Огромный сенбернар одного москвича постоянно приносит в зубах калоши своему господину, когда желает идти гулять. Хоть это и не всегда вполне подходяще, но, во всяком случае, рассудительно; то же, пожалуй, сделал бы и неумелый деревенский парень-слуга. Таких примеров можно привести множество…
Я мог бы рассказать немало интересного о моей собственной собаке, вывезенной из Тибета, отличавшейся из ряда вон выходящими чуткостью и сметливостью…
Если взять во внимание все, что известно уже и теперь об умении животных добывать себе пищу, отводить опасность от себя и своих маленьких и т. п., то придется признать, что у них тот же ум, что и у людей, только более слабый, менее развитой – ум наших детей. А так как к этому детскому уму надобно прибавить вековечный рассудок, именуемый инстинктом, передающийся из поколения в поколение, от родителей к детям, то понятно, почему опытный зверь перехитрит даже и бывалого человека и почему нам необходимо, в видах своей собственной пользы, серьезно изучать не только повадки и привычки животных, но и самый язык, а с ним и интимную жизнь их.
Сибирская железная дорога[51] принадлежит к тем сооружениям, которые, раз оконченные, уже кажутся старыми, давно существующими, – до такой степени они необходимы. Скоро будет просто непонятно, как могли обходиться без железного пути в Сибирь, держать в черном теле громадный край, ничем, ни в чем перед остальной Россией не провинившийся и уж достаточно настрадавшийся от каторги и ссылки, чтобы еще терпеть из-за недостатка в путях сообщения с Европою. До чего была разобщена с нами Сибирь, видно из выражений сибиряков: «у нас в Сибири», «у вас в России». Они говорят, например: «У вас в России много законов, а у нас в Сибири только два – двадцатипятирублевый и сторублевый». Если выражается «у вас в России» житель Царства Польского или Великого Княжества Финляндского, то это понятно, но что так говорит православный русский, из чисто русского края, – это очевидно нелепость.
Я бывал только в Западной Сибири до Омска; ссыльных там было множество. Проезжая по городам, видишь, бывало, седых стариков, сидящих на завалинках или пробирающихся с палкою в руках вдоль заборов, – все это по большей части были «несчастные», искупавшие и, конечно, уже искупившие свои грехи перед соотечественниками. Расположившись раз пить чай на одной станции, смотрю в окно, как высокий древний старикашка пробирается к крыльцу, и тотчас вслед за тем слышу звуки пощечин и падения тела с лестницы. Выйдя из станционной комнаты, вижу, что старик спешно поднимается и утекает, а смотритель, с очевидно чешущимися еще руками, бранит его отборными словами. «Зачем это вы бьете его, за что?» – «А уж извините, – отвечает блюститель станционного порядка, – от этого не отделаешься иначе: чуть какой проезжающий, как он уж тут, первая попрошайка! А только правда, – прибавляет он тихо, – что фамилия его известная, барон Р.!»
Поляков в Западной Сибири было такое множество, что какой-то шутник назвал эти губернии польским королевством. Биллиардные комнаты в гостиницах и трактирах были полны табачного дыма, в облаках которого слышалась главным образом польская речь. В городе Иртыше и других местах по дороге я покупал хорошую колбасу и вестфальскую ветчину, приготовления последовавших в ссылку за своими близкими польских пан; ел в гостинице хорошо приготовленные поваром-поляком котлеты и, наконец, чинил свой тарантас, хорошо и недорого, в кузнице у поляка. Конечно, нет худа без добра, но все-таки желательно для выбора, чтобы колбаса, ветчина и курки к тарантасам делались хоть и менее искусно, но чтобы страна избавилась от болезненного нароста, язвы, ссылки. Заселять окраины необходимо, но добровольцами, и это составляет теперь злобу дня, для которой новые железные пути в Сибирь и Туркестан должны сослужить большую службу. Там, где наш солдат косит сено, а казак поит своего коня, земля, хотя и завоевана нами, еще не вполне наша. Но там, где пашет наш крестьянин, там Россия. Еще недавно мне случилось говорить об этом предмете с одним из наших бравых военных генералов, причем я указал на возможность беспорядков и более или менее серьезных восстаний в туркестанской окраине нашей, где туземцы, осмотревшись и оправившись после погрома, сопровождавшего завоевание, конечно, попробуют воспользоваться своим огромным численным превосходством. Мой собеседник не верил в возможность чего-либо подобного, но случившаяся как раз вслед за нашим разговором андижанская резня указала и на возможность этого в настоящем и на неневероятность в будущем. В самом деле, мы застали в крае несколько государств и несколько национальностей, жившими в постоянной вражде между собой, так что каждая готова была скорее примкнуть к России, чем помочь исстари надоевшему соседу. Это очень облегчило и наши военные успехи, и управление первого времени; узбеки не любили сартов[52] и таджиков, а киргизы не доверяли ни тем, ни другим, ни третьим. Кокандец ненавидел бухарца и vice versa[53], и оба не жаловали хивинца, чем и тот усердно отплачивал, и ни который из них не согласился бы в критическую минуту подать другому руку помощи. Теперь все это изменилось, так как мы невольно, самым актом завоевания края, сковали одну общую национальность, связанную фанатизмом и недоверием к завоевателям. Этих последних везде всегда недолюбливали более или менее, – неблагоразумно было бы не признавать этого или закрывать на это глаза, полагая, что мы, русские, составляем исключение. При таком порядке вещей нет лучшей страховки против всякой политической случайности, как железнодорожный путь, и чем более их будет направлено к стороне наших восточных окраин, от Памиров до Амура, – где тоже не невозможны беспорядки с соседними китайцами – тем лучше.
Екатерина II издержала на 20 000 колонистов-немцев около 20-ти миллионов теперешних рублей – естественно, что так заботливо пересаженные фруктовые деревья отлично принялись и пустили крепкие корни. Есть все вероятие думать, что и русские, если им дать средства, удобства переезда, семян, земледельческих орудий и денег, т. е. то, что дали немцам, процвели бы не хуже. К сожалению, с нашими переселенцами дело обстоит иначе, и нередко приходится видеть их замученными формализмом, возвращающимися на старые пепелища оборванными, голодными, вконец разоренными и с вымершими детишками…
Жаль! Повторяю, пока на наших окраинах не будут поселены русские крестьяне, земли эти будут русскими только номинально, так как полного спокойствия там не будет; при каком-нибудь толчке, откуда бы то ни было, разноголосица между племенами туземцев смолкнет и раздастся один голос: долой кяфиров! В час европейских замешательств это может быть неудобно.
С проведением большого сибирского рельсового пути отойдут в область преданий знаменитый колесный и санный пути, имеющие за собою целую литературу, полную драматических событий. Всем известны ужасы движения по этому пути партий арестантов и не меньше ужасы возвращений беглых каторжников. Кто не знает о «шалостях», творившихся на сибирском пути? Кто не слышал о том, что одна из богатейших сибирских купеческих фирм положила начало своему материальному благосостоянию организованным ночным разбоем на большой дороге? Слушая или читая рассказы об этом, как-то не веришь, что все это было сравнительно недавно, еще при наших отцах, и утешаешься хоть тем, что повторения, наверное, не будет.
Замечательно, что между сибиряками есть вздыхатели по старине: и лучше жилось, и люди были лучше, здоровее, чуть ли самый климат не был лучше! Уставы Сперанского[54], теперь постепенно сдаваемые в архив, кажутся сибирским кулакам чуть ли не совершенством. Например, когда граф И. задумал свалить силу волостных старшин, получавших от 15 до 20 000 рублей в год, старики волости, в которой его сиятельство вел речь об этом, тотчас по его отъезде набавили своему старшине 3000 рублей, – говори, дескать, свое, а мы будем делать свое! Упрямы сибиряки, но школы, гласный суд и, главное, рельсовый путь сгладят их предрассудки, недоверие и самодурство.
Чего-чего не пересказали бы старые сибирские учреждения, если бы могли поведать о своем прошлом. Не говоря уже о судах, возьмем хотя бы большой сибирский тракт: какими только способами не ездили, не колесили по нем: и на своих, и на долгих, сдаточных, земских, почтовых, курьерских, фельдъегерских.
На своих тащились обыкновенно тихо, с тюфяками, перинами, запасными колесами, меж бесконечных чаепитий и закусываний: хозяева жалели лошадок, да и себя без нужды не изнуряли.
На долгих уже сам ямщик, жалея своих коней, старался подольше держать их на станции, поменьше делать верст в сутки. Перспектива «наводки» не всегда помогала, требовалось иногда и суровое слово.
На сдаточных нужно было более всего выдержки и дипломатии, чтобы не сидеть подолгу на перепряжках и, не обижая ни себя, ни возницы, двигаться вперед. На постоялый двор являлся обладатель нескольких лошадей. «Здравствуйте!» – говорил он, помолившись перед иконами и встряхнувши затем волосами. – «Здравствуйте. Ты кто будешь?» – «А, наслышан в *** проезжать изволите». – «Да, еду». – «Лошадок, может, желаете: много ли прикажете, какая будет ваша цена?» и т. д. Договорившись, подрядившийся старался урвать себе из цены возможно большую часть, для чего просил обыкновенно не заявлять на станции знаков нетерпения и желания ехать скоро, чтобы не набивать платы. Провезя станцию и гуторя со встречными крестьянами, из тех, что не прочь везти далее, возчик делал вид, что ему все равно, возьмутся сейчас везти или нет, так как проезжающему-де не к спеху, на что тот, понимая тактику, с своей стороны показывал, что ему наплевать, – везти так везти, а нет так нет. Боже избави сказать проезжающему при этих деликатных переговорах, – как я, потерявши терпение, иногда делывал, – что же вы, сговоритесь или нет, наконец? Долго ли мне дожидаться? Принимая так проезжего с рук на руки, последние к месту назначения везли его чуть не даром, утешаясь тем, что с своей стороны и они при случае поступят так же.
На почтовых по частной подорожной езда была разная. Вместо лошадей станционный смотритель предлагал обыкновенно или чайку, или яишенку, или молочка с устоем, под предлогом, что лошади в разгоне и необходимо подождать. Брань и угрозы частному проезжающему, особенно купцу, помогали редко, чаще приходилось капитулировать, идти в сделку со смотрителем, набавляя по полкопейке, а то и больше на версту и лошадь, после чего или тройка оказывалась внезапно возвратившеюся, или ее будто бы ссужали соседи.
Проезжие по казенной надобности были менее тароваты, бранились и дрались с ямщиками, старостами и станционными смотрителями. Самоварчик самоварчиком, отчего не побаловаться, но чтобы к концу чаепития лошади были, а то дым коромыслом, крик, брань, угрозы и ни малейшей прибавки! Мне случилось раз получить лошадей при очень трудных обстоятельствах, когда, по-видимому, никакой надежды не было, благодаря моему рисованию. Я стал заносить в дорожный альбом грязную комнату станционного помещения, незадолго перед тем выгоревшего и пока ютившегося в хате почтового старосты и ямщиков. В ней была всякая всячина, начиная от дуг с колокольчиками и хомутов со шлеями до ребятишек, кур, поросят и теленка включительно. Чем дальше подвигался мой рисунок, тем больше интересовались им присутствовавшие, признавая вещи, людей и животных. Но вошедший в разгар аханий староста посмотрел на дело иначе. «Позвольте вас спросить, – тревожно обратился он ко мне, – для какой надобности вы пишете?» – «Так, для себя». – «Сделайте милость, не пишите: ведь станция сгорела, а новая не готова, я уж и так тороплю, это не моя вина…» Отчаявшись убедить меня в том, что списывать такой беспорядок не следует и что это не его вина, староста ушел и очень скоро доложил: «Пожалуйте садиться, лошади готовы!»
По курьерской подорожной ехали сибирским трактом очень скоро, так скоро, как, вероятно, нигде в другом месте. Я ездил два раза курьером в Туркестан, через Сибирь, один раз летом, другой – зимой, и оба раза езда была прямо бешеная; случалось делать по 400 верст в сутки. В начале лета на колесах, а в начале зимы на полозьях, когда бесконечные обозы не пробили еще колей и ухабов, – езда, даже очень быстрая, была сравнительно сносна, но по аршинным колеям и саженным ухабам она представляла нечто ужасное, настоящую пытку; только казанские тарантасы могли выдерживать такую встряску, такие толчки, подпрыгивания, перескакивания, и все это без спанья, почти без питанья, лишь со спешным глотанием чая и чего бог пошлет. «Нет ли чего поесть?» – спросил я раз, входя в станционную комнату. «Точно так, есть, – ответил сторож из отставных солдат, – борщ стоит в холодке», – и он вытащил из холодной печки миску со щами. Разогревать было некогда, и я жадно принялся хлебать похлебку, несколько странный вкус которой заставил меня после первых ложек поближе всмотреться: борщ оказался полным больших жирных белых червей, – старый воин передержал в холодке.
Удивительно, как все в пути сходило с рук! Не поспавши одну ночь, потом другую, третью, думаешь, что свалишься, не хватит сил; смотришь – привычка и тут сделает свое дело, и через неделю подпрыгивания и подскакивания дремлешь и видишь сны, продолжая нестись. Наглотавшись горячего чая, выходишь ночью на стужу и ветер, и все ничего. Один раз на сильном тридцатиградусном морозе, но при тихой погоде я поморозил себе все лицо, уши, нос и подбородок. Ничего не заметил бы, если бы станционный староста не обратил моего внимания на этот неприятный казус и не посоветовал тотчас же натереться гусиным салом, все заживившим. Приходилось постоянно привязывать себя к перекладной повозке, чтобы не вылететь, так как главное занятие дорогою составляла дремота, и легко было из области грез перенестись в лучшем случае в снежный сугроб, а в худшем – в глинистую колею.
Курьерские лошади, застаивавшиеся в конюшне без всякого дела, так как запрягать их даже и по казенным подорожным строго воспрещалось, буквально бесились, пока их впрягали, и каждую нужно было держать во всю силу двум-трем человекам. Когда процедура оканчивалась, староста спрашивал: «Готово ли?» – «Готово!» – «Пущай!» Люди отскакивали в сторону, а кони сначала всею тройкой вскидывались на дыбы, потом марш-маршем несли вперед. Удерживать их было бесполезно, нужно было только умело направлять, чтобы не дать свернуть в канаву, слететь с моста и т. д. Со мной, например, раз случилось, что «принявшая» с места тройка понесла не к полотну дороги, а по одному из высоких косогоров, ее окаймлявших; тарантас поднимался, поднимался, пока у лошадей были силы, а затем с ними вместе вперевертку назад.
Другой раз, ночью, выпущенный таким бешеным аллюром со станции, я почувствовал в полной темноте, что тройка несется не прямо, а описывает круг, и затем услышал отчаянный крик ямщика: «Коренную забыли завожжать слева, черти!» Это он несся на одной вожже, и, конечно, чем больше тянул ее, тем сильнее заворачивал лошадей. Припомнивши, что, подъезжая к этой станции, я поднимался на гору и, следовательно, сейчас понесусь вниз, я решил выскочить, но это оказалось невозможным, потому что застегнутый на все пуговицы фартук был совершенно новый и разорвать его было невозможно. Не оставалось ничего другого, как ждать, что будет дальше, и ждать пришлось недолго: описавши полукруг, лошади стремглав понеслись по дороге под гору и через головы полетели в ров. Я очутился распростертым в луже: на мне, на спине, ногах, даже голове оказались мои чемодан и ящики, а поверх всего колесами кверху тарантас. Не раз приходилось выскакивать из экипажа, и это проходило сравнительно благополучно: разобьешь нос или подбородок, ушибешь ногу, и только. Часто, прискакав на станцию, тройка не держалась более на ногах, и лошадей, особенно коренную, приходилось держать с обеих сторон, чтобы они не повалились. Пар валил от бедных тварей, привычные из которых отхаживались, а непривычные навсегда портились. Случалось, лошадь на всем скаку падала, чтобы не вставать более.
За версту и более не доезжая станции, ямщик, везший курьера, кричал обыкновенно благим матом: кульер, кульер, кульер! По этому крику все приходило в движение; одни бросались выводить лошадей, хомуты, другие подкатывали экипаж, если видели, что он перекладной. Случалось, что в хлопотах забывали подмазать колеса, и тогда на полдороге загоралась ось. Это грозило серьезною ответственностью, так как время отъезда и приезда курьера тщательно записывалось и начальству легко было добраться до сведения о том, где именно он был задержан. При одном из таких случаев мой ямщик остановился, быстро соскочил с козел, постоял над колесом и поехал далее. Перед первым встречным экипажем он опять остановился и, снявши шапку и униженно кланяясь, стал о чем-то просить. Сначала откликнулся ямщик, а потом нехотя, видимо только сдаваясь на жалостные слова, стали подходить и проезжавшие; «постоявши» над злополучною осью, они все отошли, и мы разъехались.
Курьеры обязаны были ездить не иначе как в особых маленьких тарантасиках летом и кибиточках зимою, перекладывавшихся на каждой станции; но более или менее важные люди, проезжавшие по курьерской подорожной не для доставки депеш, а из-за более быстрой езды, злоупотребляли тяжелыми нагруженными тарантасами, колясками и возками, в которые содержатели станции от себя уже впрягали пятерик, прогоны беря за тройку. Зато с легких курьеров обыкновенно вовсе не брали прогонов, остававшихся целиком в их пользу; просили только «пожалеть лошадок».
Зимою 1870 года я ехал курьером из Туркестана вдоль китайской границы и по Сибири с генералом Дандевилем[55] и иногда проезжал по 400 верст в 24 часа, иногда целую ночь просиживал, потерявши дорогу, в снегу. Помню одну станцию, на которой нас предупреждали о необходимости переждать снежный буран, чтобы не подвергнуться серьезной опасности; мы решили ехать, но очень скоро сбились с пути, стали кружить и, наконец, остановились среди снежного моря, кругом бушевавшего. Ямщик, севши на пристяжку, отправился на поиски, ничего не нашел и явился заявить об этом, но после моих угроз снова уехал и окончательно пропал. Пурга была так сильна, что буквально перед носом ничего не было видно, и снег, постепенно поднимаясь, стал уже заносить нас. Ни о каких розысках нельзя было и думать, и мы, покричавши и пострелявши из револьверов, решили как-нибудь устроиться, чтобы протянуть до утра. Несмотря на новый романовский полушубок и меховой плэд, я начал коченеть, и только товарищ по несчастью, принявши меня в свою енотовую шубу, дал возможность выжить – не замерзнуть. Когда рассвело и погода прояснилась, мы увидели в 3-х верстах колокольню села, из которого выехали и кругом которого блуждали.
В эту поездку мне пришлось испытать образчик «шалости», или, вернее, покушения на «шалость» со стороны одного из рыцарей большой дороги, за Омском, где мой спутник остался со своим тяжелым колесным экипажем, а я ехал в легкой перекладной кибитке. Слышу раз ночью, что ямщик зачем-то остановился, что-то переговорил и потом поехал далее; при этом я почувствовал, что кто-то сел и схватился за наглухо закрывавший меня рогожный фартук. Просунувши сначала голову, потом и руки, встречаю носом к носу бородатую фигуру, черты лица которой нельзя было разобрать, потому что со шляпы висели концы веревок. «Что тебе нужно?» – «Неволя заставила», – отвечает он и хватает меня за грудь. Первою моею мыслью было убить его, но не решившись брать греха на душу, я, не долго думая, со всего размаха даю ему удар рукояткою револьвера по физиономии, так что детина летит в снег, и затем, прежде чем он успел приподняться, приказываю ударить по лошадям. «Зачем ты, такой-сякой, – говорю ямщику, – посадил его?» – «Да он стоит на дороге, кричит: стой; я думал, какой-нибудь ваш!» Хорошо объяснение! Продремавши эту и следующую станции, лишь наутро рассказал я смотрителю об этом казусе. «Как же это вы не заявили сейчас на станции, – попрекнул он меня, – ведь беспременно ямщик был заодно с ним: перевернули бы вдвоем повозку на первом сугробе и обшарили бы вас, а то и еще хуже. Страсть какой озорной здешний народ!»
Еще скорее курьера ездил фельдъегерь, с которого уж и думать было нечего брать прогоны, составлявшие его неотъемлемую экономию. Еще ему же, когда он сильно бушевал, подсовывали чай, пищу и даже бумажки, чтобы только не заганивал лошадей. Садясь на тройку, фельдъегерь прежде всего влеплял в спину ямщика удар палаша, плашмя, с криком «пошел!». Затем еще и еще: «пошел, пошел, пошел!» Особенно ретивые били в продолжение всего перегона, и это не считалось нисколько удивительным: на то это фельдъегерь, жаловаться на которого было бесполезно, так как скорая езда была для него обязательна и к малейшему промедлению или задержке его относились очень строго.
Как ни привязывали себя фельдъегеря к экипажу, нередко случалось, что их выбрасывало, и если не убивало, то увечило на разные лады. Фельдъегерь, приехавший к нам в Самарканд, имел левую руку совершенно вывернутую в плече: в предыдущую поездку по Восточной Сибири он вылетел из повозки, расшибся и, не будучи в состоянии лечиться в пути, даже остановиться для вправки, так и остался с рукою, болтавшеюся как привязанная. С другим его товарищем на этом же пути было еще хуже: выброшенный ночью, он так зашибся, что не мог подать голоса и замертво остался на дороге, в то время как ямщик, безоглядно погонявший, прискакал на станционный двор с пустою повозкою.
С курьером ямщик мог еще иногда хитрить и под предлогом распряжки или потери кнута: «Виноват, ваше благородие, кнут обронил!» – дать вздохнуть лошадям; но с фельдъегерем, всю жизнь ездящим, никакие хитрости не помогали и приходилось гнать, гнать и гнать.
Никто так не злоупотреблял посылкою курьеров и фельдъегерей, как покойный наместник кавказский ***. Из-за нового мундира к празднику или из-за свежих конфект к большому столу, присылавшихся из Петербурга с нарочными, выбивалось многое множество зубов и загонялись десятки лошадей. Само собою разумеется – это дела давно минувших дней.
Известен случай с фельдъегерем, присланным к покойному государю Николаю Павловичу с театра Крымской войны. Подскакавши к дворцу, он, по обыкновению, был прямо проведен в кабинет государя, который тотчас занялся чтением депеш. Фельдъегерь между тем после четырех ночей, проведенных без сна, и убийственной скачки по колеям непролазной грязи – почти 2000 верст проезжал в 4 суток – как сел в приемной комнате, так и заснул. Когда император, пожелав лично расспросить о кое-каких подробностях, велел позвать его, – пришлось доложить, что не могут разбудить: и встряхивали, и за нос дергали – ничто не помогает, мычит, но не просыпается. «Я разбужу его, – ответил государь и, подойдя к спавшему, крикнул: – Ваше благородие, лошади готовы!» Тот вскочил, как встрепанный.
Хорошо помню случай с молодым офицером, приехавшим за фельдъегеря из Петербурга в Самарканд. Он прискакал на 9-й день, и все дивились этой быстроте; лишь когда почти со всех станций пути стали поступать жалобы на самоуправство этого юркого ездока, поняли, что молодец скакал столько же на лошадях, сколько на скулах станционных служащих. Генерал Кауфман, не находя возможным производить такое множество дознаний, положил на все жалобы оригинальную резолюцию: на станции было сообщено, что офицер этот вскоре поедет обратно, и обиженным предлагалось задержать его. Увы – бравый офицер грозно понесся обратно в Петербург, и никто не решился не только задержать, но даже и напоминать ему о прошлом, следуя, вероятно, пословице: кто старое вспомянет, тому глаз вон. Зубов не воротишь, а глаза еще нужнее.