Тронув зачем-то пальцем отсыревшую, осыпающуюся побелку со стен, я снял рубашку со спинки кровати и накинул её на плечи. Глянув на старую икону, оставленную в красном углу, на керосиновую лампу девятнадцатого века, на угольный утюг, усмехнулся невольно и пробежал глазами по старым вещам, оставленными хозяевами без всякой жалости.
Полвека спустя все эти иконы и утюги, оставленные в сарае прялки и колыбель, доставшиеся от прадедов кованые топоры и прочий скарб назовут антиквариатом…
– А сколько это будет стоить, даже подумать страшно, – пробормотал я, выкидывая из головы виденья того, как я катаюсь по деревням и собираю брошенное имущество, а потом – жду…
– Брр… – я помотал головой, – ужас! Вот что жадность-то с людьми делает… Ведь готов был, пусть даже несколько секунд, ждать возможности разбогатеть под старость лет!
– … вот оно что, – услышал я ещё из комнат, негромкий голос отца, – распустил я вас? Да-а… однако! Я и внимания не обратил – думал, оделась ты как-то не так, или Мишка с соседкой недостаточно вежливо поздоровался, а оно вот так? Дела…
Я вышел наконец во двор, и, подтащив поближе низенькую лавочку, уселся напротив родителей.
– А ты, значит, один против толпы? – отец внимательно смотрит на меня, – Не испугался?
– Сперва да, – мне почему-то неловко, – в самом начале. А потом, когда тот, с багровой мордой, маму в лицо пятернёй, я озверел, да так…
Пожимаю плечами, не желая продолжать, и отец не стал настаивать. Так только… закаменел на какое-то время, да полыхнуло беспомощностью, какая бывает и у сильных мужчин.
Он закурил, молча глядя в сторону, а мама гладила руку супруга и что-то шептала то на идише, то на русском. Сильно не сразу, две папиросы спустя, она отшептала его, и отец, усмехнувшись горько и поведя плечами, отживел, перестав походить на собственный бетонный памятник.
– Да уж… – ещё раз усмехнулся он, туша папиросу о дно старой, ещё лендлизовской консервной банки, найденной нами на кухне, – дела!
Неспешно, очень въедливо, отец начал ворошить события, останавливаясь иногда на деталях, которые мне казались откровенно второстепенными. Время от времени он поднимал руку, останавливая меня и обдумывая услышанное, а иногда отматывал разговор на несколько минут назад, снова и снова проговаривая одно и то же.
Довольно-таки раздражающая манера… и хотя я понимаю, что отец, с его опытом войны, лагерей, ссылок и общения с представителями соответствующих органов, понимает эту ситуацию много глубже, чем я могу представить, но менее раздражающей она от этого не становилась!
– Потерпи, ладно? – будто услышав, попросил меня отец, – Я потом, если захочешь, объясню всё.
Угукнув, киваю, и, обхватив колени руками, снова и снова рассказываю одно и то же, или же, напрягая память, пытаюсь вспомнить какую-нибудь деталь, малозначительную для меня в тот момент. Получается… да так себе, через раз в лучшем случае, но отец не сдаётся, собирая из этих кусочков информации какое-то подобие паззла.
– Та-ак… – подытоживает отец, вставая и потягиваясь с хрустом, – а поставлю я чайник!
Ничего не говоря, он прошёл в летнюю кухню, и несколько минут спустя мы в полном молчании пили чай, и тишина нарушалась лишь треском цикад и ором каких-то ночных птах. Да чуть погодя, где-то на другом конце деревни, послышался звук работающей техники, но и он вскоре замолк.
Допив чай, отец вытряхнув заварку к забору и некоторое время сидел, ссутулившись и напряжённо о чём-то размышляя. Наконец, с явной неохотой встав, он сообщил нам:
– На станцию пойду, о транспорте договорюсь. Да, и телеграмму…
Пояснять он ничего не стал, да в общем-то, и не нужно… Менее чем через минуту фигура отца затерялась в ночи, и я, медленно закрыв калитку, вернулся в дом. Ждать…
– Не гавкай, псина… – шёпотом говорю я и присаживаюсь на корточки, – Не гавкай, псина бестолковая… кому говорю! Ну, ну… всё, признала?
– Да-да-да… – не вставая, чешу лохматую холку, попутно вытаскивая репьи, а потом, когда разнеженная, непривычная к ласке, собаченция плюхнулась на спину, наглаживаю живот, – хороший собакен, хороший…
– Ну всё, всё… – встав, последний раз треплю псину по холке и озираюсь по сторонам. Деревенская улица освещена только тускло мерцающими звёздами и тонким полумесяцем, наполовину скрытым облаками. Фонари в деревне есть, но все они в центре, ближе к сельсовету, или как он там называется… А здесь – только месяц, звёзды, да где-то, в десятке домов позади, кто-то из сельчан забыл выключить лампочку перед крыльцом.
Никаких гуляний молодёжи под гармошку и без, как это показывается в фильмах, нет, если не считать за таковое ночной собачий перебрёх.
– Да-да… всё, иди… – наклонившись, рукой пихаю собаченцию по направлению к родным воротам, и иду дальше уже без опаски. Это места знакомые, нахоженные, с наглаженными собаками, которые успели меня обгавкать, а потом и обнюхать, днём раньше.
Сейчас если и гавкает кто-то, то это ленивый, служебный гавк – дескать, дом на охране, бдю! Если полезу через забор, тогда да, гавканье станет возмущённым, с нотками скандала, а так… Пустобрёхов в деревне не любят, и если не сами хозяева прибьют, так помогут соседи.
– Ага… чуть не прошёл, – сориентировавшись, останавливаюсь и чутко всматриваюсь в темноту. Сердце бухает… и некоторое время я медлю, стоит ли? Но потом, закусив губу, всё-таки решаюсь, и, оглянувшись ещё раз, лезу через забор – с той стороны, где стоит заброшенный дом.
Я уже во дворе… Присев на корточки, опять жду неведомо чего, но «Дамы в вечернем туалете» не наблюдается, да и соседские собаки, по-видимому, избегают двор старой ведьмы, прекрасно чувствуя людей.
Сперва, вроде как для тренировки, выцарапываю каббалистические знаки на стене сарая, не слишком стараясь, и тут же затирая свежие царапины пальцем, предварительно поплевав на него.
– В глаза так сразу не бросится, – бормочу себе под нос, гвоздём выцарапывая какое-то подобие масонского циркуля, – а потом, со временем…
Царапаю знаки, весьма живо представляя себе реакцию старой ведьмы.
– Колдовал жидёнок? Ну-ну… Я, правда, не знаю ни хрена, что всё это значит, но ты, старая сука, сама придумаешь… и сама себя накрутишь! В КГБ нас на опыты? Ну-ну… а сама в дурку не хочешь?
Опаска прошла, да и время сильно уже за полночь, так что, пусть и с большой оглядкой, от сараев я дошёл до дома и времянки. Нацарапывая (весьма криво) на сыплющейся побелке какое-то подобие пирамиды с кружочком наверху, призванным изображать чьё-то там око, поглядываю на дверь.
Нацарапанные знаки тем временем наливаются Силой, которую я не вижу, но чувствую, как чувствую и то, что ночь эта особенная, колдовская…
– Ихес-тухес[16]… – скрутив по-особому пальцу, тычу в сторону двери нашей бывшей домохозяйки, и так, для верности, девять раз. Усмехнувшись злорадно, покидаю наконец негостеприимный двор, и, прыгнув с забора, лечу над дорогой, в трёх или четырёх метрах над землёй, как и положено в такую ночь потомственному ведьмаку из уважаемого раввинского рода!
Непередаваемое ощущение полёта… куда там аэродинамической трубе или прыжку с парашютом! Я лечу и лечу, а ночь, ещё совсем недавно тусклая, расцветает сумрачными красками, подсвечивая деревню и дома, а особенно – колдовские места…
… и, уже с сожалением осознав, что это всего лишь сон, я всеми силами стараюсь его продлить, продлить это ощущение полёта и запомнить, как в моём сне выглядит ночная деревня, подсвеченная колдовскими огнями!
– Жаль, – шепчу я, проснувшись, и снова, в который уже раз, досадую от того, что не умею рисовать…
Сон потихонечку уходит прочь, и, проводив его сожалеющим вздохом, встаю с табуретки, на которой я заснул, и тянусь всем телом. Всё болит… со вчерашнего ещё, я тогда, кажется, вообще всё себе потянул!
За окном уже начало светлеть, и, выключив в горнице свет, я приоткрыл дверь во двор, где на крыльце, зябко кутаясь в отцову куртку, дремлет мама. Поколебавшись, не стал её тревожить, и обойдя осторожно, прошёл сперва в туалет, а потом долго плескался в рукомойнике, пытаясь окончательно проснуться.
Там же, во дворе, размялся, чувствуя себя, как после неудачного спарринга, и кряхтя то и дело, как старый дед с запущенным радикулитом. После, с некоторым сомнением, перебарывая лень и невыветрившуюся усталость, проделал пальчиковую гимнастику, и через несколько минут, можно сказать, почти проснулся.
На летней кухне, стараясь не шуметь, пошарил по кастрюлям и чугункам, и найдя отварную картошку в мундире, быстро почистил её, порезал – с запасом, крупными кусками, кинул на сковородку, не жалея подсолнечного масла.
– Духовитое, – морща нос, разжигаю печку и передразниваю бабку, продавшую нам бутыль, – То-то и оно, что духовитое. Хочешь, не хочешь… а другого нет! А, ладно…
Повздыхав о масле без запаха, свежих помидорах посреди зимы и прочих достижениях прогресса, порезал лук, и уже привычно заправил маслом и луком старую квашеную капусту, которая ещё чуть, и станет уже не просто старой, а испорченной. А так… ничего, за неимением чего-то другого.
Когда картошка уже была почти готова, порезал туда остатки чуть заветрившейся колбасы, а на другой сковороде на скорую руку обжарил зачерствевший хлеб, присыпав его с уже готовой стороны, перцем и солью.
– А, чайник ещё… – спохватился я, и, сняв сковороду с картошкой, водрузил на её место чайник, более чем наполовину полный.
– Мам… – подойдя, трогаю её за плечо.
– А?! Миша? – всполошилась она, – А, утро уже… Ты голодный, наверное? Сейчас…
– Я уже картошку обжарил, – перебиваю её, – Давай, умойся, посети кабинет задумчивости, и за стол!
– Мог бы и разбудить, – вздохнула она, – что я, не женщина…
Закатываю на это глаза, ничего не отвечая. Вот же… глупость, но даже у мамы это в подкорке сидит, хотя казалось бы…
Едва я поставил сковородку на стол, а мама, вытирая руки, уселась, на улице проехал грузовик, остановившись возле нашего дома.
– Встали уже? – поинтересовался отец, заходя во двор, – Ну, хорошо…
Отставляю в сторону заветный дрын, смущённо пожимая плечами при виде чуть развеселившегося отца. Ну да, ну да…
– О, картоха? – заинтересовался водитель грузовика, безо всякого стеснения прошедший в калитку вслед за отцом.
– Да, только с печи, – дружелюбно киваю я, – Поешьте вместе с нами?
– С превеликим удовольствием! – отзывается тот, как ждал, а мама почти незаметно кивает мне – дескать, всё правильно сделал, сынок!
Наворачивая картошку и хрустя попеременно то зажаренным хлебом, то капустой, водитель, молодой круглолицый парень с носом-картофелиной, простоватый и очень смешливый, травит шофёрские байки.
– А вы откуда? – спохватывается он, – Ага, ага…
Наконец, картошка подъедена, чай выпит, а утро, всё ещё немного зябкое, окончательно вступило в свои права. С помощью Дениса мы быстро закинули вещи в кузов, и отец, убедившись, что мы устроились достаточно удобно, заскочил в кабину к водителю.
Дёрнувшись пару раз, грузовик завёлся, и мы покатили по просыпающейся деревне под ленивый брёх собак. Я сижу на перевёрнутом ведре, придерживаясь рукой за кузов, и, зевая отчаянно, гляжу по сторонам со смешанными чувствами.
На повороте мы притормозили, и водитель пару раз прогудел, прося уйти с дороги стоящий на ней трактор. Тракторист, немолодой мужчина с напряжённым и злым лицом, лишь матерно отмахнулся рукой и продолжил слушать выговор начальника.
– Да сдвинься ты на обочину! – не выдержал наш водитель, чуть ли не по пояс высунувшись из окна, – Дай проехать, чёрт полосатый!
«Чёрт полосатый» лишь дёрнул щекой, зато начальник, делавший ему выговор, обернулся, оказавшись тем самым одноруким. Раздражение на его лице сменилось усмешкой, и, приподняв шляпу, он издевательски раскланялся с нами.
Через несколько секунд трактор сдвинулся на обочину, пропуская грузовик, и мы поехали прочь, покидая русскую деревню.
– Ну, бывайте… – ещё раз кивнув нам, шоферюга заскочил в кабину, и, высунув из неё голову, начал выруливать со двора, азартно переругиваясь со сторожем. Выехав, он притормозил, не глуша фырчащий двигатель, и приоткрыв дверцу, высунулся наружу чуть не на половину, развёл руки на ширину плеч и проорал, перекрикивая шум двигателя:
– Вот такие! Не караси, а свиньи, даже сало капает! Будешь у нас, Аркадьич…
Сзади требовательно прогудели, и водитель, оглянувшись, чертыхнулся и залез-таки в кабину. Ещё один взмах мозолистой пятерни, и он уехал, а мы – остались.
– Пока как-то так… – протянул отец, оглядываясь по сторонам и вздыхая. Мама, чувствуя его настроение, шагнула к нему, по пути сгребая меня в охапку… Я охотно уткнулся носом в её плечо, не испытывая особого желания обозревать внутренний двор «Дома Колхозника».
– Вы, что ли, Савеловы будете? – сворачивая на ходу цигарку подошёл к нам немолодой сторож, щурясь подозрительно и как-то очень по ВОХРовски[17].
– Савеловы и есть, – согласился отец, отпуская наши плечи и выступая чуть вперёд.
– Иван Степаныч, – отрекомендовался сторож, протягивая отцу мозолистую, нечистую пятерню с неровными обломанными ногтями, под которыми виднеется ничем не выводимая грязь.
– Иван Аркадьич, – отзеркалил отец, крепко пожимая руку, – а это супруга моя, Людмила Львовна, и сын, Михаил.
Бормочу негромко, что очень приятно, но это, похоже, не интересует нашего провожатого. Я для него – сопля зелёная, права голоса не имеющая.
– Валька! – обернувшись и всматриваясь в кучкующихся во дворе мужиков, зычно гаркнул мужик, – Валентин, ёб твою мать! Сюда, блять, живо!
Валентин, мужик явно за сорок, трусцой подбежал, на ходу снимая кепку с грязной головы, и, прижав её к груди, зачем-то слегка ссутулился и заулыбался виновато. Чуть выше среднего роста, с несколько вытянутым лицом и уныло обвисшим носом, он походит на постаревшего провинциального Пьеро, жизнь которого пошла вовсе уж наперекосяк.
– Звал, Иван Степаныч? – заискивающим тоном спросил Валентин, и, не отворачивая глаз от сторожа, ухитрился скосить на нас глаза и, приветствуя, кивнуть головой, далеко вытянув тощую шею, поросшую длинным серым волосом.
– Давай… – начал было сторож, показывая на наш багаж, но, хмыкнув, почесал подбородок, и уже другим тоном продолжил:
– В общем – задачу видишь?
– Да, Иван Степаныч! – вытянулся Валентин, – Сейчас мужиков организую! Так куда, говоришь, нести?
– Да вон в тот сарайчик, – махнул рукой сторож, доставая связку ключей.
– Сам видишь, с кем приходится… – непонятно вздохнул сторож, заводя разговор с отцом, и покрикивая время от времени на мужиков, семенящих впереди с нашей поклажей.
– Вот, здесь под присмотром, – сообщил нам сторож, запирая дверь на замок и отряхивая руки, – съезжать будете, ну или так что понадобится – ты, Иван Аркадьич, знаешь, где меня искать.
– Благодарствую, – отец чуть склонил голову, подстраиваясь под собеседника.
– А это, у вашего… – сторож показал глазами на меня, – на шее что? Боюсь и думать, Иван Аркадьич… но сам понимаешь, служба!
– Да то самое, – отозвался отец, – правильно понимаешь, Иван Степаныч, сейчас вот в больницу и пойдём.
Он в несколько предложений описал наше приключение и сторож, крякнув, свернул ещё одну цигарку и покосился на мужиков, возящихся в стороне с разгрузкой какого-то барахла с высокого борта колхозного грузовика, заехавшего во двор.
– Мужик – он такой… та ещё сволочь! – задумчиво покивал сторож, – Но всё ж таки, Аркадьич, не обессудь…
– Да всё понимаю, – в тон ему отозвался отец, – служба!
– Да! – спохватился сторож, – Сейчас койки ваши покажу!
Идя по двору с уверенностью ледокола, он то и дело оборачивается к отцу, рассказывая тому, какая же эта сволочь, русский мужик. Наличие вокруг этих самых мужиков сторожа ничуть не смущает, как и тот факт, что и сам он (что ненароком всплыло в разговоре) происхождения самого что ни на есть крестьянского.
«– Это пиздец…» – вертится у меня в голове, а голова верится по сторонам, и я сам не знаю, к чему эти слова относятся больше – к словам сторожа, или к тому, что окружает нас.
«Дом Колхозника» окружён высокими, грязно-серыми бетонными стенами, на которых остро не хватает витков колючей проволоки, чтобы сделать картину завершённой. Сам дом, большое и какое-то несуразное, приземистое здание, покрытое многими слоями несвежей штукатурки, обвалившейся кое-где геологическими пластами, смотрит на нас маленькими подслеповатыми окошками, забранными решётками, выкрашенными краской-серебрянкой. Он каким-то удивительным образом гармонирует со сторожем-ВОХРовцем, и кажется, да и наверное, является, осколком эпохи коллективизации, ГУЛАГа и первых пятилеток.
Во дворе, где местами есть потрескавшийся асфальт, везде стоят прицепы, редкие грузовики и трактора, и, совсем для меня неожиданно – телеги. В сторонке, в самом углу, виднеются лошади, слышится фырканье и доносится не слишком густой, но явственный навозный дух.
Впрочем, дух здесь такой, что нотки навоза добавляют к этой атмосфере не слишком многое. Всё здесь, кажется, пропиталось запахами лошадиного и человеческого пота, прелых овощей, застарелой мочи и прочих, столь же неаппетитных запахов.
Нельзя сказать, что двор загажен, но пахнут, и не всегда приятно, овощи, пахнут лошади, пахнут мужики… Да и все эти колхозные прицепы и телеги, на которых годами и десятилетиями перевозят чёрт те что, пропитались духом русской деревни[18]. Чёрт… да сам асфальт, с въевшимися пятнами, кажется, пахнет…
– Вот здесь и заночуете, – распахнув дверь, сообщил нам сторож, пропуская нас с отцом в большую комнату с дюжиной кроватей, девять из которых заняты.
– Доброе утро, Иван Степаныч! – держа руку с папироской наотлёт, подскочил один из мужиков, лежащий на кровати прямо в одежде. Сторож, мазнув по нему ничего не выражающим взглядом, показал нам наши кровати и зачем-то похлопал по металлической спинке одной из них, отчего та, пошатнувшись, издала скрипучий звук.
«– А я ещё на бараки жаловался! Чёрт, чёрт, чёрт…» мы уже вышли из комнаты, а я всё ещё не могу забыть этот запах немытых тел, въевшегося в бельё и стены запах табачного дыма, и само бельё – то ли застиранное до крайности, а то ли попросту грязное! В бараке, чёрт подери, у нас была отдельная комната…
В голову полезли мысли о крепостном праве, а на выходе, зацепившись глазами за старый, давно выцветший плакат о долге перед Родиной, я споткнулся и чуть не упал. Отец, подхватив меня под руку, проследил направление моего взгляда и еле заметно дёрнул щекой, ничего не сказав.
«– А ещё армия впереди… – полезли в голову мрачные мысли, – какой-нибудь, мать его, стройбат! И буду я отдавать долги за репрессированных отца и мать, за комнату в бараке и за то, что здесь называют Светлым Будущим и социалистическим образом жизни! В рот я вас…»
Погрузившись в мысли, я почти безучастно брёл за родителями, пропустив тот момент, когда маме показали её комнату и койку. Опомнился уже на улице, когда отец, сжав меня за плечо, на секунду притянул к себе. Он ни сказал ни слова, но как-то отпустило…
– … во-он туда пройдёте, – объяснял тем временем сторож, показывая рукой, – до перекрёстка, а там налево и чуть во дворах. Спросите! Да, Иван Аркадьич, не обессудь…
– Крестьянину без паспорта больше некуда, – не глядя на меня, сказал отец, прикуривая на ходу, – а мы, со справками…
Он не договорил, прибавив шаг, но чуть погодя всё-таки добавил нехотя:
– Сам понимаешь, город режимный.
– Вся страна режимная, – бурчу себе под нос, но впрочем, тему не продолжаю. Мы уже вышли из тупичка, в котором находится «Дом Колхозника», и начался уже настоящий город, резко контрастирующий с тем ГУЛАГовским осколком.
Широкие проспекты, большие дома – в пять, семь и более этажей, и тут же рядом, частные домишки и бараки, козы и коровы. Москва строится, расширяется и… да, наверное, можно сказать – хорошеет.
… но как же, чёрт подери, она провинциальна!
Пока мы жили в посёлке или в маленьком райцентре на Севере, вся эта провинциальность и серость были едва ли не чем-то само собой разумеющимся. Родной мой город, с поправкой на моду, рекламные щиты и большее количество автомобилей, выглядел очень похоже, так и оставшись по большей части в прошлом. Поэтому, несмотря на всё неприятие окружающей действительности, вся эта убогость была привычной и едва ли не родной.
Но Москва?! Козы и коровы… и вообще, ощущение, будто я попал в старый фильм, и сейчас помощник режиссёра заорёт:
«– Стоп! Снято! Всем спасибо, перерыв!»
Понимаю, что это галлюциногенное ощущение от того, что, действительно, все эти улицы, троллейбусы, дома, тележки мороженщиц, будки с газированной водой и прочая атрибутика лакированной социалистической действительности растиражирована в сотнях и сотнях фильмах, плакатах и даже, кажется, мультфильмах. Парадные, глянцевые, открыточные виды Столицы, какой она должна быть в глазах советских граждан и иностранцев.
Не без труда отделываюсь от ощущения кинематографичности, всерьёз опасаясь эпилептического припадка. Для этого пришлось выделять неприглядные детали, акцентируясь на мелочах, вроде низкой самодельной тележки со старыми подшипниками вместо колёс, на которой с грохотом рассекает безногий инвалид, отталкиваясь от асфальта деревянными, обшитыми кожей колодками.
Настроение мне такие детали не добавили, но отпустило, и я, уже со спокойной душой, начал глазеть по сторонам, рассматривая город в целом. Очень мало автомобилей, мало народа на улицах, много солнца и… вообще-то – красиво! В целом.
Детали, как обычно, подкачали, но видна некая концепция, идея… Да и воплощение, в целом, не самое скверное. Если бы градостроительная концепция продолжилась в этом русле, то, кажется мне, город вышел бы куда как более удобным!
– Так… сейчас налево, – негромко сказал отец, сворачивая в нужном направлении.
Свернув, мы пошли среди двухэтажных домов, за которыми кое-где виднеются частные домики и проплешины то ли пустырей, то ли стройплощадок, уже расчищенных под застройку многоэтажками, школами, детскими садами и магазинами. А пока… да тоже ничего, честно говоря. Есть в этих старых домах своеобразное дореволюционное очарование, и будет очень жаль, если этот уголок Старой Москвы исчезнет…
«– А кстати, где мы?» – запоздало озадачился я, пытаясь сообразить, куда же нас завёз шофёр. Я, конечно, не великий знаток Москвы, но всё-таки, наверное, сумел бы сориентироваться, если бы внимательней следил за дорогой, не выпадая в собственную реальность.
А здесь… Мало того, что знакомые ориентиры, по большей части, пока просто отсутствуют, так ещё я столкнулся с тем, что в ходу как новые, так и старые названия. Причём старых может быть аж несколько, и, в зависимости от возраста говорящего, это может дореволюционное название какой-нибудь Голодаевки, или, на волне революционных переименований, Красный Пахарь. А на картах и указателях, тем временем, может быть написано совершенно другое!
Вдобавок, везде стройки, объезды, указатели… Сам чёрт порой не разберёт.
– Добрый день, – отец тем временем тормознул немолодую женщину, идущую по улице, сильно припадая на бок.
– День добрый, – не слишком приветливо отозвалась она, останавливаясь и опуская на тротуар большую сумку, пошитую из грубого брезента.
Уточнив дорогу, мы прошли чуть дальше, и, свернув ещё раз налево, уткнулись в длинное одноэтажное здание, несколько обветшавшее от времени, но впрочем, вполне ухоженное и приятное глазу. К тому же, больница стоит в небольшом скверике, со старыми берёзами, вековыми липами и цветочными клумбами, ну и разумеется – лавочками. А чуть подальше, в самом конце сквера, обнаружилась ещё и детская площадка – с грибком над песочницей, несколькими качелями, и деловитыми карапузами, занимающимися под присмотром мамаш своими важными карапузьими делами.
Подходя к больнице, отец замедлил шаг, морщась от чего-то, не вполне понятного мне.
– Кто первый подал заявление, тот и прав, – негромко, будто напоминая ему о чём-то, сказала мама.
– Ну да… – вздыхаю я, зайдя в холл больницы и обозревая её, – а чего я ещё ожидал?
Заметив вопросительный мамин взгляд, пожимаю плечами – дескать, ерунда…
– Да я на минуту отходил! – взревел какой-то мужик густым басом в ответ на замечание, проталкиваясь к очереди в регистратуру, – Покурить выходил!
– Вот где курил, там очередь и спрашивай! – непримиримым тоном отозвалась одна из бабок, преграждая ему путь на манер камикадзе, – А то взяли манеру! Одному покурить, другому! И все, ети вашу мать, стояли! Все занимали!
– Вот если у тебя, милок, – с готовностью подключилась вторая старушенция, вся какая-то мятая, и чуть не пожёванная, едко пахнущая табаком и нафталином, – болит чевой-то, то никуда ты и отойти не хотишь! Стоять будешь, как гвоздями к полу прибитый!
– Мы на заводах всю жизнь! – распинается какой-то дедок, стуча костылём и тряся двумя медалями на впалой груди, и, размявшись, понёс какую-то совершеннейшую околесицу, согласно которой все больничные должны проверять органы НКВД, и если что не так – в лагеря! А то ишь, разбаловались!
Но у него к моему удивлению, нашлись сторонники, часть очереди, притом немалая, завела разговоры о том, что раньше порядок был.
– Хозяин в стране был! Всех вот так… – артритный кулак вздымается над головой.
Выдохнув, приваливаюсь спиной к стене, краем уха слушая несколько скандалов разом, и меланхолически обозревая внутреннее пространство больницы, стараясь отвлечься от разговоров людей, тоскующих по хозяйской руке, и, очевидно, барину.
Никакой тебе плитки или хотя бы линолеума, а лишь вытертые половые доски, местами выщербленные, отполированные тысячами посетителей. Экологично… да и до материалов, современных мне, ещё ох как далеко…
Стены крашены чем-то уныло-казённым, чему я даже не могу подобрать правильного названия, а вернее всего, в целях экономии в ведре смешали все краски, что были, и, разболтав палкой, употребили в дело. Выше, метров с полутора, побелка, и граница этих двух сред изрядно отшелушена, стёрта и выскоблена.
Ну и стенды… В основном примитивные, откровенно колхозные, в стиле «Мойте руки перед едой», будто кому-нибудь… а хотя, наверное, есть и те, кому надо напоминать…
Но есть и политические агитки, вроде «Решение Партии – в жизнь!», с темой, которая вообще может быть не связана с медициной. К чему бы это? А, ну да…
«– Ну ни-че-го в стране не поменялось… – саркастично подумал я, скрещивая руки на груди, – ни-че-го! Если только в худшую сторону… Прогресс и технологии – они где-то там, а у нас…»
– Миша! – позвала меня мать от стойки регистратуры, сбивая с мыслей, – Подойди!
Протолкавшись через заворчавшую очередь, подошёл поближе, и, повинуясь маме, опустил поднятый воротник рубашки и задрал вверх шею, демонстрируя синяки и ссадины, которые сегодня, поутру, заиграли новыми красками.
Пожилая дама в белом халате только цокнула языком, показав на миг золотые коронки, и сморщилась, как от неприятного запаха. Повелительно махнув нам рукой, она вышла из регистратуры, и, чуть повернув голову, украшенную перманентной завивкой, сказала тем голосом, каким отдают приказы на поле боя…
– Эти – без очереди!
… и никто, что характерно, возмущаться не стал.
В кабинете врачиха, быстро и довольно-таки небрежно осмотрев меня, даже не подумав вымыть перед этим руки, приказала медсестре позвонить, негромко проинструктировав её, а сама принялась заполнять документы, всем своим видом показывая, что её, Елизавету Анатольевну, эта ситуация в восторг не приводит!
А когда выяснилось, что нужно ещё и осматривать маму, у которой, со слов отца, на спине, в районе позвоночника, внушительный лиловый синяк, она откровенно сморщила нос, смерив маму неприязненным взглядом. Встав, врачиха подвинула ширму так, чтобы перегородить часть кабинета.
– Проходите и раздевайтесь, – сухим голосом велела она, с грохотом двигая стул и всем своим видом показывая, что делает нам большое одолжение.
– В течение пятнадцати минут подойдёт, – доложила начальству вернувшаяся медсестра, усаживаясь на своё место и подвигая венский стул к массивному столу. Мельком глянув на нас, она тут же закопалась в бумаги, иногда делая какие-то записи мелким бисерным почерком.
– Так-с… – врачиха, выйдя из-за ширмы, глянула на тонкие золотые часики, браслет которых перерезает её пухлую руку, и постучала пальцами по столу, напряжённо морща лоб.
– Подождите пока в коридоре, – решила она наконец, – я вас вызову, когда понадобитесь.
В коридоре, довольно-таки широком, освещённом дневным светом из двух распахнутых окон по обеим его сторонам, и нескольких тускловатых лампочек, полно кашляющего, сморкающегося и переговаривающегося народа. Стойкий запах лекарств почти перебивает запах немытых старческих тел, табака и нечищеных зубов, и у меня возникло подозрение, что может быть, не всё так просто, и сестра-хозяйка, повинуясь негласному распоряжению главврача, попросту дезодорирует помещение с их помощью.
Ждать, впрочем, долго не пришлось, и милиционер, относительно молодой мужик с вытянутым унылым лицом, похожий на страдающую похмельем борзую собаку, деловито прошёл в кабинет, придя заметно раньше отведённого срока. Я было отлепился от стены, но как оказалось, зря, и, помаявшись так минуты две или три, снова принялся подпирать больничную стену.
– Савеловы! – высунувшись из кабинета, громко позвала медсестра, и очередь проводила нас недовольным ворчанием, на что женщина, с нотками визгливой скандальности, поведала народу о нашей ситуации, ухитрившись, не соврав ни в едином слове, перевернуть всё едва ли не с ног на голову.
– Вот, – громко констатировала Елизавета Анатольевна, со стуком собирая несколько папок на столе и вставая, – Савеловы!
Парой фраз она очень сухо описала наши травмы и вышла, оставив нас наедине с помощником участкового. Я не вполне понимаю, почему милиционер, курирующий тот чёртов колхоз, который на минуточку, вообще не относится к городу, опрашивает нас здесь, и насколько эта ситуация вообще законна.
Но родители, с их-то опытом, воспринимают это достаточно спокойно, как нечто само собой разумеющееся, и оглянувшись на них пару раз, я не стал раздувать скандал. Хотя, чёрт подери, мне это не очень нравится…
Почему-то казалось, что согласно Букве Закона, нас должны были вызвать повесткой на соседний участок… Как вариант, местный шериф мог зафиксировать сам факт обращения в милицию, и затем передал бы нас либо по адресу, своему сельскому коллеге, либо, что для нас более желательно, в центральный аппарат.
Но очевидно, или я чего-то недопонимаю, или, что вернее всего, у сотрудников внутренних органов есть своя, сложная система взаимозачётов на грани законности или даже чуть-чуть за гранью. А то, что при этом нарушаются права граждан… так наверное, смотря каких граждан! Меньше формализма, товарищи!