Здесь – Алтарь. Воистину алтарь, один на земле.
И куда же мы все пойдем отсюда…
(перед кончиной митр. Антония.
28 октября, ночь).
Может быть, другие не имеют права умереть сами, но я имею право умереть сам.
И Тиллинг, директор Евангелической больницы, когда «она там лежала» (опасное кровотечение, – на краю могилы), умер.
Роше в Мюнхене, Наук где-то за границей, теперь вот Тиллинг (такой гигант был), еще раньше, виновный в кровотечении (велел массаж делать, не сняв швов), Рентельн – все ϯϯϯ. И если Немезида…
Грех! Грех! Грех!!!
(28 окт. ночь).
В случае «если бы» – вот план для издания моих статей, еще не перепечатанных в книги:
1) Около церковных стен, III. Статьи о Церкви, об управлении ею, о духовных школах. Это все «в помощь попам», а отчасти в помощь нашему милому духовенству. Передольский хорошо его звал «Божьей родней». Оно – и есть таково: через 1000 лет пронесло и сохранило не колеблясь идею Неба, идею Правды, идею Суда… Да помолится оно о несчастных рабах Божьих «Василии и Варваре». Свящ. Устьинский все время о нас молился. Спасибо ему, милому.
2) «О писателях и писательстве». Тома на 4. Статьи о литературе. Есть предисловие к этой книге, очень одушевленно написанное где-то. – Сюда должны войти (в рукописях) неоконченные статьи «Паскаль», «Христианство и язык», «Фауст».
3) «Юдаизм». Вначале – «Замечательная еврейская песнь», потом «Жид на Мойке» (из «Нового Пути»), «Чувство солнца и растений у древних евреев» и последним – «Юдаизм». Это – в I том. Во II том, с подзаголовком «Материалы», толстая тетрадь у меня в библиотеке, еврея Цинхенштейна; и затем бы – но этого никто не сумеет выбрать – отмеченные места из «Талмуда» и из «Ветхозав. храма».
4) «Сумерки просвещения» — вторым изданием, с дополнениями, а главное – с продолжением: «В обещаниях дня»: сюда собрать статьи, напечатанные в пору ломки и смуты школы и ее растерянности. Таким обр.: «Сумерки просвещения» – 1 т. «В обещаниях света», 1 т. Все – целое. Это – милым гимназистам.
5) «Семейный вопрос в России», том 3. Там одна статья: «В мире любви, испуганности и стыдливости».
Это – добрым страдалицам.
6) «Эмбрионы». Из книг, из «Торгово-промышл. газеты» («Из дневника писателя»), «Попутные заметки» (из «Нов. Вр.»), из «Гражданина». Это нужно издавать в формате «Уединенного», начиная каждый афоризм с новой страницы. Смешивать и соединять в одну книгу с «Уединенным» никак не нужно. «Уединенное» – без читателя, «Эмбрионы» – к читателю.
7) «Германские впечатления». Наугейм, Мюнхен, etc.; сюда же, собственно, надо бы перенести из «Итальянских впечатлений» последний отдел: «По Германии». И даже «Германские впечатления» (книжку) начинать с этих статей о Берлине и Кайзере-Вильгельме.
8) «Кавказские впечатления».
9) «Русский Нил» (впечатления по Волге). Сюда внести и статьи под заглавием «Израиль» и «В современных настроениях» из «Русск. Слова» за 1907 г., №№ 194 и 200 (ибо это все «Русский Нил», и только редакция переменила заголовки).
10) «Чиновник. Очерк русской государственности». Статьи из «Русск. Слова» и «Нов. Слова» о чиновничестве.
11) «В связи с искусством». Сюда внести статьи: «Молящаяся Русь» (о Нестерове), «Где же религия молодости», «Сицилианцы в Петербурге», «Из мыслей зрителя», «Гоголевские дни в Москве», «Памятник Александру III», «Отчего не удался памятник Гоголю», «Актер», «С.С. Боткин», «Памяти Комиссаржевской», «Театр и юность» и, может быть, «Танцы невинности» (о Дункан); «Зембрих».
12) «Литературные изгнанники». «Переписка с Леонтьевым» (с примечаниями) и «переписка с Рачинским» (с примечаниями). Письма ко мне милого Н.Н. Страхова (с портретом его, – худощавым, со сложенными руками и в саду, – снятым в Ясной Поляне после операции), письма ко мне Рцы (и портрет мой с Софой, крестницей), т. е. И.Ф. Романова, письма ко мне Шперка и портрет «Умирающий Шперк» (в Халиле, среди семьи: попросить выгравировать В.В. Матэ, адрес – в Академии художеств; гравюра обойдется рублей 200, – но, я думаю, за продажу это окупится), письма ко мне П.А. Флоренского (нужно спросить дозволения; адрес: в Троице-Сергиев Посад, Духовная Академия, Павлу Александровичу Флоренскому), – и Серг. Ал. Цветкова. Редактировать это издание могут П.А. Флоренский или С.А. Цветков. Адрес его: Москва, Остоженка, Молочный пер., д. 2, кв. 2.
13) «Древо жизни и идея скопчества». Статьи о поле, – из «Гражданина» и «Нов. Вр.» (особенно «Пол и душа»).
14) «Черный огонь». Статьи о революции и революционерах из «Нов. Врем.», «Русск. Слова» и «Нового Слова».
15) «Во дворе язычников», «Культура и деревня», «Древнеегипетские обелиски», «О древнеегипетской красоте», «Прорицатель Валаам» еписк. Серафима (библиогр. заметка), «О поклонении зерну» Буткевича – «Неверие XIX в.», (библиогр. заметка), «Афродита-Диана», «О лекции Влад.
Соловьева», «Сказочное царство», «Восток» (подп. Орион), «Величайшая минута истории», «Занимательный вечер», «Маленькая историческая поправка», «Серия недоразумений (?)», «Чудесное в жизни и истории», «Тема нашего времени», «Эллинизм», «Дежой Лермонтова в окружении древних мифов», «Атлантида – была», «Из восточных мотивов» (то же, что «Звезды» – заглавие это не мое, а редакции «Мира искусства»), и сюда прекрасный рисунок пером Бакста.
16) «Лев и Агнец». Громадная рукопись неоконченная, в несгораемом шкафе. Где места пропусков – просто заменить страницей многоточия. Это не нарушит смысла и связи. Редакция пусть будет Флоренского, а если ему некогда – Цветкова, а если и ему некогда – подождать. Помня: «Дело не волк – в лес не убежит».
Встретился с Философовым и Мер. в Рел. – фил. собр. Точно ничего не было. Почувствовал дружбу. А ругались (в печати), и они потребовали в «Рус. Сл.», чтобы или меня исключили, или они «выходят».
Даже «под зад» дал Фил-ву, когда он проходил мимо. Полная дружба. Как гимназисты.
Ужасно люблю гимназическую пору. И вечно хочется быть опять гимназистом. «Ну ее к черту, серьезную жизнь».
И когда сотрудничаю в газетах, – всегда с небольшим внутренним смехом, – всегда с этой мыслью: «Мы еще погимназистничаем».
И потому мне ровно наплевать, какие писать статьи, «направо» или «налево». Все это ерунда и не имеет никакого значения. «Шалости нижегородского гимназиста» (катались на Черном пруде).
(29 октября).
Зонт у меня Философова, перламутровый ножик (перочинный, прелестный) от Суходрева, теперь палка от Тычинкина.
Она грязная (он).
– Тем лучше. Это в моем стиле.
У Фил. зонт был с дырочкой. Но такая прелестная палка, черная с рубчиками, не вертлявая (полная в теле) и необыкновенно легкая.
Эти декаденты умели выбирать необыкновенно изящные вещи. Простые и стильные.
(29 октября).
30 окт.
…уклончивость всех вещей от определения своего, уклончивость всех планет от «прямой»…
Что это?!!!
Ужасы, ужасы…
Может быть, она в том, что мир хочет быть «застегнут на все пуговицы» и не показать внутренних карманов ни репортеру, ни Ньютону.
Если так – еще можно успокоиться. «Темно. Не вижу». Это пусть и говорит косолапый Вий, ноги которого вросли в землю.
Но если иное?..
Что?
Не хочу даже сказать. Пугаюсь.
Все мои пороки были или мелким любопытством ума, – или «так», «распустился», и, в сущности, беспричинны. Но мне никогда [порок] не «сосал под ложечкой» и не «кружил голову».
Поэтому «порочность мира» я знаю очень мало. И поэтому же, очень может быть, суждения мои о мире не глубоки. В огненных пороках раскрывается какая-то «та сторона Луны», которая ко мне никогда не повертывалась.
План «Мертвых Душ» – в сущности, анекдот, как и «Ревизора» – анекдот же. Как один барин хотел скупить умершие ревизские души и заложить их; и как другого барина-прощалыгу приняли в городе за ревизора. И все пьесы его, «Женитьба», «Игроки», и повести, «Шинель» – просто петербургские анекдоты, которые могли быть и которых могло не быть. Они ничего собою не характеризуют и ничего в себе не содержат.
Поразительная эта простота, элементарность замысла, Гоголь не имел сил – усложнить плана, романа или повести в смысле развития или хода страсти – чувствуется, что он и не мог бы представить, и самых попыток к этому – в черновиках его нет.
Что же это такое? Странная элементарность души. Поразительно, что Гоголь и сам не развивался; в нем не перестраивалась душа, не менялись убеждения. Перейдя от малороссийских повестей к петербургским анекдотам, он только перенес глаз с юга на север, но глаз этот был тот же.
Недостаток Перцова заключается в недостаточно яркой и даже недостаточно определенной индивидуальности.
Сотворяя его, Бог как бы впал в какую-то задумчивость, резец остановился, и все лицо стало матовым. Глаза «не торчат» из мрамора, и губы никогда не закричат. Ума и далекого зрения, как и меткого слова (в письмах), у него «как Бог дай всякому», и особенно привлекательно его благородство и бескорыстие: но все эти качества заволакиваются туманом неопределенных поступков, тихо сказанных слов; какого-то «шуршания бытия», а не скакания бытия.
Но он «рыцарь честный», честный и старый (по чекану) в нашей низменной журналистике.
С ним в контрасте Рцы: которого переделав Бог – плюнул от отвращения, и отошел. И с тех пор Рцы все бегает за Богом, все томится по Боге, и говорит лучшие молитвы, какие знает мир (в себе, в душе).
Увы: литературно это почти ни в чем не выразилось. Он писал только об еде, о Россини и иногда об отцах Церкви. Теперь, бедный, умолк.
Что такое литературная душа?
Это Гамлет.
Это холод и пустота.
(укладываясь спать).
31 октября.
Мне не было бы так страшно, ни так печально, если бы не ужасы ясновидения. Но я живу как «в Провидении»: потому что за годы, за очень долгие годы, – все будущее было открыто ей в каких-то вещих тревогах.
Мы сидели в Кисловодском театре. Давали «Горе от ума». Ни хорошо, ни худо. И в котором-то антракте я обдумывал, нельзя ли склеить статью в «Н. Вр.» рублей на 70 (билеты – 6 руб., время – в нужде, довольно жестокой).
– Посмотри, Вася.
Я поднял голову и смотрел на спущенный занавес, изображавший наяд и героев.
– Не там, а выше.
Занавес спускался из арки, и на арке были изображены… должно быть, античные маски.
– Вон там, в углу… Такая ужасная… Когда я буду умирать, у меня будет такое лицо.
Это было искаженное ужасом и отчаянием лицо «трагической маски».
Я захолодел. Губы мои что-то бессильное шептали. И этот ее «внушающий» голос, полный убеждения, пугал меня даже потом, когда я просыпался ночью.
Несколько раз, когда я хотел и предлагал ей отдохнуть в санатории – (как было бы спасительно, определили бы при приеме болезнь), она отказывалась в каком-то трепетном страхе: как забившаяся в угол птичка, боящаяся оставить этот угол.
И все подозрительность. И все испуг. – «Вы хотите остаться без меня одни» (для дурного, легкомысленного). «Вы хотите отвязаться от меня»…
Я переставал говорить.
«– Как страшно… Мне тогда представляется, что меня везут в сумасшедший дом. И спущены занавески».
И она холодела. И я холодел. Центр ужаса находился, был в «спущенных занавесках».
А «занавески» в душе ее и в самом деле спускались. Она атомически, разрушительно отделялась от мира.
Моя страдалица. И опять говорила: «Я снова видела во сне Михаила Павловича. Так ясно. И он спрашивал: «Скоро ли ты, Варюнчик, придешь ко мне? Я жду тебя».
Это первый муж. С которого все и началось. И самая любовь наша началась с чудной элегии, в которой она рассказала о необъяснимой молодой гибели ее 1-го мужа. Она осталась вдовою 21-го года, с 2-х летней Саничкой и матерью.
Бог послал меня с даром слова и ничего другого еще не дал. Вот отчего я так несчастен.
Ничего так красиво не лежит на молодости, как бедность.
Но без лицемерных «дыр»…
Бедность чистоплотная.
Душа моя как расплетающаяся нить. Даже не льняная, а бумажная. Вся «разлезается», и ничего ею укрепить нельзя.
(ночью на извозчике).
Я вышел из мерзости запустения, и так и надо определять меня: «выходец из мерзости запустения».
Какая нелюдимость.
Вражда ко всем людям.
Нас не знали даже соседи, как не знали и мы соседей. Только разве портной в углу (рядом его хибарочка). Все нас дичились, и мы дичились всех.
Мы все были в ссоре. Прекрасная Верочка умерла так рано (мне лет 8–7), и когда умерла, то все окончательно заледенело, захолодело, а главное, замусорилось. За все время я не помню ни одной заботы, и чтобы сам о чем-нибудь позаботился. Все «бродили», а не жили; и ни у кого не было сознания, что что-нибудь должно делать. Вообще слово «должно» было исключено из самого обихода, и никогда я его не слыхал до 14 лет, когда хоть услышал – «ты должен выучить урок» (и сейчас возненавидел «должен»). Все проводили дни (ибо «жили» даже нельзя сказать) по «как бы легче» и «как бы изловчиться». Только теперь (57 лет) я думаю, что Коля был прав, оставшись только 3 дня, и уехал молча и никогда не отвечал ни на какие письма. Он оценил глазом, образованием и опытом взрослого человека, что тут все мертво, хотя и шевелится, и дышит. И воскресить ничего нельзя, а можно только утонуть возле этого, в связи с этим, распутывая это.
(лежа в постели ночью, вспоминаю детство, до 13 лет).
Что такое «писатель»?
Брошенные дети, забытая жена, и тщеславие, тщеславие…
Интересная фигура.
(засыпая).
1 ноября.
Церковь научила всех людей молиться.
Какое же другое к ней отношение может быть у человека, как целовать руку.
Хорошо у православных, что целуют руку у попов.
Поп есть отец. Естественный отец. Ведь и натуральные отцы бывают дурные, и мы не говорим детям – ненавидьте их, презирайте их. Говорить так – значило бы развращать детей и губить их душу и будущность. Вот отчего, если бы было даже основательно осуждать духовенство – осуждать его не следует.
Мы гибнем сами, осуждая духовенство. Без духовенства – погиб народ. Духовенство блюдет его душу.
Что выше, любовь или история любви?
Ах, все «истории любви» все-таки не стоят кусочка «сейчас любви».
Я теперь пишу «историю», п. ч. счастье мое прошло.
У Рцы «Бог прибрал» троих детей – Ваню, еще Сережу, еще… имена забыл. Сережа умер потом и отдельно. Но один за другим выносили три детских гробика, с Павловской, № 2, Ефимова, 2-й этаж.
Это было что-то чудовищное. Как вообще у человека «кости не ломаются» в таком несчастии? Он – недвижный, растерянный, она – вся в муке. и Гесс (докт.) говорил: «Который вот день (сутки) Ольга Ивановна не закрывает глаз» (мать).
И Елена Ивановна…
И вот перенесли что непереносимо. Что вообще нельзя перенести. Под чем кости хрустят, душа ломится. Как же они перенесли?
А как же бы они не перенесли? Остались жить. Бог «одних берет», других «оставляет»: и кого оставляет– «будет жить».
Хохота и прежде не было. Всегда была нужда. Теперь – часто тяжелая. Но тогда (на именинах Ольги Ивановны) бывал смех. Улыбка и теперь бывает. Не частая, но бывает. Говорят. Заботятся. Он читает все Апостола Павла. Перечитывает. Обдумывает. Вчитывается. Все его чтение – Апостол Павел и «Нов. Вр.» (обо всем, – текущий день), иногда «Богосл. Вестник».
Он лицеист (Москва). Умница. Страсть – Рембрандт и Россини. Пишет. Но что-то «не выходит». Родился до книгопечатания и «презирает жить в веке сем». У него нет praesens, а все perfectum и plusquam-perfectum. Futurum[65] яростно отвергает.
И живут.
Живут пассивною жизнью (после страдания), когда активная невозможна.
Вот отчего нужно уважать старость: что она бывает «после страдания».
Этого нам в гимназии в голову не приходило.
Священное слово.
. . . . . . .
. . . . . . .
Зависимость моя от мамочки – как зависимость безнравственного или слабо нравственного от нравственного.
Она все ползет куда-то, шатается, склоняется: а все назад оглядывается.
И эта всегдашняя забота обо мне – как Провидение. Оттого мне страшно остаться одному, что я останусь без Провидения[66].
Ни – куда пойти.
Ни – где отдохнуть.
Я затеряюсь, как собака на чужой улице.
Основание моей привязанности – нравственное. Хотя мне все нравилось в ее теле, в фигуре, в слабом коротеньком мизинчике (удивительно изящные руки), в «одной» ямке на щеках (после смерти первого мужа другая ямка исчезла), – но это было то, что только не мешало развиться нравственной любви.
В христианском мире уже только возможна нравственная любовь, нравственная привязанность. Тело как святыня (Ветх. Зав.) действительно умерло, и телесная любовь невозможна. Телесная любовь осталась только для улицы и имеет уличные формы.
Я любил ее, как грех любит праведность, и как кривое любит прямое, и как дурное – правду.
Вот отчего в любви моей есть какое-то странное «разделение». Оно-то и сообщило ей жгучесть, рыдание. Оно-то и сделало ее вечным алканием, без сытости и удовлетворения. Оно исполнило ее тоски, муки и необыкновенного счастья.
Почти всегда, если мы бывали одни и она не бывала со мною (не разговаривала), она молилась. Это и раньше бывало, но за последние 5-6-7 лет постоянно. И за годы, когда я постоянно видел возле себя молящегося человека, – мог ли я не привыкнуть, не воспитаться, не убедиться, не почувствовать со всей силой умиления, что молитва есть лучшее, главное.
(ночью в слезах, 1-го ноября, в постели).
Я возвращаюсь к тому идеализму, с которым писал «Легенду» (знакомство с Варей) и «Сумерки просвещения» (жизнь с нею в Белом). К старому провинциальному затишью. Петербург меня только измучил и, может быть, развратил. Сперва (отталкивание от высокопоставленного либерал-просветителя и мошенника) безумный консерватизм, потом столь же необузданное революционерство, особенно религиозное, антицерковность, антихристианство даже. К нему я был приведен семейным положением. Но тут надо понять так: теперешнее духовенство скромно сознает себя слишком не святым, слишком немощным, и от этого боится пошевелиться в тех действительно святых формах жизни, «уставах», «законах», какие сохранены от древности. Будь бы Павел: и он поступил бы, как Павел, по правде, осудив ту и оправдав эту. Без этого духа «святости в себе» (сейчас) как им пошевелиться? И они замерли. Это не консерватизм, а скромность, не черствость, а страх повредить векам, нарушив «устав», который привелось бы нарушать и в других случаях и для других (лиц), в случаях уже менее ясных, в случаях не белых, а уже серых и темных. Пришлось бы остаться, с отмененным «Уставом», только при своей совести: которая если не совесть «Павла», а совесть Антониев, и Никонов, и Сергиев, и Владимиров, и Константинов (Поб.) – то как на нее возложить тяжесть мира? «Меня еще не подкупят, а моего преемника подкупят»: и станет мир повиноваться не «Уставу», а подкупу, не формализму, а сулящему. И зашатается мир, и погибнет мир.
Так мне и надо было понять, что, конечно, меня за….. никто не судит, и Церковь нисколько не осуждает…… и нисколько не разлучает меня с…… а только она пугается это сделать вслух, громко, печатно, потому что «в последние времена уже нет Павлов, а Никандры с Иннокентиями». Потому что дар пророчества и первосвященничества редок, и он был редок и в первой церкви Ветхозаветной, и во второй Новозаветной. Аминь и мир.
3 ноября.
Все погибло, все погибло, все погибло.
Погибла жизнь. Погиб самый смысл ее.
Не усмотрел.
Так любил ее, что никак не мог перестать курить ночью. (Правда – пытался: но она сама говорила: «покури» – и тогда я опять разрешал.)
5 ноября
Ах, господа, господа, если бы мы знали все, как мы бедны…
Если бы знали, до чего мы убоги, жалки..
Какие мы «дарвинисты»: мы просто клячи, на которых бы возить воду.
Просто «собачонка из подворотни», чтобы беречь дом доброй хозяйки.
И она бросает нам кусок хлеба.
«Вот и Спенсер, и мы».
«И сочинения Огюста Конта, Милля и Спенсера, и женский вопрос» (читал гимназистом).
И «предисловие Цебриковой».
Родила червяшка червяшку.
Червяшка поползала.
Потом умерла.
Вот наша жизнь.
(3-й час ночи).
…выберите молитвенника за Землю Русскую. Не ищите (выбирая) мудрого, не ищите ученого. Вовсе не нужно хитрого и лукавого. А слушайте, чья молитва горячее – и чтобы доносил он к Богу скорби и напасти горькой земли нашей, и молился о ранах, и нес тяготы ее.
(к выбору патриарха всея Руси; толки).
Жизнь – раба мечты.
В истории истинно реальны только мечты. Они живучи. Их ни кислотой, ни огнем не возьмешь. Они распространяются, плодятся, «овладевают воздухом», вползают из головы в голову. Перед этим цепким существованием как рассыпчаты каменные стены, железные башни, хорошее вооружение. Против мечты нет ни щита, ни копья.
А факты – в вечном полинянии.
7 ноября.
К. Б. меня нечего было «приводить»: со 2-го (или 1-го?) курса университета не то чтобы я чувствовал Его, но чувство присутствия около себя Его – никогда меня не оставляло, не прерывалось хоть бы на час. Я был «полон Б.» – и это всегда.
Но к X. нужно было «привести».
То неужели вся жизнь моя и была, – с 1889-го года, – «приведением» сюда? С 1889-го и вот до этого 1912 г., и даже, определеннее, до 7 ноября, когда впервые «мелькнуло»…
Ведь до этого 7 ноября я б. совершенно «вне Его». До такой степени, как, может быть, ни у кого. Но сказано: «И оружие пройдет тебе сердце»…
Так вот что «приводит»…
Не смиренные смиренны, а те, которые были смирены.
Но этой точки я не хочу: она враждебна мне. Нет – Рок.
И потом – смиренье.
Томится душа. Томится страшным томлением.
Утро мое без света. Ночь моя без сна.
Это мамочка моя, открыв что-то, показала мне: «Что это такое? Как верно».
Я взглянул и прочитал:
«На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого Бог окружил мраком».
Это из Иова (III, ст. 23). И я подумал: «Вот что я хотел бы вырезать на твоей могиле, моя бедная». Это было лет 18 назад.
Почему я ее всегда чувствовал, знал бедной. Как и у нее, у меня была безотчетная тревога, теперь объяснившаяся (давняя болезнь). Казалось, – все обеспечено, все дети отданы в лучшие школы, мамочка, кажется бы, «ничего»: а мысль «бедная! бедная!» сосала душу. К этой всегдашней своей тоске, тревоге я и отношу некрасовское
Еду ли ночью по улице темной
так как я часто езжу в редакцию (править корректуры). И всегда – тоска, точно завтра начнется светопреставление.
У меня чесотка пороков, а не влеченье к ним, не сила их.
Это – грязнотца, в которой копошится вошь; огонь и пыл пороков – я его никогда не знал. Ведь весь я тихий, «смиренномудрый».
И часто за чайным столом, оглядывая своих гостей, – и думая, что они чисты от этих пороков, – с какой я тайной завистью, и с благодарностью (что чисты), и мукой греха смотрю на них.
И веду разговор о литературе или Рел. – Фил. собр., едва сознавая, о чем говорю.
8 ноября.
Вся жизнь моя была тяжела. Свнутри грехи. Извне несчастия. Одно утешение было в писательстве. Вот отчего я постоянно писал.
Теперь все кончилось. «Подгребаю угольки», как в истопившейся печке. Скоро «закрывать трубу» (ϯ).
У меня было религиозное высокомерие. Я «оценивал» Церковь, как постороннее себе, и не чувствовал нужды ее себе, потому что был «с Богом».
Помню, в Брянске, я с высокомерием говаривал: «Он церковник», или еще: «Да, он – церковник, но это вовсе не то, что религиозный человек»… «Я не церковник, но я религиозный человек».
Но пришло время «приложиться к отцам». Уйти «в мать-землю». И чувство церкви пробудилось.
Церковь – это «все мы»; церковь – «я со всеми». И «мы все с Богом».
В отличие от высокомерной «религиозности» – «церковное» чувство смиренно, просто, народно, общечеловечно.
Философы, дай то не все, говорили о Боге; о «бессмертии души» учил Платон. Еще некоторые. Церковь не «учила», не «говорила», а повелевала и верить в Бога, и питаться от бессмертия души. Она одна. Она всегда. Непременно. Без колебания.
Она несла это Имя, эту Веру, это Знамя без колебания, с времен древних, и донесла до наших времен. О сомневающемся она говорила: «Ты – не мой». Нельзя представить себе простого дьячка, который сказал бы: «Может быть, бессмертия души и – нет». Всякий дьячок имеет уверенность в том, до чего едва додумался и едва имел силы досягнуть Платон.
«Сумма учений Церкви» неизмерима сравнительно с Платоновой системой. И так все хлебно, так все просто. Она подойдет к роженице. Она подходит к гробу. Это нужно. Вот «нужного»-то и не сумел добавить к своим идеям Платон.
Что же такое наши университеты и «науки» в Духовных Академиях сравнительно с Церковью?
Трава в лесу. Нет: трава в мире (космос).
Мир – Церковь.
А науки, и университеты, и студенты – только трава, цветочки: «пройдет серп и скосит их».
Кто догадался подойти со словом к умирающему? Кто подумал, что надо протянуть руку роженице?
Спенсеру это не пришло на ум.
Боклю – не пришло.
Даже Платону на ум не пришло, ни Пифагору в Пифагорейском Союзе. Не знаю, приходит ли ксендз, но пастор наверно не приходит. «Слишком грязно и душно» в комнате роженицы.
Православный священник приходит.
Не дотягивал я многого в церкви. Редко ходил с детьми в церковь. Но это «редко» так счастливо вспоминается. Это свет.
И такой «свет» разлит по всей стране. «Приходи и бери его даром». Кто не ленив – приходи все. Какой это недостаток по селам, что там нет службы в будние дни. Это недосмотрено. Приходили бы старухи. Приходили бы дети. Ведь это поучение.
Зачем священников обременили статистикой? И всякими глупостями, кроме прямого их дела, которое не исполнено.
У русских нет сознания своих предков и нет сознания своего потомства.
«Духовная нация»… «Во плоти чуть-чуть»…
От этого – наш нигилизм: «до нас ничего важного не было». И нигилизм наш постоянно радикален: «мы построяем все сначала».
Скоро кончатся мои дни… О, как не нужны они мне. Не «тяжело это время», но каждый час тяжел.
Все больше и больше думаю о церкви. Чаще и чаще. Нужна она мне стала. Прежде любовался, восхищался, соображал. Оценивал пользу. Это совсем другое. Нужна мне — с этого начинается все.
До этого, в сущности, и не было ничего.
Церковь основывается на «НУЖНО». Это совсем не культурное воздействие. Не «просвещение народа». Все эти категории пройдут. «Просвещение» можно взять у нигилистов, «культурное воздействие» дадут и жиды.
МНЕ НУЖНО: вот камень, на котором утверждается церковь.
Отпустим им грех их, дабы и они отпустили нам грех наш.
(о духовенстве, 8 ноября, глубокая ночь).
Ведь их – сословие. И все почти – в священники, диаконы, как же не человеку, а сословию — быть без дурных людей, порой – ужасных людей. В иерейство идут «сплошь», без отбора зерна. И колос то пустой, то хилый, то со спорыньей: и из 100 – один полновесный. Так естественно.
Простим им. Простим им. Простим им. Простим и оставим.
Все-таки «с Рюрика» они молятся за нас. Хладно, небрежно: а все-таки им велели сказывать эти слова.
Останемся при «все-таки». Мир так мал, так скорбен, положение человека так ужасно, что ограничим себя и удовольствуемся «все-таки»…
И «все-таки» Серафим Саровский и Амвросий Оптинский был из них. Все-таки не из «литераторов»…
У литераторов нет «все-таки».
У литераторов – бахвальство.
9 ноября.
Воображать легче, чем работать: вот происхождение социализма (по крайней мере ленивого русского социализма).
Кузнецов, трудовик 2-й Думы, пойман как глава мошенническо-воровской шайки в Петербурге. Это же ужасно.
Об этом не кричат газеты, как о «Гурко-Лидваль» целый месяц по 3–4 столбца в каждом №. И впечатление от двоякого отношения газет: администрация — воры, от которых спасают Россию – трудовики.
(натолкнулся случайно в газетах, разыскивая «Дело Мартьянова»).
Завтра консилиум из 4-х докторов: «можно ли и целесообразно ли везти за границу». Тане – материя на белое платье (25 р.). Вечеринка в гимназии, с приглашением знакомых. Можно позвать мальчиков Акимовых, очень воспитанных и милых.
Так одни цветы увядают, другие расцветают. Уже 13 л. работы в «Н. Вр.»: я рассчитывал в начале ее на 10 лет, чтобы оставить 20 000 р. детям. Теперь же можно и самому «закрыть трубу». Но нет мужества. Не составлено дух. зав., и не знаю, как писать. В банке долгу 5000, и «на заграницу» придется взять тысячи 3. Останется детям 30 000, и изданные книги, с оплаченными счетами типографиям, будут давать доходу рублей по 600.
Но один взнос платы за ученье требует 2000 р. в год. Непонятно, откуда это возьмется, если «закрыть трубу».
Два года еще должен жить (расплатиться с типографией и долг банку).
Мой переиспуг и погубил все…
Анфимов (харьк. проф.) верно (почти) определил все (896 г.). У меня руки повисли. А они должны были подняться и работать.
Если б я не был так испуган, я начал бы, по приезде в Петерб., леченье, не перепроверяя у Бехтерева. И все было бы спасено: не было бы ни миокардита, ни перерождения сосудов, ни удара (Карпинский).
Т. е. 3-х вещей, которые сломили нашу жизнь.
Не было бы мрака в дому, «тревог», неопределенного страха. Вся жизнь, начав с сотрудничества в «Нов. Вр.» (обеспечение), потекла бы совсем иначе, веселее, жизненнее, открытее. Связнее с людями.
Мамочка, которая гибла, не убегала бы так от людей, с нелюдимостью, «не нужно», с «все тяжелы и никого не хочется видеть», особенно не хочется видеть – веселья и радости.
(10 ноября).
16 ноября.
Ни Новоселов, ни Флор., ни Цвет., ни Булгаков, которые все время думают, чувствуют и говорят о церкви, о христианстве, ничего не сказали и, главное, не скажут и потом ничего о браке, семье, о поле. Вл. Соловьев написал «Смысл любви», но ведь «смысл любви» – это естественная философская тема: но и он ни одной строчки в десяти томах «Сочин.» не посвятил разводу, девственности вступающих в брак, измене, и вообще терниям и муке семьи. Ни одною строчкой ей не помог. Когда я издал два тома «Семейного вопроса в России», то на книгу не только не обратили никакого внимания, но во всей печати о ней не было сделано ни одной рецензии и ни одного указания или ссылки.
«Семейного вопроса в России» и не существует. И семья насколько страшно нужна каждому порознь, настолько же вообще все, коллективным национальным умом, коллективным христианским умом, собирательным церковным сердцем – к ней равнодушны и безучастны.
Это дело полиции и консистории, – дело взятки, протокола и позорного судьбища. Как ясно, что оно именно не «таинство», а грязь и мерзость во всем ее реальном содержании («два в плоть едину») – как об этом все они и говорят в сердце своем, в сочинениях своих, в молчании своем.
Фл. мог бы и смел бы сказать: но он более и более уходит в сухую, высокомерную, жестокую церковность «Засыхают цветочки» Франциска Ассизского.