Немцы, рыскающие по ночам над районами базирования советской авиации, по нашей терминологии – пиратствовали. Мы тоже применяли такую же форму боевых действий, только у нас именовалась она деликатно – «свободная охота». Добровольцы-охотники всегда находились. В ясную лунную ночь, когда полк после выполнения боевого задания затихал на стоянках, командир разрешал на остаток ночного времени заправить машины, подвесить бомбы, запастись патронами и прогуляться к фашистам. Там всегда обнаруживались подходящие цели – действующий ли аэродром, неподвижно пережидающий ночь или катящий по перегону железнодорожный состав, а то ночная колонна, шествующая по шоссе к фронту.
С «колесными» объектами дело обстояло просто: с небольшой высоты, под острым уголком к длине цели, не спеша, с пристрелкой вхолостую, а то и первой парой бомб – все как на полигоне, да еще причесать пулеметами удавалось. Они, конечно, отстреливались, а лучше сказать отпугивали, потому что прожекторов у них не было, а рассмотреть самолет в ночном небе непросто.
Сложнее было вписаться в общую группу самолетов, летавших в районе немецких аэродромов. На земле чутко слушали небо, и, если удавалось уловить незнакомый звук, все мгновенно преображалось: самолеты куда-то исчезали, аэродром погружался в темень, с земли начинали бить пулеметы и пушки. Ни о какой внезапности удара не могло быть и речи – лучше в эту огненную кашу не лезть.
Но была у нас в запасе «хохма», и она иногда срабатывала. При подходе к аэродрому винт одного мотора становился на малый шаг, а винт второго – на большой. Первый, почти на максимальных оборотах, тянул высокие ноты, другой же, загребая воздух широкими лопастями под крутым углом, обороты сбавлял и начинал гудеть басом. Дуэт звучал гармонично – самолет издавал завывающий звук, точь-в-точь как летящий «Юнкерс».
Мне на аэродромы не везло. Под утро они затихали, не проявляя себя ничем, и всякое вероломство неминуемо кончалось взрывами активности ПВО, в противоборстве с которой одиночному самолету фортуна не обещает ничего веселенького. Но тем, кто вылетал раньше, удавалось иногда проткнуться в круг «на равных», близко пристроиться к немцу и обстрелять его из пулемета. На этом все заканчивалось: аэродром ощетинивался, нужно было уходить.
Удачливых было немного. Ну, может, раз-другой повезло самым отчаянным – Александру Ивановичу Шапошникову, Николаю Тарелкину Саше Романову, еще кому-то, и то при обстреле немцев их самих всегда успевали хорошенько отстегать из турельных пулеметов. Не больше везло экипажам и других полков.
Вообще-то, сбивать самолеты – дело не бомберское, и наши «охотники» предпочитали, пристроившись за идущим на посадку немцем, по возможности натуральнее изобразить уход на второй круг, чтобы, оказавшись над аэродромом, с малой высоты и, значит, безошибочно, протянуть серию бомб по посадочной полосе, а то и по стоянкам, если они лежат по курсу и хорошо видны.
И все же это была самодеятельность отдельных «солистов», в организации которой было немало сложностей при скромных, а порой неизвестных результатах: что-то разбили, что-то подожгли. А что? И всегда ли она стоила твоего полета, риска, а то и потерь?
И вдруг у нас на стоянке появился «Мессершмитт-110». Самый настоящий, боевой. Где-то его прихватили, целенького и тепленького, а наш комдив Евгений Федорович Логинов, дознавшись про это, настоял на передаче трофея ему. Инженеры осмотрели немца, довели до ума, обратили в «нашу веру», нарисовав вместо крестов красные звезды, после чего Евгений Федорович немного полетал на нем и отдал Вячеславу Опалеву летчику из братского полка. Слава быстро «приручил» его и по ночам вместе со своим штурманом Женей Окороковым стал навещать немецкие аэродромы. Там он обычно становился в очередь за идущим на посадку самолетом и, когда тот, включив фары, весь был поглощен предстоящей посадкой, бил его сверху прямо в загривок со всех четырех точек. Горящий немец тут же зарывался носом в землю, а Слава исчезал. Аэродромы из полета в полет он предусмотрительно менял, и ему удалось сбить немало машин. Но немцы насторожились, стали всматриваться в поведение соседних самолетов, требовали переговорных «квитанций», подачи условных сигналов, и Слава, чувствуя это, не лез на глаза, шел на другой аэродром, а иногда вместо воздушной атаки прибегал к штурмовке самолетов на земле.
Все шло как нельзя лучше, пока однажды на рассвете, возвращаясь домой с очередного удачного вояжа, он не попал в районе Тулы под обстрел наших зенитчиков. И – надо же! – срезали с первого залпа. Недаром немцы, ни во что не ставя своих зенитчиков, в превосходных степенях и с откровенной завистью отзывались о советских, в отличие от истребителей, котировавшихся у немцев по той же шкале ценностей несколько в иных соотношениях.
Самолет пришлось покинуть. Деревенский народ, сбежавшийся к парашютистам, прыгнувшим с фашистского самолета, на котором в пожаре из-под звезд стали обнажаться кресты, обошелся с ними круто, не желая вслушиваться в отчаянную попытку объясниться, пока Слава Опалев, этот интеллигентнейший и воспитанный человек, не оглушил их отборным русским «клером». Мужики опешили, враз поверили в родство душ и остановились, признали своими. Потом долго извинялись и до вечера, пока за экипажем не прилетели их командиры, исцеляли примочками, кормили и угощали самогоном.
Опалев снова пересел на «Ил-4», но пролетал недолго. В темную, в весенних разливах ночь сорок третьего года, возвращаясь с боевого задания на подбитой машине с горящим мотором, постепенно теряя высоту, он сумел перетянуть линию фронта и, скользя почти над самой землей, приказал экипажу покинуть самолет, намереваясь оставить его последним. Но по курсу возможного падения самолета вдруг прорисовалась деревня, и пока он ее перетягивал, высота для прыжка иссякла: парашют не успел наполниться. Крестьяне там и похоронили его – на берегу речки Белички, у деревни Машкино, Курской области.
Комдив Логинов с идеей применения «свободной охоты» не расставался, развивал ее дальше и вскоре стал формировать новый специальный полк охотников-блокировщиков на американских самолетах «А-20-Ж» – «бостонах», как их называли попроще. Легкая двухмоторная машина с мощным артиллерийским неподвижным вооружением (к слову, смонтированным нашими специалистами) в носу фюзеляжа, с хорошим запасом бомб в люках была в самый раз для блокировки аэродромов истребительной авиации, борьбы с зенитными батареями и воздушной охоты. Но «бостоны» поступали медленно, и полк обозначился нескоро. Среди тех, совсем немногих, кто первым, освоив машину, начал боевую работу, был замечательный летчик, мой однокашник по летной школе Иван Курятник – предельно скромный, спокойный, совершенно ровный в отношениях с кем бы то ни было, всегда добрый и приветливый. Но вся его огромная воля и внутренняя сила вырывались из оков его души в боевом полете. Уж если пришел Иван на немецкий аэродром – никому не даст подняться, пока мы разделываем по соседству немецкий объект. Умолкали под его огнем и зенитные пушки.
Техники наши души в нем не чаяли, относились к нему почти с обожанием и без тени сомнений, ни у кого не спросив, вдоль всего фюзеляжа Иванова «бостона» вывели крупными золотыми буквами «Иван Курятник». Это звучало не столько как имя, а больше как символ. Иван был так высок во мнении всей дивизии, что признание его боевых заслуг, выраженное в такой необычной форме, никого не шокировало, не ввергало в эпатаж, а воспринималось как само собой разумеющееся. Любое другое имя, самое звонкое, повторенное таким же образом на борту самолета его хозяина, несомненно, было бы отвергнуто и отторгнуто во мнении всей дивизии.
Воевал Иван до конца войны. Воевал как работал – по-крестьянски спокойно, добротно и честно. 310 раз летал к немцам. Кажется, никогда не было у него каких-либо ошибок – не горел, не прыгал, никого не терял. Невероятная до неправдоподобности биография боевого летчика! Даже когда над Восточной Пруссией с втулки коленвала слетел винт, Иван как ни в чем не бывало привел самолет аж в Серпухов.
После войны он стал командиром полка. Полк был у него крепкий, лучше, чем у других. Но однажды, летом 1953 года, когда Курятник шел ведущим в строю на четырехмоторном дальнем бомбардировщике, кто-то в развороте «налез» на него. Выбраться из разломанной машины никто не сумел. Было в ту пору Ивану Прокофьевичу подполковнику, Герою Советского Союза, 33 года…
Но нужно еще раз вернуться в морозные дни начала 1942 года.
Однажды войдя в общежитие летного состава, я обмер, не веря своим глазам: на солдатской, еще не заправленной койке, втиснутой и без того в их плотную шеренгу, сидел и едва улыбался усталой улыбкой, вероятно, из-за внезапно появившегося на моей физиономии выражения полного недоумения и растерянности – кто бы вы думали? – Сергей Павлович Казьмин!
Была немая сцена. Наконец я выдохнул:
– Здравствуйте, товарищ капитан! Как вы здесь оказались?
Он протянул мне руку, чуть подвинулся и, не отвечая на вопрос, сказал:
– Садись. Рассказывай.
Был он еще в меховом реглане и в армейской ушанке. Чемодан и туго набитый рюкзак стояли рядом. Видно, только присел с дороги и после первого доклада начальству еще не знал, с чего начинать новую жизнь. Я же не мог сообразить, с чего затевать разговор, раз он принялся слушать, но все-таки раскачался и, кажется, вполне вразумительно повел речь об устройстве быта, о командирах и летчиках и обо всем, что было со мною.
Никто не обращал на нас внимания. Летчики и штурманы в дальнем углу сгрудились над артельным столом, и оттуда шел оглушительный треск доминошных костей, сопровождаемый хохотом болельщиков – стихийная психологическая разрядка перед боевым вылетом.
– Ну а за линией фронта, над целями как? – Об этом Сергей Павлович хотел знать все, с подробностями.
Рассказал и про это. Слушал он очень внимательно со строгим и, казалось, бесстрастным выражением лица, которое у него, впрочем, не менялось даже в минуты расслабленности.
Я вдруг поймал себя на шальной мысли, что вот, мол, мой командир, к которому я прислушивался почти два года, ловил каждое его слово, мысль, тот самый Сергей Павлович, кто строго и добро, изо дня в день, без всяких назиданий, а примером своего труда и жизни внушал мне все самое необходимое, нужное и важное, теперь сам нуждался в моем малом опыте и совете. Нет, боже упаси, у меня не мелькнуло и слабой тени хотя бы смутного чувства честолюбия. Напротив, я очень боялся нечаянно соскользнуть на лиховатый тон, сверкнуть ненароком удальством или тем более сгустить все опасности и неожиданности реальной обстановки боевых полетов, им пока еще не изведанных. Да и Сергей Павлович был не таков, чтобы не почувствовать в первом же неверном слове или жесте малейшей фальши, если бы я ее вдруг допустил, утратив на миг контроль над собою. Он мгновенно нашел бы вполне деликатный повод, чтоб тут же прервать беседу.
– Товарищ капитан, как же вы попали в этот полк? – настал черед снова задать мне тот же вопрос.
– Да так, как всегда. Вызвали в штаб и вручили предписание. Требуют, мол, по указанию Управления ВВС. Сдал эскадрилью – и сюда.
Мне показалось, сказал он это невесело, но с какой-то, ему не свойственной, напускной, даже чуть наигранной бравадой.
Сергей Павлович был человеком твердых правил, большого мужества, летчиком самого высокого класса. Нельзя ему было отказать ни в смелости, ни в решительности. Внутренняя воля и духовная сила – врожденные свойства его незаурядной натуры, – как мне виделось, имели четкий отпечаток и во внешнем облике: крупные черты лица с нависшими густыми, совершенно белесыми бровями, как изваяние, всегда сохраняли суровую сосредоточенность и собранность. У него была своя цена словам, поступкам, и этим он не поступался.
Доминошный грохот вдруг оборвался, казарменный гул постепенно угас. Все расползлись по койкам. Притихли.
– Пойди и ты вздремни перед ночью. Тебе ведь лететь сегодня.
Но сон сквозь закрытые веки не шел. Появление Казьмина, мало сказать, взволновало – встревожило. Как он будет воевать? Все ли хорошо обойдется? Зачем нужно было именно его, уже немолодого командира, опытнейшего профессионального инструктора – отрывать от дела, куда более нужного для фронта именно там, в его эскадрилье, из которой он поток за потоком выпускал для боевых полков новые экипажи и в которой, кроме него, работали прекрасно подготовленные, полные молодых сил летчики-инструктора и командиры звеньев, каждый из которых на выбор мог бы с несомненным успехом занять в тихоновском полку место Сергея Павловича, в сущности, рядового летчика? В том не было вины моих друзей, тех, что остались там, в Бузулуке, проводив на фронт своего командира, но, как сказал поэт, «речь не о том, но все же, все же, все же…». Видимо, майор Тихонов хоть и стал пока очень осторожно и осмотрительно принимать под свое начало молодое пополнение, он все еще тяготел к старым авиационным зубрам.
А солдатом Сергей Павлович был настоящим. Через день пошел на боевое задание как ни в чем не бывало, как на плановые полеты в своей эскадрилье. Да так и втянулся в эту боевую ежедневность. Он не раз побывал в тугих переплетах прожекторов, хорошо был обстрелян с земли, а в двух или трех дневных полетах волчком крутился, отстреливаясь, под трассами «мессеров», но в руки им не дался. Правда, однажды, доверясь опыту своего нового, но бывалого штурмана майора Ковалева (к слову, Казьмин к тому времени тоже был в этом звании), а тот – своей интуиции, уже на своей территории незаметно запутались в ориентирах, в курсовых углах приводных радиостанций и… потеряли ориентировку. Блудили долго, уже не веря, как всегда в таких случаях, пеленгам, подаваемым со своего аэродрома.
Но кончилось все благополучно. Домой они, правда, не пришли, но сели без ущерба для машины и собственного здоровья на последних каплях горючего в чистом поле по соседству с аэродромом. Ночью такие посадки не каждому по мастерству и силам. А тут – по высшему классу. На то он и Казьмин!
Тихонов учинил обоим крутой разгон, и Сергей Павлович его молча выдержал. Но как смешно и смущенно, в совершенно незнакомом стиле изъяснялся он мне: поругивая себя, слегка оправдывался, даже жестикулировал, чего за ним никогда не наблюдалось! Я был просто растерян перед этой исповедью, испытывал чувство неловкости и неумело успокаивал его:
– Ну, что вы, товарищ майор! Зачем вы так? В сущности, ничего не случилось. С кем не бывает…
Берег свою честь пилотскую мой командир и учитель превыше всего, а попав в «историю» не мог ее простить себе.
Летал он пока на случайных машинах, но вот в полк пригнали две или три новенькие, и одну отдали ему. Почти с детской улыбкой, как сокровенную тайну, он вдруг сообщил мне:
– Ты знаешь, на моей машине стоит автопилот. Роскошная штука!
Он собирался с экипажем на аэродром, и я увязался с ним.
Да, эта диковинка стояла только на одной машине в полку и досталась именно Казьмину. В пилотской кабине, между чуть подрезанной снизу приборной доской и педалями управления, разместилась громоздкая, от борта к борту, плоская черная панель с множеством никелированных рукояток. Я долго рассматривал их, пытаясь по этикеткам понять роль каждой, а Сергей Павлович, стоя на крыле рядом со мною, сидящим в кабине, терпеливо ждал, пока я привыкну к этому новому гарнитуру.
Потом он сам подробно рассказал о порядке включения и регулировки автопилота в полете. Это легко запоминалось и было совсем несложной операцией.
– Давай слетаем – сам почувствуешь, как это необычно сидеть в машине с брошенным управлением.
Еще бы. При всех достоинствах самолета «Ил-4» его продольная устойчивость оставляла желать лучшего. Управление нельзя было бросить ни на секунду: при самой идеальной нейтральной регулировке руля высоты машина с брошенным управлением без раздумий, совершенно произвольно лезла вверх или, если ей так вздумается, заваливалась с ускорением вниз. Она нахально «висела» на руках и в длительных многочасовых полетах выматывала пилотов изрядно. Грешна была этим, матушка.
Сергей Павлович уже успел полетать со своей новинкой, наслаждаясь небывалым комфортом и не скрывая своего восторга, хотел разделить его со мной. А с кем еще? Новых друзей среди ему равных он пока не обрел, да и не искал их.
– С большой радостью, – отозвался я на предложение Казьмина. – Мне куда – в переднюю?
– Нет, оставайся здесь.
Сергей Павлович поднялся на фюзеляж и нырнул в штурманскую кабину.
За круг я набрал метров 500, поставил машину вдоль взлетной полосы и, отрегулировав каналы курса, кренов и высоты, последовательно стал включать их. Машина каждый раз слегка вздрагивала, а на последнем включении я вдруг почувствовал, что ее ухватила и крепко держит какая-то другая сила, жесткая и властная, не похожая на человеческую, и я осторожно ослабил руки, стянул ноги с педалей, поставил их на пол.
Машина шла сама. Диво какое-то!
В передней кабине ликовал Казьмин:
– Ну как? Правда, здорово?!
Еще бы! Я попробовал пересилить это чудовище, но не тут-то было! Даже стало не по себе от сознания, что в самолете тебе кто-то грубо противостоит, подчиняя своей воле. Утешал только общий кран выключения автопилота. Одно движение – и он сразу мог лишить силы этого невидимого монстра.
Теперь Казьмин ходил на боевое задание только с действующим автопилотом и свою машину никому не давал.
В те же мартовские дни 1942 года стало известно о преобразовании дальнебомбардировочной авиации, в состав которой входила и наша дивизия, в Авиацию дальнего действия. В послевоенной литературе было немало утверждений, будто до АДД такой или подобной авиации не существовало. Одни авторы, особенно выходцы из гражданской авиации, в этом заблуждались по неведению, другие – вполне намеренно, пытаясь из тщеславных побуждений закрепить свою монопольную роль в организации АДД.
Но независимо от этих то блудливых, то лукавых суждений, войну все-таки встретили 5 тяжелобомбардировочных корпусов, 3 отдельные авиадивизии и 1 отдельный полк дальнебомбардировочной авиации, насчитывавших в боевом составе около 1000 самолетов и во всех отношениях хорошо подготовленных экипажей. Это была авиация Главного командования Красной Армии, предназначенная для нанесения ударов по важнейшим военно-промышленным и административно-политическим центрам глубокого тыла противника. И хотя первый вылет, в соответствии с ее основным оперативным предназначением, был совершен с целью разрушения военных объектов Данцига, Кенигсберга, Варшавы, Кракова и Катовице, война с самого ее начала внесла серьезные поправки в принципы боевого применения ДБА, вынудив перенести ее усилия на борьбу с войсками противника во фронтовой зоне.
К полудню первого дня фашистского нашествия фронтовая авиация приграничных округов потеряла около 1200 самолетов. Потери продолжали расти и в следующие дни. ДВА, имевшая более глубокое базирование, от ударов по аэродромам не пострадала, но, будучи привлеченной для борьбы с танковыми группировками и войсками на поле боя днем, с небольших высот, без прикрытия истребителями, мелкими группами по множеству целей, несла огромные потери в воздухе. Централизованное управление ее силами было нарушено. Командующие войсками фронтов, а то и армий, в полосах которых базировались дальние бомбардировщики, привлекали их для боевых действий по своему усмотрению, восполняя таким образом катастрофическую нехватку фронтовой ударной авиации.
Ставка была обеспокоена непомерно растущими потерями ДБА и в начале июля потребовала впредь дальнебомбардировочную авиацию применять с больших высот и ночью, а днем – под прикрытием истребителей и с предварительным подавлением зенитной артиллерии противника. Постановка задач возлагалась на начальника Генерального штаба лично. Но Генеральному штабу удалось провести всего две воздушные операции. Положение к лучшему не изменилось.
За полгода войны ДБА потеряла в боях более двух третей своего боевого состава. Еще раньше были расформированы управления корпусов. В строю оставалось всего 7 ослабленных дивизий. Нависла реальная угроза утраты последних сил. Только решительные меры могли спасти ДБА от ее обреченности. 5 марта 1942 года постановлением Государственного Комитета Обороны она была преобразована в Авиацию дальнего действия и непосредственно подчинена Ставке Верховного Главнокомандования. Теперь без ее разрешения никто не мог распорядиться ни одним самолетом. Командующим АДД был назначен генерал А. Е. Голованов, в будущем Главный маршал авиации.
Боевые действия дальних бомбардировщиков стали носить характер массированных ударов крупными группами по наиболее важным объектам в ночное время. Стал интенсивно восполняться и самолетный парк: на нас с полной нагрузкой работало три завода, часть гражданских самолетов была пущена в переделку под боевые, несколько полков постепенно вооружались американской техникой, поставляемой по ленд-лизу. Расширилась сеть радионавигационных точек и светомаяков, упростивших ночную навигацию. Две среднеазиатские военные школы не только восполняли потери, но подавали летный состав для формирования новых полков.
Мы почувствовали, как возрождались силы дальнебомбардировочной авиации в обновленном качестве. В руках Верховного Главнокомандования АДД ехала мощной дальнобойной и наиболее маневренной ударной силой.
Во всем этом была огромная заслуга Александра Евгеньевича Голованова, человека высокой энергии и здравого мышления. К лету 1943 года АДД состояла из 8 авиакорпусов. В боевом составе снова было более 1000 самолетов и экипажей.
Уже в те мартовские дни сорок второго года стала заметно возрастать глубина наших ударов. В предвидении выхода на дальние цели командир полка определил экипажи для боевых действий во всех погодных условиях на полный радиус полета. Список возглавил майор Тихонов со своим экипажем. Семнадцатым, последним, чтоб не теснить капитанов, значилась моя фамилия. Я был рад этому признанию.
…Одной из первых для нас дальних целей оказался гитлеровский командный пункт в Ангербурге – небольшом городке Восточной Пруссии, где, по данным разведки, пребывал будто бы сам Гитлер. Задача возникла внезапно, и в тот же вечер, 27 мая, мы поднялись с кратовского аэродрома (наш серпуховский еще подсыхал).
Тяжким было то испытание. Тихонов хоть и отобрал на задание наиболее сильные экипажи, но не все смогли пробиться к цели через грозовые нагромождения на конечном этапе пути. Броски были жестокие, как удары о каменную стену. Слепили вспышки молний, но именно в эти мгновения удавалось найти проход в облачных лабиринтах. Потом стало чуть легче. Над Ангербургом бродили затухающие грозы, и самолеты ныряли в них, как призраки среди скал, выискивая в прогалинах приметы города. Беспорядочный зенитный обстрел почти не мешал. Бомбежка оказалась неудачной, с большим разбросом. Очень трудно было выделить ничем не выдававшую себя микроскопическую цель, точное место которой толком не знали даже разведчики. Световые бомбы плавали в облаках, высвечивая совсем не то, что искали экипажи, и уж не знаю, был ли там Гитлер, но прятаться ему в ту ночь было совсем необязательно.
Взрывы бомб, сброшенных с других самолетов, сбивали с толку, соблазняли сунуть туда и свои. Васильев метался, меняя курсы, но наконец под заблудшим САБом приметил что-то похожее на цель, вывел на боевой курс и сбросил бомбы. Спустя минуту рядом легло еще несколько серий. Судя по всему, это была все-таки она, цель.
На свою территорию мы выбирались полночи. Грозы размылись, облака незаметно исчезли. Рассвет встретил нас слишком рано, еще до линии фронта. Сияло ясное голубое небо, солнце с горизонта било прямо в глаза, а впереди и вокруг разливалась бесконечная снежная равнина тумана.
Настраиваемся на приводные, просим пеленги. Час прошел, идет второй, но «ландшафт» под нами все тот же, только солнце поднялось выше. Васильев нервничает, ему бы за что-нибудь зацепиться глазами. «Да туман ли это?» – пытает он меня. Я тоже начинаю сомневаться, может, всего лишь тонкая облачность, ну метров 300–400, а под нею открытая земля, ориентиры? Спускаемся к верхней кромке. Высота 800 метров.
– Это туман, Алеша. Настоящий туман.
– А ты проверь, проверь, может, он и не туман.
Уж очень ему хотелось взглянуть на землю.
– А превышение?
– Нету тут превышения, – не задумываясь отрубил Алексей. Умел он надавить на душу Ну, что ж…
Предупредил экипаж – смотреть во все глаза за землей. Поставил плавное снижение – метра 2–3 в секунду. Идем в густом молоке. Высота все меньше и меньше, но до ста метров, ниже которых я не собирался снижаться, еще далеко. В кабинах настороженная тишина. Не свожу глаз с приборов, всю машину чувствую на штурвале. Вдруг стало резко темнеть и почти хором все вскрикнули: «Земля!» Мы еще в хлопьях тумана, а под винтами уже мелькали кроны берез и деревенские крыши. Они появились гораздо раньше, чем можно было их ожидать: превышение все-таки было, и немалое! Разом даю полный газ и тяну взревевшую машину в набор высоты. В последнее мгновение перед моими глазами вдруг вырастает огромный церковный крест, и мы, еле-еле перемахнув его над самой верхушкой, исчезаем в тумане. Я почувствовал, как вместе со мной вздохнул весь экипаж.
Над туманом по-прежнему весело сверкало солнце, вокруг лежала белая пустыня, но такая добрая, спокойная и уютная. Постепенно размылось и видение креста, «с богом» отпустившего нас почти с того света…
Знал ведь я, чем кончаются поиски земли под туманом, а вот поддался. Васильев тут, конечно, ни при чем.
Туманы, наконец, стали расползаться, редеть, в чистом прозрачном воздухе и четких очертаниях открылась земля. Васильев напрасно волновался – мы никуда не отклонились. Москву обогнули с востока и вышли на свой аэродром.
После нас приземлились еще несколько экипажей. В воздухе оставались только двое – Казьмин и Тарелкин. Я справился у наземных радистов – связи с Казьминым нет, а Тарелкин запросился на запасный аэродром. Прошло еще немалое время. То, что Казьмин на земле, было ясно. Но где и как он встретился с нею?
Никто не видел в ту ночь ни горящих, ни падающих самолетов. Молчали телефоны. Не было вестей и от партизан. Пленники фашистских лагерей до самого конца войны ничего не слыхали ни о Казьмине, ни о его спутниках.
Не подвел ли Сергея Павловича автопилот? Эту штуку в тряских облаках полагалось выключать. Мощные рулевые машины мгновенно и жестко реагируют на броски в бурном воздухе, стремясь удерживать самолет в прямолинейном полете, но перегрузки конструкция испытывает неимоверные. Могла и не выдержать. На пилотских руках она куда легче переносит турбулентные истязания – и то не всегда обходилось без серьезных последствий. А может, в пути или над целью самолет наткнулся на обстрел, «схватил» крупный снаряд или встретился с шальным перехватчиком? Да мало ли что могло приключиться в военном небе! Простой отказ мотора – дело более чем обычное – в глубине чужой территории иногда превращался в целую драму с трагедией в эпилоге.
Гибель Сергея Павловича в ту бестолковую ночь не вызывала сомнений. Остались догадки да неизбывная боль и память о нем…
В путанице неразборчивых и «недоклепанных» бортовых радиограмм нам только показалось, будто Николай Тарелкин просился на запасный аэродром. Потом разобрались: доклад о выполнении задания и об отказе мотора действительно был, а все остальное – заблуждение. Он, как и Казьмин, с задания не вернулся.
Николай тоже наш, воронежский. Худощавый, очень высокий, большелобый, с мелкими чертами лица. Довоенное знакомство дружбой нас не связывало, а вот во фронтовом полку мы потянулись друг к другу. Какое-то прирожденное благородство и порядочность во всем были присущи его облику, настрою души и манере общения. И с этим все, кто был с ним знаком, считались. Уж на что летная холостежь – народ зубоскальный и слегка циничный – и то не смела тронуть какой-либо двусмысленной шуткой ту чистоту и открытость отношений, что сближали Николая с очень скромной и симпатичной Зоечкой, работавшей в полковой канцелярии и накануне войны ставшей его женой. Года не прошло со дня свадьбы – и вот такая беда.
Неделя без малейших известий – это уже серьезно. В полку стали привыкать к мысли о гибели обоих экипажей. Пройдет «положенный срок», и штабной «гвоздь» без лишних эмоций, не проронив и слова сочувствия, нацарапает скорописью на форменных бланках Зое Ивановне и Вере Николаевне Казьминой, матерям и женам еще шестерых спутников своих командиров, что, мол, такой-то, имярек, не вернулся с боевого задания. И поставит точку, вогнав несчастных женщин в горькую муку терзаний неизвестностью и ожидания чуда возвращения. Все-таки хоть и смердит мерзким душком недосказанного подозрения та холодная казенная бумажка, но зато в ней о смерти ничего не сказано. И воистину, спустя две недели неведомыми путями вдруг проникла к нам короткая весточка: Тарелкин назвал место своего пребывания и просил выручить.
Все прояснилось позже.
Когда до цели оставалось полчаса, за правым мотором по крылу поползла масляная дорожка. Тарелкину она не показалась опасной и, решив, что до своей территории он как-нибудь дотянет, не стал сворачивать с пути, а еще через полчаса после выполнения задания мотор стал. Высота медленно пошла на убыль. Если так пойдет и дальше – линии фронта не видать. Командир дал команду выбросить из самолета все лишнее, но лишнего не оказалось – только чехлы, инструментальный ящик, патронные ленты, радиостанция да кислородные баллоны. Такого облегчения самолет не почувствовал. К рассвету земля оказалась совсем рядом. Прыгать поздно. Впереди блеснуло озеро. Тарелкин чуть подвернул к нему и плавно коснулся воды. Подняв волны и тучи брызг, самолет, как катер, заскользил к берегу и, не дойдя до него метра полтора, остановился на мели. Экипаж быстро покинул машину, углубился в лесные дебри, и Тарелкин повел его на восток. Где-то рядом была Опочка, южнее, на железной дороге – Идрица. Предстояло пересечь опаснейшую черту – магистральную дорогу из Новосокольников на Ленинград. Линия фронта лежала еще дальше – на меридиане Великих Лук – и тянулась по реке Ловать. До нее, если по прямой, километров 120.
Но, пройдя уже немало, вдруг возвратился к самолету за бортпайком, да так и не вернулся к экипажу воздушный стрелок Афанасий Терехин. Никто об этом бортпайке – фанерном ящике с шоколадом, печеньем и консервами – в те минуты и не подумал, не до него было, а Терехин, самый старший в экипаже по возрасту и опыту жизни деревенского учителя, брянский лесной мужичок, видимо, не очень доверявший мудрости молодого командира и его спутников в пешем походе по оккупированной врагом территории, соблазнился, я думаю, вовсе не содержимым бортпайка, а перспективой одиночного хода, с его точки зрения, более безопасного, чем группой, в которой случайная ошибка одного могла стоить жизни и остальным.