседом, оказался бывший поклонник моих теток по Красноуфимску. Он дал мне где-то ночлег. Утром я побежала в больницу. Картину я застала такую. Папа с длинной бородой со вшами, в тулупе и в калошах лежал на топчане и рассуждал со своими руками, из которых одна была агроном, другая – инженер. Однако он меня узнал. Молодой врач, который его лечил, сказал, что у папы дизентерия в очень тяжелой форме и, если я не достану красного виноградного вина, он скоро умрет. Я спросила, где достать. Он пожал плечами: «Раньше бывало в аптеках». Я стала бегать по аптекам, на меня смотрели как на сумасшедшую. У меня было письмо от Лениной матери Р. А. Гинцбург к ее родственнице Елене Моисеевне Батрак, муж которой был председателем правления кооперации. Я пошла к ней с большой неохотой. Меня дальше порога не пригласили, и Елена Моисеевна сказала: «Вот полбутылки портвейна от вчерашних гостей». Я сказала, что портвейн мне не нужен, и ушла. Они боялись, как бы я не принесла на себе вшей. Я понимала, что хожу напрасно, но все-таки ходила. И вот уже под вечер я пришла в какую-то окраинную аптеку. Там была продавщица и какой-то парень. Я спросила вина. Продавщица засмеялась, а я заплакала на всю аптеку, она была последней. Продавщица спросила, что со мной, и я ей все рассказала. Тогда молодой парень сказал: «Идемте со мной». Я пошла. Я шла в таком состоянии, что ничего плохого мне не приходило в голову. Мы пришли к разрушенной церкви. Парень открыл какую-то дверцу, и мы попали в темный коридор. Вообще был уже вечер, в окнах горели огни. Он велел мне постоять. Принес две бутылки запыленные вина и дал мне. Я сказала, что у меня, наверно, денег не хватит на такое количество. «Ничего не надо, идите домой. Я священник». Я за все время не рассмотрела его лица из‐за темноты. Да и схватив эти бутылки, я уже ни о чем не думала, а побежала домой. Прошло более полувека, и я всегда с глубокой благодарностью и волнением вспоминаю этого человека, которому и спасибо-то не сумела сказать. Он спас жизнь отца. Очень медленно отец стал поправляться. Я бегала на базар, меняла все что можно: пайковое мыло, махорку, нитки, что можно из одежды. Несколько раз в день я носила горячую пищу в больницу. Обрили волосы. Не помню, сколько времени я прожила в Омске, два месяца или больше.

 

Только после бешеного скандала, который я устроила (невольно) в кабинете начальника, нам устроили деньги и билеты. Приехали в Москву. На вокзале нас встречали все Флоренские, и Прасковья Яковлевна, и Николай Васильевич Гусев, и Юрий, и Леня. Погрузили папу на тележку для багажа, довезли до извозчика и привезли на Остоженку, 30, где мы жили втроем: папа, Леня и я.

Ужасное воспоминание осталось от этого пути. Поезд остановился на какой-то станции. Вечер. Вагон освещен одной свечой в начале вагона, второй свечой – в конце. И сквозь окна наружу от таких свечей падает тусклый свет. В вагоне тишина, все замерли, по стеклам вагона кто-то стучит. Я спрашиваю: «Что это?» – «Голодающие». Я пошла на площадку, взяв с собой какие-то куски хлеба. Во всем поезде двери были наглухо закрыты. Я открыла дверь, и то, что я увидела, было так ужасно, что трудно передать. К этой открытой двери бросились люди. Я видела только освещенные белые изможденные лица и белые с длинными пальцами вытянутые ко мне руки. Их были десятки или сотни, не знаю, но они все кричали: «Хлеба!» Я от ужаса бросила им куски хлеба. Вагон стоял довольно высоко. Люди бросились на землю, стали давить друг друга. Прибежала проводница, втащила меня в тамбур и сказала: «Что вы делаете, они передавят друг друга». Я вошла в вагон. Люди сидели молча, в отчаянии, что помочь не могут ничем, и поезд тронулся с плотно закрытыми дверями, набитый людьми относительно сытыми, так как все имели хлебные пайки. Эта картина спустя вот уже 57 лет мерещится мне иногда, когда я думаю о том, сколько хлеба я выбрасываю в мусоропровод. Тогда появилось слово «АРА». Это была общественная организация Америки, возглавляемая Гувером. В невероятных количествах ввозилось из Америки в Россию продовольствие. Были спасены от голода миллионы людей, целые города. У всех на языке было «АРА»[47]. Она существовала до 1930 года, когда голод немного стих.

В связи с этой поездкой на моей душе лежит тяжелый камень. Когда я приехала в Омск, я не знала, куда мне двинуться, и встретила томскую студентку, которая жила с матерью у вокзала. Она пригласила меня к себе оставить чемодан и налегке идти в город. Я с радостью согласилась. У них с матерью была одна комната. Мать лежала больная на кровати. Они меня так встретили, что мне стало не так страшно в незнакомом холодном городе. Я поставила чемодан в угол около кровати и пошла по своим делам. Потом, не помню при каких обстоятельствах, я встретилась с этой милой студенткой. Она мне сказала: «Мама умерла от сыпного тифа, видимо, кто-то из проезжих с вещами занес к нам тифозную вошь». О том, что я была единственной из посетителей в то время, она не сказала. Вши – это было бедствие не только потому, что они были отвратительны, главное, что они были переносчиками «сыпняка». Ослабленные голодные люди сплошь болели им. Как меня пронесло, непонятно, так как папа болел дизентерией после сыпного тифа.

Голод, сыпной тиф (он же голодный тиф), вши были грозными врагами советской власти. Было слово «помгол» (помощь голодающим) – советская организация помощи голодающим[48]. Много помощи было оказано людям, но страдания миллионов людей были неимоверны. Нас же это касалось понаслышке. Мы жили и работали, и имели хоть недостаточные, но все же ежедневные хлебные и другие пайки. Ленино здоровье выдерживало, а мое – нет. Я уже, видимо, тогда была tbc[49], но не подозревала об этом. Вскоре папа уехал в Ветлугу к сестре Елизавете Яковлевне, а я ему вслед написала письмо, что мы с Леней собираемся жениться. Папа в растерянности написал: «Пожалуйста». Леня тоже написал своим родителям, которые написали: «Пожалуйста». 27 сентября 1922 года мы зарегистрировались. Было это так: «Юра, сходи узнай, когда откроют ЗАГС». Через месяц: «Я забыл узнать». Через два месяца: «Завтра узнаю». Наконец, в восемь утра, чтобы не опоздать на работу (был ужасный дождь), мы попали в полуподвальную комнату, где стояло три стола. На одном регистрировали смерть, на другом – рождение, на третьем – брак. Нам велели купить какой-то очередной заем. Мы отдали все деньги, что у нас были. Не помню, по-моему, даже сесть нам не предложили. Через пять минут я стала Гинцбург. 30 сентября, в день моих именин, к нам в Шереметьевский переулок – Трахтенберги уже уехали за границу – пришли тетя Паня, Николай Васильевич Гусев, Таня Флоренская и Юрий. В живых сейчас один Юрий.

Леня занимался невероятно много, главным образом философией и юридическими науками, поскольку это нужно было по программе. Виделись мы с ним мало, так как я с работы бежала в университет. Сознаюсь, что от таких занятий было мало толку. Однако мы успевали бегать по театрам. Чехов и Коонен нас потрясали до слез, Мейерхольд, «Ревизор», «Счастливый рогоносец»[50] удивляли. Прошло более полувека, и я могу со всеми мелочами вспомнить эти спектакли. Попали мы однажды в Политехнический музей на вечер, где выступали поэты. Зал был битком набит. На сцене сидели несколько человек: Жаров, кажется, Безыменский, еще кто-то. Но только появился Маяковский, как в зале начался рев: кто кричал: «Хулиган», кто орал «за», кто «против». На сцене ощущалось явное замешательство. И вот вышел вперед Маяковский, огромный, он встал в позу, точно такую, как сейчас стоит памятник на его площади, протянул руку и рявкнул: «Тихо!» Не сразу помогло, он еще долго перекрикивал зал. Я ничего не запомнила из того, что они все читали. Запомнились только его фигура и атмосфера кипения страстей вокруг него.

Приехал Трахтенберг проверять, как тут у него дела с квартирой, так как они собирались из‐за границы домой. Он обнаружил, что в его отсутствие без его согласия и без его правки вторым изданием вышла его книга «Бумажные деньги»[51]. Он весь кипел, но сделать уже ничего было нельзя. Мы должны были подыскивать себе новое жилье. Через родителей Лене нашли какого-то адвоката Попова, который из старой развалюхи на Знаменке, 2 строил себе квартиру. За какую-то мзду он уступил Лене одну комнату с условием: знакомых не водить, домой возвращаться не позже одиннадцати часов, кухней не пользоваться и т. д. Симпатичной в этой семье была только домработница, которая нам симпатизировала и предупреждала, если нам со стороны хозяев грозили какие-нибудь неприятности.

Трахтенберги приехали. У нас с плеч свалилась забота об их делах. Весной Леня освободился раньше меня и уехал в Красноярск к родителям отдыхать. У меня еще не были сданы какие-то два экзамена. Я пошла в поликлинику ВСНХ, попала к известному тогда легочнику случайно и говорю: «Доктор, я совершенно здорова, но я работаю и учусь и не успела сдать два экзамена. Если вы мне не дадите какой-нибудь справки, меня исключат из университета». Он говорит: «Хорошо, но я должен вас посмотреть все-таки, чтобы к чему-то прицепиться». Дали мне термометр, который тут же показал 37,5°. Долго они смотрели меня, потом сказали дословно: «Если вы сейчас же не уедете в Давос – вы умрете». Я засмеялась, так это было нелепо. Однако они дали мне такую справку, по которой местком ВСНХ мне выделил немедленно двухмесячную путевку в туберкулезный санаторий в Ялте. Всякая учеба мне была запрещена. Я послала Лене в Красноярск телеграмму, что уезжаю в Ялту. Он ответил: «Немедленно приезжай в Красноярск». Я тут же собралась и поехала.

Встретили меня хорошо. В то время там жили Ревекка Абрамовна и Яков Львович Гинцбург, потом приехали Борис, Аня и Эдик, муж Ани. Квартира была на втором этаже большого деревянного дома, с высокими потолками, светлая, трехкомнатная. Одна из комнат была кабинетом Якова Львовича. Жизнь была очень размеренная. Утром рано Яков Львович на лошади ехал по пациентам частным образом, потом работал в родильном доме, которым заведовал. В три часа приходил домой, обедал, ложился отдыхать. В пять часов принимал у себя дома больных. Вся жизнь подчинялась этому режиму. Нас с Леней через два-три дня отправили на дачу «За монастырем». На высоченном берегу Енисея (на горе) в сосновом лесу была эта дача. Каждый день на лодке нам привозили продуты, и Леня спускался к реке. Каждый день я должна была съедать, кроме прочих вкусных вещей, литр сметаны, сбитой с сахаром. Кроме того, свежие куры, дичь. Мы с голодухи набросились на все эти сокровища. Ели и гуляли целый месяц. Когда мы спустились с этих блаженных высот, оказалось, что я потолстела на десять фунтов (четыре кг). Все платья мои мне были узки. С тех пор я больше не болела tbc. Вот вам и Давос. У Лени кончился отпуск, он уехал в Москву. Я еще некоторое время оставалась в Красноярске. Когда я приехала в Москву, Лени уже там не было. Он уехал в Саратов. Там он получил работу в Саратовском университете. Он писал, что квартиру ему дали, а работу кроме университета получить невозможно, так как в Саратове безработица. Я продолжала работать в ВСНХ и сдавала последние экзамены в университете. Получила свидетельство об окончании (тогда не было дипломных работ) историко-филологического факультета. Надо сказать, что в ВСНХ работал такой осетин Кесаев. Его судьба характерна для тех времен. Он в своей Осетии успешно справлялся с местной промышленностью (представляете размеры!). Долгов, председатель ВСНХ[52], восхитился порядком на общем фоне и решил, что нашел талант по управлению промышленностью. Перетащил Кесаева в Москву и ни много ни мало сделал начальником отдела местной промышленности ВСНХ. Это был добродушный красивый молодой человек, малоразвитый. Он понятия не имел, что надо делать. Сидел в своем огромном кабинете за огромным пустым столом, ждал, когда его позовут на какое-нибудь совещание. Как-то раз и я пришла его звать на заседание какого-то совета. Он тут же от нечего делать в меня влюбился. Немного погодя я ему как-то сказала, без всяких задних мыслей, что муж в Саратове не может найти себе работу. Он тут же поднес мне письмо к председателю Саратовского СНХ (совнархоз) Алексееву с рекомендацией и советом принять Леню на работу. Почерк у него был каллиграфический. Я была очень тронута, но не очень верила в действенность этого послания. Однако оказалось наоборот. Лене в Саратове сразу же предложили должность ревизора. Он согласился.

41См.: Бухарин Н. И., Преображенский Е. А. Азбука коммунизма: популярное объяснение программы Российской коммунистической партии большевиков. М.: Гос. изд‐во, 1919.
42И. А. Трахтенберг стал академиком Академии наук СССР в 1939 г.
43Речь идет о денежной реформе 1922–1924 гг., в ходе которой были осуществлены две деноминации: в 1922‐м по соотношению 10 000 руб. старых образцов к 1 руб. образца 1922-го; в 1923‐м – 100 руб. образца 1922‐го к 1 руб. образца 1923-го. Советские червонцы были введены в обращение в конце ноября 1922 г.
44Периодическое издание «Логос: международный ежегодник по философии культуры» выходило в Петербурге и Москве в 1910–1914 гг. Его создали российские (С. Гессен, Ф. Степун, H. Бубнов) и немецкие (Р. Кронер, Г. Мелис) философы. В Праге в 1925 г. вышел один выпуск под ред. С. И. Гессена, Ф. А. Степуна, Б. В. Яковенко.
45Вероятно, речь идет о спектакле «Эдип-царь» Опытно-героического театра (1921–1923). Постановкой трагедии Софокла театр открылся 3 октября 1921 г.
46Э. И. Еселевич был арестован в 1922 г., освобожден в июне 1923 г. по постановлению комиссии ОГПУ.
47Так сокращенно называли Американскую администрацию помощи (American Relief Administration), созданную в 1919 г. для поставки продовольствия и медикаментов пострадавшим от войны странам Европы и просуществовавшую до конца 1930‐х гг. Она сыграла большую роль в борьбе с голодом в России в 1921–1923 гг.
48Всероссийский комитет помощи голодающим (Помгол) был создан по инициативе А. М. Горького 21 июля 1921 г.
49То есть больна туберкулезом; tbc – аббревиатура от слова «tuberculosis».
50В.Э Мейерхольд поставил пьесу «Великолепный рогоносец» бельгийского драматурга Ф. Кроммелинка в 1922 г., а «Ревизора» Н. В. Гоголя – в 1926 г.
51См.: Трахтенберг И. А. Бумажные деньги: очерк теории денег и денежного обращения. Харьков, 1918. Речь идет о втором издании (М., 1922).
52А. Н. Долгов был не председателем ВСНХ, а заведующим центральным производственным отделом ВСНХ и членом президиума ВСНХ, а пост председателя в 1921–1925 гг. занимал П. А. Богданов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru