Не унижая искусства, позволительно находить его там, где прежде не видели ничего, кроме грубого ремесла. Хорошие повара, например, хотя и называются прямо ремесленниками, должны иметь в себе немало художественной жилки, артистической подкладки, отличающих художников: они обыкновенно нервны и капризны, как заправские артисты. Факт тот, что без полного внимания, неослабного нервного напряжения и артистической смекалки хорошим поваром или хорошею cordon bleu[42] не бывать. Как бы над этим не смеялись, верно то, что постоянная неудовлетворенность артистических наклонностей талантливых поваров и поварих составляет главную причину того, что между ними так много пьющих, – обратная сторона артистических натур на всех поприщах состоит в том, что они легко поддаются разочарованию, отчаянию, оканчивающимся в обыденной жизни вином, картами, меланхолиею, самоубийством. Вспоминаю одну из моих парижских кухарок, тоже придерживавшуюся рюмочки, милую, услужливую, скромную, но лишь до процесса приготовления кушанья; когда она начинала священнодействовать, – тут уж, бывало, не подходи к ней; и меня, хозяина, она без церемонии выпроваживала из кухни: «Sortez, monsieur, j’ai besoin de toute ma place»[43]. Это был истинный артист в своем деле.
Помню одну из московских поварих, интересный тип, о котором стоит сказать несколько слов. Когда кушанье удавалось, этот субъект делался весел, разговорчив и сыпал рассказами из своего прошлого, – ни дать ни взять, как наш брат, нервный художник. Наоборот, когда «не выходило», нервы ее совершенно сдавали, и всякое замечание в это время вызывало с ее стороны ссылку на купца Берендеева, у которого она прежде служила и который будто бы всегда был ею доволен. Некоторая нечистоплотность, а иногда и невнимательность к делу вполне выкупались общим добродушием и бесспорно артистическим увлечением в своей работе. Как побывавшая в Петербурге, она называла завтрак «фрыштыком» и знала немало иностранных поварских слов, но произносила их неправильно: рагу называла рага, пюре – пира, десерт – дерсет, и в минуту раздумья сентенциозно говорила, что «природа науку докоряет».
Приходит на память еще артист по кулинарной профессии, повар-китаец, на котором тоже следует остановиться, хотя бы ввиду того, что у нас почти не знают, на какой высоте стоит поварское искусство в Китае. В Туркестане один полковник, из перешедших нашу границу китайских эмигрантов, спасшихся от дунганского восстания[44], пригласил меня к себе на обед. Зная, что эмигранты были все очень бедны, я боялся, что меня накормят какою-нибудь неудобоваримою туземною снедью, почему и закусил предварительно в нашем пограничном отряде бифштексом. Хозяин торжества действительно зарезал только барана, но он ухитрился приготовить из него 15 блюд, таких вкусных, что буквально хоть пальчики облизывай. Почти уже сытый, после завтрака у офицеров, я отказывался от потчеваний, но так как нельзя было вовсе ни к чему не притронуться, то я попробовал одного блюда и был поражен деликатным вкусом его. Другое было не хуже, третье – тоже. Язык, мозги, головка, филе, ребра, почки, легкое, печенка, грудинка, кишки – все было приготовлено на разные лады, одно вкуснее другого, все аккуратно, аппетитно разложено по маленьким чашкам, приправлено перцем, специями, капустой, картофелем, рисом, морковью и проч.
– Откуда у вас такой мастер-повар? – не утерпел я, чтобы не спросить хозяина.
– Прямо из Пекина.
– Как так?
– Он из ссыльных, иначе здесь, в глуши, конечно, трудно было бы достать такого.
Я полюбопытствовал посмотреть на этого повара, на добродушной физиономии которого мне указали и знак ссылки – клеймо какой-то китайской буквы, выжженное на виске. По закону клеймо должно было бы украшать щеку преступника (он убил кого-то), но парень догадался вовремя «смазать» выжигавшую руку, отчего буква соскользнула на волосы и почти затерялась там. Не знаю, кого и за что убил этот китайский повар, но бесспорно, что он был не только с артистической подкладкой, но прямо артист.
Прибавлю, что скоро после того мое увлечение китайскою кухнею значительно убавилось – не с артистической, а с ремесленной стороны – из-за рассказа приятеля, артиллериста Рейнталя, которого тогдашний губернатор Семиреченской области генерал Колпаковский посылал в осажденный дунганами город Кульджу[45]. Когда-нибудь я поведаю историю этого восстания и осады кульджинской крепости, кончившейся тем, что амбан, т. е. генерал-губернатор, комендант и офицеры, потеряв надежду отборониться от мятежников и считая недостойным отдаться в их руки, последний раз хорошо покушали, выпили по лишней рюмке теплой водки, закурили трубки и взорвали себя на воздух. Расскажу, говорю, об этом эпизоде обширной драмы, унесшей вдоль всей нашей границы до двадцати миллионов народа, другой раз; теперь же продолжаю, что, по словам Рейнталя, несмотря на скудость припасов у осажденных, его все время отлично кормили, и многие блюда, как например, жареного поросенка, приготовляли просто удивительно. «Все было так вкусно приготовлено, – говорил он, – что я ел с аппетитом до тех пор, пока не убедился в крайней нечистоплотности китайцев. Кухня была расположена перед моими окнами, и вот один раз вижу, что повар, попробовавши навар супа и найдя его, вероятно, недостаточно крепким, направился к валявшемуся рядом издохшему верблюду, отрезал от него добрый кусок и бросил в мой суп!..»
Что делать, по части нечистоплотности на Востоке не без греха. Пожалуй, не лучше была угодливость, с которою меня потчевали у курдов, на Алагезе[46], под Араратом. Я посетил там одного из старших курдских предводителей, Измаил-Агу, брата известного в свое время Джафар-Кули-Аги, и этот писаный красавец разбойник угостил меня супом, в котором бараньих волос было больше, чем чего-либо другого. Чтобы осязательно доказать свою дружбу, он во время обеда рылся пальцами в этом супе, вылавливал куски чистого жира покрупнее и клал мне в рот. Отказываться было невозможно, и я благодарил, глотал. Это угощение было совсем не артистично.
Ведя речь о поварах и поварском искусстве, скажу, что в каждой стране излюбленные, популярные блюда отличаются не только прекрасным вкусом, но и простотою приготовления: это – представители кулинарной мудрости разных народов, отражающие художественный темперамент их самих. В России – щи с кашей, кулебяка и деликатное блюдо ухи, особенно стерляжьей; на Кавказе – шашлык; в Германии главенствуют сосиски с кислой капустой; во Франции рагу из баранины; в Англии ростбиф и пудинг; в Америке – жареные устрицы и черепаха в соусе (терепин, – приготовляется особенно хорошо в Балтиморе[47], куда я нарочно ездил для того, чтобы получить надлежащее понятие об этом блюде); в Италии первенствуют макароны; в Венгрии – гуляш; в югославских государствах – курица в сметане с перцем; в Турции, Персии и Средней Азии господствует пилав или пилау, который, замечу мимоходом, европейские повара совсем не умеют приготовлять. То же, впрочем, можно сказать и о всех национальных блюдах – как они ни просты, а не переносят переселения. На всем Востоке, кроме помянутого пилава, имеет право гражданства курица или дичина, приготовленная в чистом луке, разваренном в масле; в Китае знамениты суп из ласточкиных гнезд[48] и жареный поросенок; в Индии, при запрете на говядину, очень хорошо приготовляется похлебка-соус из чечевицы, сильно приправленная специями и не уступающая вкусом мясным блюдам.
К слову сказать, неизвестно еще, не правы ли вегетарианцы, с их проповедью против мяса и боязнью ввода в организм, с мясными блюдами, задатков разных болезней, особенно при современной манере приготовления с просырью, с кровью. Факт тот, что теперь уже доктора запрещают мясо при многих болезнях, и есть вероятие, что скоро оно выйдет из употребления при большинстве серьезных недугов. На Востоке такая общая боязнь недоваренного или недожаренного мяса, что оно воспрещено и именем божиим, т. е. религиями, и людскими законами. Помню, что за время пребывания и занятий в одном из буддийских монастырей в Гималаях, когда у меня жарили баранину на вертеле, настоятель, почтенный 80-летний старик, прислал мне сказать, что «монастырское божество сердито на меня!» – «За что?» – «За то, что я жарю мясо, не сваривши его предварительно. Хорошо вываренная говяжья снедь, – по словам почтенного монаха, – полезна человеку, а такая, какою я ее ем, недожаренною, кровяною, – вредна и противна божьему закону». Я выслушал, извинился, но и по сие время не исправился от этого греха, – ем мясо с просырью.
Надобно удивляться тому, что до сих пор, несмотря на сравнительные удобства и дешевизну путей сообщения, так мало путешествуют. Ездит, особенно по чужим землям, больше развлекающихся, скучающих людей, чем учащихся. Положим, что у первых больше денег, но причина не в этом только, а и в том, что вторые считают путешествие не столько необходимостью, сколько научной роскошью. Мне думается, однако, что в наше время ученый, художник, музыкант, даже военный не могут считать себя просвещенными людьми без проверки своего образования путешествиями. Как возможно вполне изучить географию и историю страны, не повидав ее? Возможно ли правильно понять Библию и Новый завет, не бывши в Палестине? С другой стороны, оценить и понять Рембрандта можно, только увидев Голландию, а Веласкеза – побывав в Испании. Гумбольдт, Лайель, Дарвин, Уоллес[49] и другие первоклассные ученые не были бы так велики в своих выводах и открытиях, если бы не объездили значительной части земного шара и не проверили на местах своих догадок. Само собою разумеется, я говорю об общем правиле и не касаюсь исключений, которые везде встречаются.
Сколько вдохновения, сколько широты для миросозерцания почерпнет из путешествий художник! Как узки покажутся ему рамки, разделяющие представителей живописи на историков, жанристов, баталистов, пейзажистов, а также новейшее разделение на импрессионистов, символистов и др.! Сколько чудных мотивов, в их соотношении с окружающей природой и климатом, выслушает музыкант! А военному разве не необходимо на самых полях битвы проверить результаты кабинетного изучения причин, способствовавших выигрышу или проигрышу того или другого сражения?
Толково путешествующий, внимательно изучающий видимое и слышимое, прежде всего убедится в том, что он знает лишь ничтожную часть того, что может знать, и вследствие этого будет менее горд своим положением в природе, на роли венца творения. Он действительно возвысится над другими животными, а не ложною только уверенностью в том, что у него ум, а у них инстинкт; у него сознание, а у них – один инстинкт; у него рассудок, способность анализа, а у них опять-таки только инстинкт, – слово, ничего не выражающее, лишь способствующее задержке нашего развития!
Часто слышишь рассуждения о том, что наш век высоко цивилизованный и что трудно представить себе, куда, в каком направлении, в какой степени может еще развиваться человечество. Не наоборот ли? Не вернее ли принять, что во всех направлениях человечество сделало только первые шаги и что мы живем еще в эпоху варварства? Хотя бы взять то, что, стыдясь уже поедать своих врагов (т. е. людей, считаемых в известную минуту такими), мы еще не додумались до другого средства избавляться от них или изменять их образ мыслей, как десятками, сотнями тысяч убивая, истребляя их…
А наша наука, наши скороспелые заключения, наша надменность относительно всех других животных! Серьезно ли мы наблюдаем, изучаем их? Как могло, например, случиться, что «речь» друга человека, собаки, до сих пор не исследована серьезно, не поставлена в рамку систематичного научного целого? Конечно, есть люди, особенно между охотниками, могущие понимать собак и при случае сообщить об их языке немало характерных подробностей; но оставляемый этими людьми научный багаж невелик, и к нему относятся с полным пренебрежением; это по преимуществу плоды личных наблюдений и замечаний, передаваемых в наследие сыну или родственнику, если таковые пожелают принять их. Многие, конечно, улыбнутся, если я скажу, что давно пора составить руководство к изучению языка животных, правильное применение которого даст возможность проследить нравственную сторону их существования несравненно лучше, чем мы ее знаем теперь, и через то получить много новых данных для изучения человека.
В последние годы один американский ученый начал распознавать разговор обезьян, но лай, визг, вой собак, т. е. очень разнообразный и выразительный разговор наших старых, верных друзей, так и остается неразобранным, неразработанным. Кто не знает, что собака разно лает на хозяина и на чужого, на знакомого и незнакомого, что она чует врага, мертвеца; разно лает на человека, собаку, зайца, волка, птиц; разно просит есть, пить; сердится, благодарит, жалуется, горюет, радуется… Пренебрежение к разбору всего этого напоминает презрение к языкам низших народностей, приводящее, с одной стороны, к фальшивым научным выводам, а с другой – к безучастию, среди которого эти народности бесповоротно вымирают.
Я уверен, что будут, наконец, составлены руководства для изучения собачьего языка, так что всякий желающий, для тех или других надобностей, – ученый, охотник, солдат, дворник дома или любитель спорта, – будут в состоянии научиться лучше понимать этих полезных животных и в свою очередь яснее передавать им свою волю. Мы привыкли и любим думать, как выше замечено, что наше время дошло чуть ли не до окончательных выводов, а между тем многое остается еще почти не затронутым, – есть все вероятия думать, что животные окажут людям большие услуги, чем доставление мяса для пищи и шкур на одежду, – изучение общины у пчел и муравьев, например, далеко не закончено, а оно в высшей степени важно для нас…
Вообще животные гораздо умнее, чем мы привыкли думать; то, что презрительно называется инстинктом, представляет веками нажитый и передаваемый от поколения к поколению разум. Таким вековечным разумом или инстинктом в большой мере обладал, конечно, первобытный человек. Все способности, отличающие людей, есть в зачатке и у животных. Я ограничусь здесь несколькими примерами, не особенно яркими и не наводящими на бесспорные заключения, но указывающими на несомненное присутствие у животных способности соображать; кстати, попутно приведу кое-какие замечания, либо взятые из личных наблюдений, либо слышанные из первых уст.
Нечего и говорить про лисиц: азбучная истина, что они в высокой степени хитры, сообразительны, умны. По словам людей, занятых ловлею их, нужны самые крайние внимательность и осторожность при постановке капканов на них: «И остерегаешься брать струмент голыми руками, и забрасываешь его снегом, и свои-то следы заметаешь – нет, она учует: обнюхает, осмотрит, а не тронет приманки, отойдет». Конечно, из-за трудности ловли этого зверя держится на Севере поверье, что против лисицы надобно знать слово, т. е. заклятие: «Иной, – говорят, – как ни изворачивается, ни старается, не может уловить ни одной», – этот иной, конечно, только более неосторожен и менее умен, чем лисица.
О лошадях сложилось понятие, что это животное неумное, и сравнительно, пожалуй, оно и так; но надобно принять во внимание давнее, постоянное подчинение лошади человеку, рабство, в котором она приобрела некоторые качества, нужные ее господину, и утеряла немало из прежде присущих ей. По крайней мере, дикие кони, «кианги», стада которых я встречал на соленых озерах западного Тибета, выказывали себя в такой мере храбрыми, сметливыми и любознательными, какой незаметно у домашних лошадей. Впрочем, у нас на Юге хорошо знают, что молодой конь, убегая с полковой коновязи или конюшни, без ошибки попадает в свою степь, в родной табун, отстоящий иногда на 100 верст, для чего нужно немало сообразительности. Опытный кучер рассказывал, что лошадь всегда высматривает, кто садится: если хозяин, то соображает, что бежать можно потише, так как он наверное пожалеет ее. Пожилой и неглупый извозчик уверял меня, что его лошадь хорошо применилась к седокам и различает их по одежде: если садится человек с цветным воротником и околышем и блестящими пуговицами, то она бежит без кнута, так как по опыту убеждена, что таких седоков надобно возить скоро, иначе ей достанется. Кто не знает, что старые заремонтные лошади[50] прекрасно узнают полковые марши и сигналы, заслышав которые, несмотря на усталость, начинают гарцовать в извозчичьей упряжи. Мстительность лошади хорошо известна. Один мой знакомый купец в Ярославле, бивший часто своего красивого, сильного вороного рысака, вздумал раз загладить горячность, поласкать его, – лошадь схватила его за грудь, чего никогда не делала с кучером, и, поваливши, начала топтать. О случаях, когда лошади, затаивши обиду, умело выбирали минуту для мести, мне приходилось слышать много раз, а это бесспорно указывает на значительную дозу сообразительности. Я совершенно верю случаю, в свое время рассказанному во всех парижских газетах: лошадь, стоявшая на rue de Lafayette, у тротуара, в ряду других, в ожидании пристяжки к омнибусу, – лишь только конюх ушел в кабачок, перешла с переднего места, на котором ее ждала очередь впрягаться, на заднее, где можно было еще отдохнуть… Как кони в табуне защищают от волков себя и своих малышей, становясь в круг задними ногами наружу, а головами внутрь, куда и прячут жеребят, – достаточно известно. Это называют инстинктом, а я называю разумом.
Вот что рассказывал мне казак на китайской границе о проделке с ним медведя. «Иду, – говорит, – раз в горах, по козьей тропке, вижу: валится мне камень под ноги, должно быть, сорвался. Иду дальше, опять камень, – что за странность! Дальше – еще камень… Э! – говорю себе, – да это, должно быть, мишка. Сейчас с ружьем спустился и низом побежал по тому направлению, по которому шел зверь; поднялся, гляжу и что же вижу: заманил меня мишка в эту сторону, а сам во всю прыть убегает в другую!» Я не имею причины не верить этому рассказу и нахожу в нем положительное доказательство не только хитрости, но и ума медведя; тут видна способность к умозаключению. Тот же казак, убивавший ежегодно по полудюжине, а иногда и более медведей, рассказывал об охоте мишки на диких пчел, которую ему привелось посмотреть. Приготовления медведя к этому подвигу были разумны и серьезны: он удостоверился сначала в том, что есть удобный спуск к речке, обошел несколько раз ствол, выбрал удобную сторону для подъема и полез. Быстро разорив соты, он набрал себе полный рот их и, провожаемый рассвирепевшими пчелами, еще быстрее спустился на землю, да прямо к ручью, в котором давай валяться, топить своих врагов. Достаточно вывалявшись, облизавшись и обсосавшись, мишка снова пошел на охоту и проделал то же самое. «Просто потеха была», – говорил казак, убивший потом этого лакомку.
А вот проделка со мною старого козла. В Средней Индии я еду верхом по полям Одейпура, на которых пасутся шесть-восемь, иногда более, стад диких коз. Все они держатся довольно далеко, на расстоянии двух ружейных выстрелов, и при приближении пешехода убегают; мимопроходящей же телеги не боятся, так что из этих последних и удобнее всего стрелять в них. Я хочу не убить, а загнать козочку и, зная, что старого козла или козу не взять, намечаю молодой, слабый экземпляр и ударяю за ним. Тотчас все животные бросаются врассыпную, причем молодые, неопытные скачут вперед, постарше – в стороны. Версты четыре, пять я скачу по ровному полю за намеченной жертвой, которая уже начинает выбиваться из сил, в то время как мой арабский конь несется еще бодро и легко, козочка делает все более редкие и грузные скачки, и расстояние между нами видимо уменьшается. Вот я совсем догоняю ее – можно затоптать лошадью, пристрелить из легкого ружья, что у меня за плечами, или хоть забить нагайкой… В это время, откуда ни возьмись, старый козел бросается чуть не под ноги моей лошади, невольно сбивающейся и уменьшающей аллюр, да и сам я отвлекаюсь. Козлу только этого и нужно: козочка, пользуясь замешательством, успевает спастись, а самого его и след простыл: в несколько прыжков он очутился вне моих поползновений. Я понял игру козла, и хоть из-за устали лошади не мог повторить опыта в тот же день, но на следующий опять поскакал, с намерением этот раз не даться в обман. Конечно, то было уже другое стадо, но и в нем оказался старый плут, чуть ли не более еще вороватый, чем накануне: в последнюю минуту он бросился ко мне так безоглядно, так, по-видимому, неосторожно, что лошадь, прямо из боязни споткнуться на всем скаку, приудержала свой бег, а я, каюсь в том, несмотря на твердое решение не поддаваться, выстрелил два раза в предателя, промахнулся и упустил его и козочку! Интересно заметить, что оба раза при конце таких преследований предо мной скакали не только козы, но и волки, – эти почтенные охранители стад, должно быть, постоянно держатся в ариергарде их и, из боязни старых козлов не нападая открыто, выглядывают по ближайшим кустарникам и джунглям, выжидая случая предложить свои услуги.
Тигр не из особенно умных животных, но и он, видимо, ничего не делает без рассуждения; всегда ли правильно его рассуждение, особенно не о своем брате-звере, а о таком страшном и малопонятном ему противнике, как человек, – это другой вопрос; ведь и люди не всегда правильно рассуждают. Русский охотник на мелкую дичь в Туркестане утверждал, что тигр умеет различать намерения человека, отличает встретившегося случайно или идущего на птицу от имеющего поползновение на его шкуру: первых, даже и с ружьем, не тронет, а на вторых иногда и без вызова бросается своим страшным неотразимым прыжком. По словам его, выстреливший в тигра и не убивший его сразу, что очень трудно, должен ожидать, что зверь если не исковеркает его совсем, то во всяком случае вырвет руку, предпочтительно левую, как выставленную при выстреле вперед.
Людоед
Судя по рассказам людей, подсмотревших тигра, вернее – тигрицу в ее домашнем быту, она добра, ласкова и играет с детенышами так нежно, как добрая кошечка. Вообще рассказы о кровожадности и свирепости диких зверей преувеличены. Человек своей вертикальной фигурой внушает им всем такой неодолимый страх, что они боятся его и без вызова редко решаются нападать, – разумеется, если голод не остервеняет их. Исключение составляют старые звери, например, беззубые тигрицы, не могущие преследовать и атаковать больших животных и поневоле продовольствующиеся человеком, – раз попробовавши человеческого мяса, зверь, конечно, находит его вкусным, держится вблизи от поселений и слывет в окрестности «людоедом».
В Индии охота на тигров сравнительно легка и безопасна, так как их бьют с деревьев и слонов, но в Средней Азии, где тигров много, а деревьев и слонов нет, охота на них до крайности трудна и опасна. Я знал английских офицеров, уложивших десятка по два тигров, всегда из засады; в Туркестане же встречал мало людей, выходивших на эту охоту один на один. Военные отправляются командами, а туземцы, охотящиеся не из любви к искусству, а из-за потерь домашнего скота, распоряжаются различно: или, выследивши, застают зверя во время сна, – набрасываются, хватают за уши и стреляют, тычут копьями, пока не забьют, причем обыкновенно оставляют на месте битвы руку, ногу, а иногда и голову; или на бодрствующего зверя идут целою сотнею, пуская впереди смельчака, плотно и толсто укутанного в войлок; лишь только зверь набросится и прежде чем он успеет разодрать войлок, все налегают, оглушают зверя криком, ударами и часто скручивают, берут живьем, причем, конечно, тоже не обходится без изъянов.
Великолепные королевские тигры, виденные мною у магараджи Джейпура, совершенно благодушно относились к туземцам, но не выносили англичан, – при виде их бросались и бесились в клетках, по которым их рассажали, вследствие совета, данного английским резидентом. Тигры эти свободно разгуливали прежде по садам магараджи, разделяя такую привилегию вместе с хорошенькими баядерками – танцовщицами; но так как стало известным, что они пробовали иногда свои зубы и когти на придворных служащих, то и был дан «совет» засадить их в клетки. Конечно, нельзя было отнести недружелюбие этих зверьков к данному против них совету, а надобно думать, что легко приручившись к туземцам, они не успели привыкнуть к англичанам.
Было бы общим местом приводить примеры ума и сметливости обезьян, – я ограничусь лишь занесением для памяти тех сюрпризов, которые они преподносили мне при некоторых случаях встречи с ними.
В восточных Гималаях, в Сиккиме, расположившись раз при серных водах, я привлечен был в ближайший лес нестерпимо пронзительным шумом обезьян. Вскинувши ружье на плечо, я пошел взглянуть, что такое у них делается, и лишь вступил в чащу густых развесистых деревьев, как наткнулся на огромное общество этих получеловеков, занимавших все ветви. При виде меня они не выказали ничего, кроме любопытства, но когда, шутки ради, я выстрелил и ранил одну из них, то затрудняюсь и выразить, что сделалось со всем населением, в какое оно пришло бешенство: целые десятки, прыгая с ветки на ветку, устремились ко мне, жестикулируя, делая угрожающие жесты и гримасы, а главное – что-то выкрикивая, должно быть: «убирайся вон, а то тебе будет плохо». Впрочем, это только моя догадка; факт тот, что я порядочно струсил, ибо понял, что вот-вот сейчас меня разорвут на клочки; не заставивши их повторять себе долго угрозы, по-военному, с лицом и дулом ружья, обращенными к неприятелю, я ретировался.
Если не столько опасности, то более каверз пришлось претерпеть от двух обезьян, вывезенных мною из Индии, не особенно больших, но сильных, ловких, смышленых да вдобавок умевших кланяться, просить, благодарить по-людски. Уже на английском пароходе «P» and «O», вырвавшись из клетки, которую им отвели в носовой части судна вместе с собаками и другими животинками, они привели в негодование команду тем, что, взобравшись на мачту, стали развязывать и перекусывать разные заинтересовавшие их узлы и веревочки, – это, конечно, не входило в программу занятий пассажиров. Потом любопытство узнать, что делается внутри судна, привело их к нескромному, прямо неджентльменскому поступку: не смея спуститься вниз по общим лестницам из боязни быть пойманными, беглецы рано утром спустились по борту судна и просунули свои головы в окошко одной из кают 1-го класса, как раз в то время, когда занимавшая ее дама одевалась к чаю. Последовал страшный испуг, крик, переполох, в конце которого капитан «вежливо, но твердо» пригрозил застрелить обезьян, если я не уйму их. «Сделайте одолжение, – ответил я, – может быть, хоть это образумит их».
После, во Франции, где я тогда жил и где для них была сделана большая проволочная клетка, опять немало было возни и даже неприятностей. Чрезвычайно сильные и дерзко ловкие, они пользовались всякою неосторожностью, чтобы вырваться на волю, и если первое время на сахар и другие лакомства удавалось разными хитростями водворять их в клетку, то впоследствии ничем нельзя было сделать этого: они преспокойно жили на крыше моего дома, строя оттуда всякие гримасы и спускаясь лишь по ночам для воровства овощей и винограда, наводили страх на гулявших по парку, особенно на детей, которых терпеть не могли. После двух угроз привлечь меня к ответственности за исцарапанные лица малюток я решил застрелить моих обезьянок. Одну уложили наповал, но с другой повозились: не будучи бита за время пребывания у меня, она отучилась от поклонов и реверансов, которые прежде в совершенстве проделывала, но тут, получивши заряд в грудь, окровавленная, она вспомнила все жесты, которыми прежде умилостивляла человека, и начала так усердно кланяться и прикладывать руку к сердцу и голове, что я не имел силы выстрелить второй раз и передал ружье слуге.
Говорить ли еще о собаках, известных примерах их ума, сообразительности и преданности, часто нежности к людям? У одного знакомого мопс только что не говорил; достаточно было хозяину указать на одну перчатку на руке и спросить: где другая? – чтобы он бросился искать сначала в доме, а потом и на улице.
Другой мой знакомый, живший на Кавказе, приручил дикого аджарского пса тем, что больного, страдавшего жаждой и из страха всеми покинутого, напоил и вылечил; собака отплатила за это привязанностью и верностью. «Раз я был удивлен, – рассказывал мне С., – когда, придя домой за полночь, нашел недвижно сидящего за моим столом приятеля. – „Что вы тут делаете?“ – „Да вот, как видите, не смею двинуться с места“, – отвечал тот и рассказал, что, придя еще засветло и посидев немного, он собрался было уходить, но собака, до тех пор державшаяся если не особенно дружелюбно, то и невраждебно, преградила дорогу и так внушительно зарычала, что пришлось снова сесть. Это повторялось не раз, и в конце концов он был вынужден сидеть, не двигаясь, чтобы не раздражать цербера».