А рядом с этим величием – подлые происки врагов народа. Время от времени курсантские эскадрильи заполняли казарменные залы, и комиссары с негодованием сообщали нам о новых раскрытых заговорах шпионов, убийц и диверсантов, окопавшихся в руководстве партии, в правительстве, на высших постах Красной Армии. На трибуну лезли почти одни и те же ораторы, среди которых непременно был и наш моторист – убогий, неграмотный, бедный и несчастный человек, олицетворявший голос «простого народа». Впиваясь в зал водянистыми глазами, он на своем косноязычье набрасывался на «врагов народа, которые задумали отобрать у нас счастливую жизнь». Иногда выступал и начальник школы – тучный и добродушный комбриг Стойлов. Однажды после разоблачительной речи по поводу процесса над очередной группой еще вчерашних вождей он вдруг, обращаясь к залу спросил:
– Возникает вопрос, кому же верить?
Мы раскрыли рты: да, кому же? Паузу комбриг затянул, и тут кое-кто мог подумать, что верить-то некому. Но он, наконец, произнес:
– Коммунистической партии!..
Ответ выглядел довольно абстрактно. Но и этого было вполне достаточно. Мы единодушно тянули вверх руки, поддерживая мудрую политику Сталина и требуя смертной казни презренным убийцам.
Однако между собой, помнится, мы на эту тему никогда не говорили. Да и о чем говорить? Что обсуждать? В таких разговорах можно нечаянно выпустить подозрительную мысль, в чем-то засомневаться, и тогда не спасешься. Не трогал я эту тему даже с самым близким и душевным другом своим, таким же курсантом, как и все, Леней Мальцевым. Не мог же я ему сказать, что друзья из Днепропетровска сообщили мне об аресте моих старших товарищей, комсомольских газетчиков – Бориса Малицкого, Михаила Вольнова. Схватили и редактора той газеты, где я работал. Как бы Леня на это отреагировал? Да и сам он, как я узнал позже, неспроста помалкивал о своей родне. Не мог я ему доверить правду и о том, что еще в начале тридцатых сослали на Крайний Север моих крестных – дядю Даню и тетю Сашу, родную сестру моей матери, с моими двоюродными сестрой и братом Тоней и Ларей. Ну, любил дядя Даня под хмельком за ночными картишками пустить иной раз двусмысленную шуточку насчет наступивших порядков. Кто-то из промотавшихся и «стукнул». Но разве за это можно так карать?
Вскоре исчез комбриг Стойлов. Видно, слишком затянул паузу, думая над тем, кому же верить, и не назвал того персонально. К тому же – болгарин. Ясно, «иностранный шпион». За ним канул командир 4-й эскадрильи майор Зубов – высокий, стройный, красивый человек со строгим лицом и доброй душою. Пропал и капитан Зражевский, только что вернувшийся из Испании с орденом Красного Знамени. Зато долговязый и, как говорили, туповатый и бездарный инструктор старший лейтенант со 2-го отряда той же зубовской эскадрильи, исчезнув на время, неожиданно возвратился к нам с тремя шпалами вместо трех кубарей и комиссарскими звездами на рукавах.
И уже совсем оторопело воспринял я арест начальника ВВС Красной Армии командарма Алксниса. Только в прошлом году он прилетал к нам на своем «Р-5» и на выходе с аэродрома встретился со строем нашей курсантской группы. Командир остановил строй, развернул в сторону командарма и отдал ему рапорт. Алкснис, медленно проходя вдоль шеренги, временами останавливался, кому-то задавал вопросы, беседовал. Остановился и около меня и, конечно, спросил, сколько мне лет и хочу ли я летать. Отвечал я кратко, но очень спокойно, по-домашнему. Он чуть улыбнулся, мягко положил руку на мою грудь, будто благословляя, и прошел дальше. И вот, оказывается, – коварный враг народа, шпион и убийца. Понять это было невозможно. Но это и не требовалось – полагалось все воспринимать так, как есть, без раздумий.
Время шло быстро. К девятнадцати годам я окончил школу, привинтил к голубым петлицам по красному «кубарю» младшего лейтенанта и был во всем готов, как мне казалось, ринуться в большую жизнь боевой авиации. Да, в сущности, все так и произошло…
Но сейчас я был во фронтовой Москве и, никого не обнаружив в Фединой квартире, решил заглянуть, не очень надеясь и там найти кого-нибудь из моих знакомых, в соседний старый дощатый дом. К моей большой радости, там, в полумраке холодной комнаты, застал я одиноко сидящего у мольберта над еще только рождавшимся «Ленинградским шоссе» Георгия Григорьевича Нисского – превосходного и тонкого художника, большого мастера современного пейзажа, великолепного спортсмена, умного и веселого человека. Мы были знакомы совсем немного – с прошлой зимы – и год не виделись, но мне он очень обрадовался, бросил работу, усадил рядом с собой, стал расспрашивать о фронтовых делах и всякого рода новостях. Потом поставил чайник на чугунную печку, предупредив, что, кроме кипятка, ничего не будет, и достал брикет засохшего хлеба. Нетрудно было понять, что жил он очень голодно, и я был просто счастлив, что со мной оказались рассованные по карманам комбинезона мясные бутерброды и пара плиток шоколада. Для Жоры (так уж – по имени и на «ты» – у нас незаметно сложились отношения, несмотря на то, что он был намного старше меня) это был просто праздник, пиршество. Он забыл вкус довоенной еды и теперь ел с жадностью и наслаждением.
– Что ж ты, Васька, собачий брат, спиртику не захватил?
Я действительно пожалел тогда, не предвидев такой встречи, я не взял с собой ничего спиртного. Жора, грешным делом, любил посидеть за бутылочкой, и в те годы это ему еще ничем не угрожало. Он был очень крепким и сильным человеком, работал без устали, многие его полотна уже приобретали известность, а позже стали хрестоматийными. В пейзажах Нисского – всегда стремительное движение, высокое небо, много воздуха, пространства, экспрессии. Он упивался скоростью, передавая это в живописи, поскольку и сам был мастером лыжного спорта, а в первые послевоенные годы – чемпионом России в гонках на яхтах. Я был полон восторга, однажды оказавшись под его парусами. Как упоительно легко скользили они, эти сказочные большие белые птицы, с каким изяществом маневрировал Жора рядом с крутыми берегами и встречными препятствиями! Да он и внешне был изумительно красив, Георгий Григорьевич: и ростом виден, и осанкой. Носил ладные спортивные костюмы, светлые рубахи с яркими галстуками и капитанские фуражки с замысловатыми клубными крабами. При этом – ничего нарочитого, вызывающего. Весь облик Жоры был естественным, сдержанным, гармоничным, и именно этим он вызывал восхищенные взгляды всех, кто видел его. Не обошли мастера и титулы – народного художника, академика. Но это было позже. А сейчас сидел он немного угасшим. Мы пили чай, толковали о превратностях жизни, о войне, о живописи. Только за полночь улеглись спать.
Начальник монинского завода встретил меня недоверчиво. На взгляд я сильно проигрывал Клотарю, и если тот, старый воздушный волк, старший лейтенант, разбил машину, на что ж было надеяться, доверяя ее этому мальчишеского вида младшему лейтенанту, да еще в такую мрачную погоду?
Он тут же схватил трубку, дозвонился до Тихонова и, удостоверившись, что тут никакой ошибки нет, дал команду допустить экипаж к машине. Она была уже в строю: в то время работали круглыми сутками, не теряя попусту ни минуты.
Клотаря я застал одиноко сидящим в сумрачном номере гарнизонной гостиницы, подавленным и расстроенным. Весь остальной состав экипажа в полном сборе теснился в соседней небольшой комнатке – Клотарь умел держать своих на дистанции. Снизойдя до откровений, он поведал мне о своих горестях, стал исповедоваться в неудачах, из чего я понял, что к штурвалу его уже не затянешь.
– Ладно, – закруглил я разговор, – собирайте экипаж – и на самолет. Вам в переднюю кабину, со штурманом.
К вечеру мы были дома.
Не знаю, какое предписание выдал командир полка, но вскоре Клотарь тихо и незаметно исчез. Скитания ему не грозили. Начальник штаба Цоглин, под руками у которого тот больше всего любил околачиваться, восхищая своего покровителя каллиграфическим почерком, добился для него нового назначения и снабдил самыми лестными характеристиками.
Многие годы о Клотаре никто ничего не знал, но потом события прояснились. Быстро остыв от фронтовых потрясений, он сначала оказался на должности начальника штаба полка фронтовой авиации, затем приподнялся повыше. Видимо, там он и добрался до своего личного дела и, наведя в нем «новый порядок», заставил его работать на себя. Спустя год с должности старшего помощника начальника авиаотдела армии Клотарь был зачислен на учебу в Военно-воздушную академию. Мы закончили войну, он – академию. Через несколько лет – вторую. В чинах рос стремительно, поскольку за его «фронтовые подвиги» звания шли досрочно и без задержки. В личном деле оказались записи о многих – под сотню! – успешно выполненных боевых заданиях. За наградными листами потянулись ордена. Нагрудные планки внушали почтение и тем, кто был на фронте, и старшим начальникам, с кем он работал. В манере держаться у Клотаря уже прочно закрепились самоуверенность, горделивость, в суждениях – резкость и безапелляционность. Он окончательно поверил в свою новую незакатную звезду шел напролом, вздымаясь по крутым военно-административным ступеням, и, казалось, ничто не могло стать преградой на его пути.
Но однажды, это было в начале шестидесятых годов, в Главном штабе ВВС Клотарь лицом к лицу столкнулся с полковником А. Д. Цыкиным. Опешив и боясь ошибиться, Алексей Дмитриевич осторожно осведомился – не Клотарь ли он, и как могла произойти такая метаморфоза?
Мгновенно вспыхнув чиновным негодованием, Клотарь готов был посадить на место зарвавшегося полковника, но в следующую минуту угас и впал в состояние полной потери волевой устойчивости. Деликатно и заискивающе заметив, что он, вполне понимая причину предубежденного к нему отношения, все же считает, что с военной поры прошло слишком много времени, чтобы возвращаться к неприятным событиям тех дней, и очень просил, взывая к благородным чувствам, не вспоминать и забыть прошлое.
– Нет, Клотарь, этого не забуду. Я постараюсь дознаться, откуда эти генеральские погоны и ордена, – заключил Цыкин.
Алексей Дмитриевич обратился к старшим начальникам и попросил разобраться в этой непостижимой загадке. Много времени не ушло. Все легко всплыло на поверхность – были целы подлинные документы, и еще не угасла живая память. Клотарь был снят с должности начальника штаба ВВС Группы советских войск в Германии и уволен из армии.
Теперь в большом и красивом южном городе он ведет, говорят, активную работу по «военно-патриотическому воспитанию подрастающего поколения», впадая в эйфорию воспоминаний о «былых воздушных сражениях».
Сколько их – ведь несть им числа! – крепких и сильных, профессионально хорошо подготовленных для боевых действий военных специалистов отсиживалось во фронтовых штабах и управленческих аппаратах, пресмыкалось в услужении высокому начальству, чтобы, переждав войну, с нерастраченной силой ринуться на штурм должностей, наград и званий! Неистребимо это трусливое и наглое племя!..
Но сон сквозь закрытые веки не шел.
Наконец и у нас есть своя машина. Новая! Готовимся к первому боевому заданию с Васильевым. Мужик он прямолинейный, упрямый и не очень доверчиво относится к разным там тактическим фокусам, а о полете в районе цели с приглушенными моторами на малой скорости, да еще с коротким боевым путем, и слушать не желает. Его, конечно, настораживал и мой последний вылет с Земсковым, когда вся эта затея, в конце концов, окончилась потерей самолета и гибелью штурмана. Но я настоял на своем, и он кое-как поддался, начал разбираться в расчетах и для первой цели, на которую мы шли вместе – узловую станцию Дно, – все было решено. Она хоть и считалась грозной, но, не в пример другим, злой была в меру и в самый раз годилась для начала.
Зашли мы со стороны Ильменя. Станция уже горела. Над нею повисла очередная пара световых бомб. Нужно было спешить, пока они не погасли. Плавно довернули на них и зашипели вниз.
В мощном, но разбросанном зенитном огне, среди беспокойно обшаривающих небо прожекторов нам удалось тихо подобраться к цели, нанести удар и, лавируя между лучами, незаметно отойти от нее. Время, правда, как и тогда над Оршей, тянулось страшно медленно, но нервы меня уже не подводили, и я чувствовал, что делаю эту работу рассудительно. С бортов было видно, как на путях все гуще рвались бомбы. Пожары высвечивали адскую картину мученической гибели нашей русской дорожной станции в сатанинском огне вражьего засилья. Из застывших вагонных составов, попавших в западню, взлетали фонтаны взрывов. Тут, видно, работал не один полк. Немецкая артиллерия суетилась, напрягалась, в минуты удачи нападала скопом на освещенные самолеты и, не разделавшись с одними, бросалась на других.
Васильев до сброса бомб каких-либо признаков сомнения не подавал, но после закрытия люков вскипел, стал торопить меня:
– Какого черта ты тут крутишься, уходи скорее!
– Терпение, Алеха, терпение, не то все испортим.
Выбрались благополучно. По самолету не было сделано ни одного прицельного выстрела. Серию Алексей положил по составам, а ее хвостом зацепил какие-то постройки. Там что-то вспыхнуло.
– Похоже, наткнулись на горючее, – скороговоркой произнес он. Может, и так.
Первый успех, чувствовалось, его очень радовал, но эмоциями он не плескался. В мудрость бесшумного захода на цель Васильев, кажется, поверил.
Далеко не всегда ночному бомбардировщику удавалось точно определить эффект собственного удара. Хорошо, если под серией бомб вспыхивал пожар или происходил мощный взрыв – можно было твердо сказать, экипажу повезло: бомбы накрыли что-то очень серьезное и бед натворили немало. Но если фугаски, просверкав своими собственными взрывами, тут же угасали, настроение портилось: значит, ничего существенного не задели. Да всегда ли так это было? Ведь с виду «холостая» серия могла нанести врагу такой урон, что загоревшиеся цистерны, ввергавшие экипаж в ликование, не пойдут с ним ни в какое сравнение. Было же однажды в Смоленске: кто-то запустил бомбы за пределы аэродрома – ни пожара, ни взрыва. Так бы та безвестная серия и забылась, как вдруг пришел доклад агентурной разведки – под теми бомбами, угодившими в жилые корпуса, погибло около двухсот человек летного и технического состава! «Автора» ожидала крупная награда, но его так и не нашли. Нечто подобное произошло 3 мая 1943 года в Минске – три дня хоронили гитлеровцы своих любимцев из люфтваффе…
География наших ударов расширялась. Из ночи в ночь бомбим железнодорожные узлы – Псков, Брянск, Смоленск, еще и еще Брянск, Харьков… Налетаем целыми дивизиями. В небольших промежутках наносим удары по аэродромам бомбардировщиков – Луга, Орша… В хорошую ночь с большой высоты пожары, особенно станционные, видны за 100, 200, а то и 300 километров. Горят они охотно и долго. Но, черт возьми, воюем с немцами, а названия целей – городов и станций – сплошь русские!
Они лежат за пределами досягаемости фронтовой авиации и поэтому достаются нам.
Дальникам приличествовала бы немецкая топонимика, но, потерпев крупное поражение под Москвой, немцы снова собирают и сосредоточивают силы на новых стратегических направлениях. Куда уж тут до «далеких меридианов»!
Четче других вырисовывался юг. Начиналась сталинградская прелюдия.
Мой экипаж не пропускал ни одной ночи. И хоть не было двух боевых вылетов, одинаковых по сложности и результатам, в чем-то они все-таки напоминали друг друга, со временем даже теряя свою индивидуальную окраску. Но среди них иной, по-особому меченный запоминался крепче других и надолго, как тот, в конце апреля, когда по станции Старая Русса Васильев сбросил с наружных замков три полутонные бомбы, а две стокилограммовки, висевшие на внутренних замках и предназначенные для второго захода, тоже слетели, но не выпали, а упали на чуть приоткрытые створки бомболюков и готовы были скорее взорваться внутри самолета, чем вывалиться вниз.
…«Репортаж» ведут радисты. Дело – дрянь. Контровочные вилки с взрывателей вырвались; предохранительные ветрянки под напором встречного потока воздуха, сифонившего в щели, свинтились; бомбы, прижавшись боками друг к другу, смотрят носами с обнаженными жалами в переднюю стенку. Теперь достаточно малейшего толчка, чтобы они, чуть скользнув вперед, ткнулись в нее, озарив в тот же миг эту звездную ночь, к восторгу немцев, эффектным высотным взрывом. Что делать? Мы проносимся раз, другой по краю цели в надежде освободиться от кошмарного груза, но створки не идут. Берем курс домой и, пока под нами территория противника, изо всех сил нажимаем на рычаги открытия бомболюков. Все тщетно! Размышляем насчет посадки.
– Ребята, – говорю радистам, – бомбы надо закрепить, чтоб они, чего доброго, не выпали на посадке или, еще хуже, не заскользили вперед.
Как это сделать, я пока не представляю, понимая, однако, всю опасность задачи, на которую обрекаю радистов. Но Чернов и Неженцев уже работали в бомболюках, чувствуя всем телом, что значит не удержаться на руках или оступиться, цепляясь, сползая и карабкаясь на отвесных конструкциях под ледяным ветром, проникавшим в люки, как осознавали и то, чем неминуемо закончится посадка, если бомбы не будут закреплены. Не покидать же машину – целую и новую – из-за какого-то троса, зажатого в кинематике управления бомболюками…
В ход пошли срезанные ножами стропы самолетных чехлов, тросы, оказавшиеся в инструментальном ящике, пригодились и солдатские ремни. У бомб на весу орудовал Неженцев. Чернов его подстраховывал, держа на привязи. Бомбы Алексей не только закрепил, но и укутал чехлами, чтобы они не стучали друг о друга и не были такими скользкими на голой дюрали. Он сделал все, что мог, и доложил как полагается. Удержится ли все это при приземлении?.. Нужно сесть как можно мягче, но это не всегда удается и от старания не зависит – я каждый раз стараюсь. А тут новое «утешение»: дома не принимают, аэродром закрыт туманом, и нам дали команду идти на запасной. На всякий случай, через Чернова, предупреждаю этот самый запасной – Раменское, мол, в люках сорвавшиеся с замков бомбы, обозначаю себя миганием бортовых огней и ракетами.
То ли всех успели посадить, то ли разогнали по зонам и другим аэродромам, но на посадке нам никто не мешал. Радисты были у бомб, удерживая их за лямки и шлейки. Посадка удалась. Машина катилась плавно и долго, к тормозным педалям еле прикасался. В конце пробега, когда скорость угасла, я отвернул вправо, чтобы не мешать посадке, прокатился в удаленное место и остановил машину.
К самолету спешили оружейники: начиналась их «партия». Курить я увел экипаж подальше.
Невыносимы были эти запасные аэродромы. Но куда деваться? Наш, пойменный серпуховский, под самое утро, к возвращению экипажей, чаще других выходил из строя, заливаясь выползавшим с Оки туманом. А другой раз вдруг налетят немцы, набросают «лягушек», поковыряют посадочную полосу, и опять с аэродрома летят красные ракеты, отстукивают радиограммы, угоняя всех к соседям. Возвращались мы к себе в лучшем случае к середине дня, а то и под вечер, а к ночи – снова на боевое задание.
На запасных точках народу скапливалось великое множество, и в этой толчее – ни отдохнуть, ни поесть толком. Да еще над этим скопищем промышляла немецкая авиация. Крупными группами налетать опасалась, побаиваясь московской ПВО, а больше пиратствовала в одиночку. Видно, запомнился им тот визит, когда, немного опоздав к нашему взлету на бомбардировку фашистского штаба в Полтаве (где, к слову, по изрядно устаревшим данным, будто бы еще сидел сам Гитлер), они на вечерней зорьке нагрянули к нам двенадцатью «Хейнкелями-111» и, беспорядочно пробомбив опустевший аэродром, добрались к своим только вшестером. Одного срезали зенитчики с аэродрома, другого снес неведомо откуда появившийся «ишачок», еще четырех сняли при отходе крупнокалиберные пушки ПВО Москвы. В масштабах таких потерь успех немецкого налета выглядел неброско: погибло два техника, еще один был ранен, в соседней деревне убили прохожего, на стоянке истребительной эскадрильи повредили «ЛАГГ-3».
Командира полка Тихонова и старшего штурмана майора А. А. Хевеши бомбежка застала на летном поле. Скрыться было негде. Пришлось плашмя вжиматься в землю. Над головой летели комья грунта и осколки фугасных бомб. Один, раскаленный, в зазубринах, впился в затылок Акоша Акошевича. Рана была опасной, но обошлось.
Теперь на маршрутах и над нашими аэродромами носились невидимками, «аки тати в нощи», одиночные немецкие самолеты – то с включенными бортовыми огнями, смешиваясь с нашими, то выключая их перед атакой.
В одну из таких ночей, когда я прицеливался для посадки на раменском аэродроме, удерживая на кругу посадочную дистанцию за впереди идущим самолетом; рядом с ним, справа, невесть откуда обозначился еще один, еле различимый черный силуэт. Идет спокойно, прижимается влево. Но какого черта без огней? Нахал, конечно. Из тех, что норовят сесть без очереди. Сейчас он срежет угол третьего разворота, всех обойдет, а на посадочной прямой, перед прожекторами, включит огни и сядет, а идущего за ним, вероятно меня, угонят на второй круг.
И вдруг с того, правого, к моему лидеру протянулись жгуты трассирующих снарядов. Левый тотчас, видно, был наготове, стеганул в черноту им навстречу. Мои стрелки добавили. На кругу мгновенно погасли все бортовые огни. Я тоже не опоздал и нырнул ниже, в более свободное пространство, хоть и ближе к земле. На старте выключили посадочные прожектора. В темноте оказались десятки не видевших друг друга машин. Только бы не столкнуться! Но через минуту аэродром пришел в себя, снова ожил и, толпясь, мешая друг другу, то обозначая свои консоли, то снова растворяясь в черноте, все постепенно пошли на посадку. Немец больше не проявлял себя, но его засекли на другом аэродроме – там он обстрелял без особых последствий посадочные прожектора и так же атаковал два или три экипажа. Робковат, видно, был; залетев слишком далеко в глубь чужой территории, да еще в самую гущу московской ПВО, стрелял издалека, скоротечно и неточно. То был, несомненно, крупный гусь – с турельным оружием. Судя по всему, «Хейнкель». А может, он промышлял не один? Тот самый или другой, но однажды такой же гусь все-таки доигрался: когда он охотился: на кругу за нашими самолетами, его на своем «Ил-4» подстерег лейтенант Коровицын. Как дал по нему, так тот и вспыхнул – и тут же рухнул. Королевская добыча!
Но не всегда так неудачны были немецкие набеги.
В начале июня 1942 года над серпуховским аэродромом был сбит экипаж летчика Цыганкова, вернувшегося домой после всего лишь второго боевого вылета. В первой атаке «Мессершмитт-110» бросился на майора Ломова. Тот увернулся, ринулся к земле и на бреющем ушел на другой аэродром. В ту же минуту немец наткнулся на Цыганкова и в упор сразил его наповал…
Иногда кое-кто, не подозревая того, приводил «гостей» к себе домой на собственном хвосте, сам же становясь жертвой своей оплошности. Так было с Бронниковым. Молодой и толковый летчик, хорошо обстрелянный и уже познавший, казалось, все мудрости ночной войны, одним уроком пренебрег. Он, конечно, видел, но не придал особого значения самолету, идущему за ним по пятам с включенными, как и у него, бортовыми огнями. Идет – ну и пусть идет. Не он один, Бронников, шел с боевого задания – возвращался целый полк. Но вот у границ аэродрома, где в ожидании посадки скапливались самолеты, «ведомый» подтянулся метров до ста, выключил огни и выпалил густой жгут пуль и снарядов. Это был «Мессершмитт-110»! Бронников как споткнулся. Самолет завалился на крыло, опустил нос и – в землю.
Все произошло мгновенно. Тихонов моментально угнал нас на другие аэродромы, а возвратясь к полудню, мы шли на посадку через еще дымившую машину.
Поражала простота развязки – не ждал, не думал. У своего порога – бац! – и нету.
Кто-то сказал (не Толстой ли?) с горестной иронией: «Каждый учится на своем опыте». Видно, так и есть. Знал ведь, как «проверять документы»: заметил привязавшегося попутчика – отверни покруче в сторону, и, если тот потянется за тобой – значит, немец. Свой сам дорогу знает и за хвостом не пойдет. Потом думай, как от того немца избавиться – то ли, выключив огни, уйти в темную сторону горизонта, прикрыв крылом в развороте факелы выхлопных газов, а может, нырнуть вниз и резко развернуться ему навстречу. Такой маневр выручал многих. Не раз спасал и меня.
А вот Попеля в начале июля 42-го года подстерегли за Окой из засады. Там, в густом черном лесу, по ту сторону от нашего аэродрома, иногда по ночам вспыхивали таинственные световые сигналы. Они видны были с воздуха, даже с берега, с полкового командного пункта. А когда по тревоге мчал на те огоньки вооруженный десант или с воздуха неслись к ним пулеметные трассы, они исчезали, но потом появлялись снова. Говорили, будто это немецкие наводчики. Мы не очень верили в наводчиков, потому что их ни разу не удалось накрыть, но то, что над лесом невидимками ходили «мессера-110», знали точно. Капитан Попель, готовясь к посадке, слишком далеко зашел в сторону леса. Там он и был схвачен. Погиб весь экипаж. До сих пор помнится их уже немолодой командир – красивый, коренастый мужик с густой, холеной темно-каштановой бородой. Иногда, затеяв игру в картишки, его сверстники, из старшего поколения летчиков, посмеиваясь и подшучивая, предлагали ему большие ставки под бороду, но он берег ее, лелеял и никогда не подвергал риску публичного усекновения. А к лету, накануне трагедии, взял да и сбрил. Друзья остро переживали его гибель, но не столько задумывались над ее причинами, сколько сокрушенно, видя в том зловещий перст судьбы, не раз повторяли: «Ну зачем он сбрил бороду?»
Заметен был и его штурман – майор Ковалев. И боевое дело знал, еще в войнах тридцатых годов был хорошо обстрелян, и внешне ладен – стройный, по-молодецки подтянут, хоть и годами под сорок, чуть рыжеватенький, с тонкими усиками на волевом, но всегда настороженном лице. Иногда в кругу близких ему собратьев по духу теплел, расплываясь в улыбке, и чистым, высоким голосом красивого тембра пел русские романсы.
Но не всегда ему везло в летном деле, и с ним не всегда. Он все искал новых, по своей душе командиров. Не более чем месяц назад Ковалев неожиданно был запланирован в мой экипаж. И нужно было так случиться, чтоб на подходе к линии фронта в его кабине вдруг сорвалось крепление астролюка: крышка перекосилась, да так и застряла. В кабину сифонила струя встречного воздуха, и Ковалев потребовал немедленного возвращения на свой аэродром. А в люках бомбы, ночь хорошая, и до цели осталось полпути. Спорили долго, а машина все шла и шла по курсу. Он пришел в ярость, но я не сдавался и сказал, что с бомбами садиться не буду и раньше, чем их не сброшу по цели, разворачиваться домой не стану. Струя из передней кабины доставала и меня, но я вполне понимал, что этот неожиданный дискомфорт штурман чувствует куда острее, но также хорошо знал, что работать там все-таки можно, особенно если переместиться в переднюю часть кабины. Вечер был теплый, и я не стал набирать большую высоту, чтобы не попасть под холодные струи. А Ковалев продолжал рычать. До главной цели мы так и не дошли – духу у меня не хватило переспорить его, но до запасной, более ближней и злой еще больше, чем главная, я его все-таки привез. Отбомбились по всем правилам – бомбардир он был славный, – невредимо прошли сквозь зенитный огонь и повернули домой. Теперь Ковалев молчал всю дорогу. Больше в одном самолете мы с ним не встречались. Из всех пилотов, проигнорировав многих, он наконец предпочел Попеля. И вот… Прозевал, конечно, экипаж, а если по правде – стрелки-радисты. Ночь-то была со светлинкой, черных ночей немцы не любили и в драку, пока у них не было локаторов, в черноте не лезли. Заднюю полусферу откуда только и идут атаки, охраняют стрелки, и никто больше, а они, судя по тому, что не сделали ни одного выстрела, за воздухом в ту минуту не наблюдали. Один зевок – и такой ценой. Хотя в воздухе другой цены не бывает…
Вечерние визиты немцев были все-таки редки. Чаще всего они появлялись под утро – к возвращению полков с задания. Учитывали они, вероятно, и нашу усталость после многочасовых полетов в противоборстве с зенитчиками и истребителями, да и видимость на зорьке прояснялась.
Однажды на рассвете, еще не тронутом лучами солнца, проглотив на ходу сухой столовский завтрак (дело было на запасном аэродроме), мы прямо под крылом на моторных чехлах, подтянув к подбородкам застежки комбинезонов и подняв на затылок меховые воротники, приткнулись друг к другу и мгновенно погрузились в нетерпеливый сон. Вдруг послышалась пулеметная стрельба, пушечный гул и возбужденные клики. Что за черт? Открываю глаза и вижу: в сереньком небе, как на экране, приближается к аэродрому на небольшой высоте знакомый черный силуэт – «Мессершмитт-110»! К нему со всех сторон тянулись разноцветные трассы пуль и снарядов, но его не достигали, пролетали стороной, а он как завороженный шел по струнке, изредка кренясь то в одну, то в другую сторону, но не уклоняясь от огня, как будто весь этот переполох, поднятый на аэродроме, его не касался.
Сна как не бывало. Не дожидаясь пробуждения стрелков, я влетел в их кабину, развернул пулемет в сторону «Мессершмитта» и стал ловить его в сетке прицела. Боже мой! Какой же он крохотный, ничтожно маленький, этот муравей, быстро ползущий в непропорционально толстых прицельных кольцах! Да можно ли попасть в него? Я все-таки приладил этого муравья по ракурсу и нажал гашетку раз, другой, третий. «Шкас» дрожал от усердия, но пули летели мимо. Чуть подправил – и снова мимо. У тех, кто стрекотал из других углов, успехов не больше.
Он так и прошел нетронутым, этот «мессер», курсом на запад – над стоянками, над летным полем. Видно, пора ему было после ночного разбоя возвращаться к своим, да напоследок решил взглянуть, что за войско собралось тут, на аэродроме?
Может, наши зенитчики, а то и истребители сподобятся все-таки перехватить его где-нибудь на пути к линии фронта?..
Но неужто и наш самолет в прицелах противника видится точкой, летящей мухой в бескрайнем поднебесье? Признаться, проносясь над бушующей целью, наш бомбардировщик мне всегда казался непомерно огромной махиной, занимающей своими крыльями полнеба и собирающей на себя все снаряды, а выйдя из зоны огня невредимым, не раз со злорадным и торжествующим чувством душевной облегченности удивлялся бездарности немецких зенитчиков, не сумевших попасть в такую огромную мишень. Видно, в этом противоборстве не все так просто для обеих сторон…