bannerbannerbanner
Чужой среди своих 2

Василий Панфилов
Чужой среди своих 2

– Протереть бы! Где же… а, вот! – Пшикнув пару раз отцовским одеколоном, протёр старым, но чистеньким полотенцем, морщась от боли, а потом долго смотрел на ткань, на которой отчётливо выделялись следы крови.

– Намазать бы чем… – я задумался, припоминая, в каком чемоданчике у нас аптечка, – хотя… к чёрту!

Решив оставить как есть, если вдруг придётся обращаться в травматологию, отшвырнул полотенце и вышел на улицу. Мама, ползая на коленях, всё ещё собирает осколочки… и подумав секунду, я присоединился к ней, потому то какая ни есть, а память…

Собрав, кажется, мельчайшие осколки, мы навели порядок и уселись, не зная, чем себя занять. Состояние… странное, и это мягко говоря. Что делать, куда идти… понятно только, что идти надо, потому что оставаться здесь, после всего, что произошло, это… не то чтобы глупость, а что-то вообще за гранью!

С другой стороны – отец… Несмотря ни на что, у меня теплится надежда, что это какая-то ошибка, что он вернётся… Вот только куда?!

– Ой, бедный… – мама только сейчас заметила состояние моего горла, – сейчас я…

Она подскочила было, но я мягко остановил её, поймав за руку.

– Я уже обработал!

– Да кремом намазать! – всплеснула та руками, – С ним через два дня следов не останется!

– Вот именно… – надавил я голосом.

– А… ну да, – она медленно опустилась на табурет, – действительно… Сильно болит?

– Да… – машинально трогаю горло, – пока не очень.

– Не очень, – усмехнулась она, – вот вечно ты…

– Есть в кого! – парирую я, усмехаясь.

– Туше, – признала мама, и тут же, безе перехода:

– В горле что-то пересохло!

– Чаю? – отозвался я, и, не дожидаясь ответа, встал и принёс металлические эмалированные кружки. У нас есть ещё нормальные чашки, но именно сейчас, кажется, их доставать неуместно.

Мы пили чай и разговаривали о пустяках, а в это время рушились наши судьбы[8]

Улыбаясь, она едва ли не ностальгически рассказывала, как во время войны работала на стройке, а я, пытаясь уложить в голове совсем ещё девчонку, которая выполняла взрослую норму и считала удачей то, что у неё вообще есть работа и место в бараке, всё отчетливей представлял то страшное время…

… до озноба! Не знаю, смог бы я там…

Разговор наш перебило громогласное покашливание у калитки, потом кто-то трубно высморкался раз, другой…

– Позволите войти? – чуточку гнусаво поинтересовался этот кто-то, и, не дожидаясь ответа, скрипнул калиткой.

Не вставая, подгибаю одну ногу чуть сбоку табурета – так, чтобы можно было сразу вскочить, и краем глаза кошусь на здоровый дрын, притащенный из сарая. Я, если что, умею… и знаю теперь, что если вдруг что, не побоюсь пустить в ход.

– Доброго здоровьичка, – неловко сказал давешний однорукий мужик, останавливаясь у крыльца хозяйского дома, и нервно, буквально на секунду, срывая с потной головы дешёвую, мятую, видавшую виды шляпу.

– Благодарствуем, – сходу беру разговор на себя, обозначая себя взрослым мужиком. В этом времени патриархальность общества, а тем более в селе, выражена очень отчётливо и порой с перекосами.

Ещё в посёлке несколько раз был свидетелем ситуаций, совершенно диких для меня, когда какие-то вопросы решались с «главой семьи», даже если они касались не непосредственно его, а супруги. Женщина, имея формальное (согласно Конституции) право голоса, в некоторых ситуациях считается, де-факто, человеком не вполне полноценным.

Если у неё нет мужа, отца или брата, то за неё, нисколько не сомневаясь в своём праве, какие-то вопросы решает дальний родственник мужского пола, сосед, начальник или просто мужчина старшего возраста. Это заложено очень глубоко, и даже, казалось бы, сильные и независимые женщины, ответственные специалисты и не самые маленькие начальницы, в быту очень часто живут по программе, вшитой в них с раннего детства.

А я, начав разговор первым, показал, что разговор с позиций безусловно старшего и авторитетного у него выйдет.

– Кхм… – однорукий с сомнением посмотрел на меня, затем покосился на мать.

– Слушаю вас, – сухо повторил я, кладя ногу на ногу и чуть склоняя голову набок.

– Кхе… – снова кашлянул однорукий, непроизвольно снимая шляпу и теребя её в руках, разом вспотев.

«– Закоротило» – мрачно подумал я, не испытывая к пейзанину даже толики жалости или сочувствия.

– Люди, значит, поговорить пришли… – проскрипел он несмазанным механизмом, часто моргая и оттягивая нечистый ворот вышитой косоворотки.

– Неужели? – самым светским тоном поинтересовался я, меняя ноги и обхватывая колено руками.

– Да! – излишне громко выкрикнул он и зачем-то закивал, – Это… поговорить, по-соседски.

Вместо ответа вздёргиваю бровь и переглядываюсь с мамой, мастерски включившейся в непростой разговор, и, не произнося ни слова, создающей правильный фон.

– Поговорить, – селянина снова закоротило, – а вы вот этак… Нехорошо, нехорошо…

Осуждающе покачивая головой, он взглядом и интонациями пытается продавить нужную ему точку зрения, но тактика, прекрасно отработанная на односельчанах, и таких же непритязательных личностях, дала на нас сбой.

– Да? – снова вздёргиваю бровь и переглядываюсь с мамой, едва заметной мимикой и пожатием плеч показывающей, что в словах посетителя она не видит никакой логики.

– Поговорить, – снова закивал переговорщик, который либо не понял сути происходящего, либо, что вернее, его просто закоротило, и, как примитивный механизм, он принялся выполнять одну из заложенных программ.

– Народ уже за участковым пошёл, – сообщил он, обильно потея, – и вам бы, значит, не доводить до греха! Оно ведь зачтётся, если покаяться.

– Неужели? – светски осведомился я, склоняя голову на другой бок и ожидая ответа.

Однорукий парламентёр, нутром чуя какой-то подвох, но не наученный вычленять такие вещи, занервничал ещё сильней, но программа, заложенная в нём, толкала селянина по наезженной колее.

– Да, да… – болванчиком закивал он, – общество, значит, готово пойти навстречу!

– А что Татьяна Никаноровна? – поинтересовалась мама, – вступая в беседу.

– Кхе… – взгляд переговорщика вильнул в одну сторону, в другую, – Она конечно тово… женщина своеобразная! Ну так и возраст же… Судьба, опять же, непростая.

– Ну так значит как? – нервно поинтересовался он, – Миром решаем, или как?

– Да вы знаете… – я снова переглядываясь с мамой, видя на её губах поощрительную и немного злую усмешку, которую, наверное, человек посторонний и не поймёт, – всё-таки или как.

– Кхе… – кашлянул однорукий, и сипло втянул воздух. Выпучив глаза, он смотрит то на меня, то на маму, и, по-видимому, хочет что-то сказать, но, но не находя аргументов, просто открывает и закрывает рот совершенно как рыба. Ниточки слюны, тянущиеся иногда за губами и звучно лопающиеся, придают ему очень законченный, и пожалуй – органичный вид.

– Участкового дождёмся, – задумчиво сказала мама, и на лице однорукого отразилась смесь сложных чувств, – Хотя… наверное, нет.

– Так это… – закивал переговорщик, лицо которого претерпело очередную метаморфозу, – по-хорошему, значит…

– Не участковый, – будто не замечая этого, продолжила мама, – в город поедем! Сперва – в «Скорую», с травмами…

– Это… – скрипуче вставил свою реплику пейзанин, и снова плямкнул губами.

– … а потом – не к участковому, а к начальству его, – будто не замечая усилий селянина, говорила мама, – и поинтересуемся…

Она не договорила, и, по-видимому, переговорщик самое страшное додумал сам, а вот что… Смяв шляпу, он уставился на маму взглядом, в котором смешалась ненависть, опаска и осторожное желание отойти в сторону, потому как он в этой истории только свидетель. Только!

– А может, в газету? – предложил я, повернувшись к маме, – В «Правду»!

– Или в «Известия»? – как бы задумываюсь, хотя на самом деле, все названия советских газет в эти минуты у меня напрочь вылетели из головы, я и эти-то с трудом вспомнил.

– В несколько зайдём, – предложила мама, говоря как о чём-то как о чём-то уже решённом.

– Верно, – чуть повернувшись, благодарно киваю я, – и поинтересуемся – знают ли они, что на пятидесятом году Советской Власти, фактически в столице нашей Родины, могу быть такие позорные явления!

– Вы это… – переговорщик вскочил, дребезжа голосом и лицом, – ответите! За клевету… и вообще! Против общества идти, это вам…

Он задыхался от страха и ненависти, дыша тяжело и прерывисто.

– Не… нерусь поганая, – выплюнул он, – космополиты безродные[9]! Жиды чёртовы! Мало вас…

Он замолк, уже понимая с запоздалым сожалением, что сказал много лишнего, да и вообще – наговорил… на статью.

– Антисемитизм, – констатирую сухо и болезненно сглатываю. Кстати…

Задрав голову, показываю горло, на котором хорошо видны следы от попытки удушения, будто от неудавшегося повешения. Выждав несколько секунд, опуская голову, и интересуюсь вкрадчиво:

– Это – поговорить? Или попытка убийства на национальной почве?

Не уверен, что эта формулировка сейчас в ходу, ну да и Бог с ней! Хм, ну или Б-г…

– Я бы сказала – погром, – с ледяным спокойствием добавила мама, и, усмехнувшись чему-то, дополнила:

 

– На пятидесятом году Советской Власти!

Однорукий задышал часто и глубоко, а я, вспомнив, добавил:

– Жидёнка душить пришли… Это как?

– Это… – начал селянин и замер, а я будто наяву увидел, как в его голове прокручиваются шестерёнки, давно проржавелые от безделья. Одно дело – бытовой конфликт, и другое…

– Это Никаноровна! – выпалил он с каким-то облегчением, – Ведьма старая!

Встав зачем-то навытяжку, он уставился на нас взглядом побитой собаки, и от этого мне стало как-то тошнотно. Подобное холопство я никогда не переваривал, да и не понимал, отказываясь признавать себя «маленьким человечком» перед кем бы то ни было, из-за чего в школе, да и позже, у меня бывали серьёзные проблемы.

– Да-а… – протянул я, в принципе не понимая, как дальше вести беседу. Другое время, другие люди…

– Я это… – нерешительно сказал переговорщик, – пойду? Людям, значит, сказать…

– Ступай, голубчик, – отпустила его мама, – ступай…

Пятясь, и не то кивая, не то кланяясь при каждом шаге, он отошёл за угол дома, и несколько секунд спустя калитка деликатно скрипнула.

– … да чтоб я ещё раз! – не столько услышал, сколько угадал я, а затем, уже заметно громче и куда как отчаянней:

– Ты, дескать, человек привычный, в правлении колхоза! – говоривший замолк ненадолго, и мозг подкинул мне картину, как тот, однорукий, достав из кармана портсигар, закуривает и выдыхает едкий табачный дым.

– А того не понимают, – продолжил он монолог, – что иные разговоры – хуже, чем свёклу, мать её, целый день…

– Ась? – переспросил его кто-то, невидимый для нас.

– Хуясь! – резко отозвался член правления, будто кнутом ударил, – Заводи давай! Не день, а чёрт те что! Ну, Никаноровна, ну, ведьма…

Послышался звук плохо отрегулированного движка мотоцикла, удаляющегося вдаль.

– Так и не представился, – мама печально покачала головой.

– Действительно, – поддакнул я, натужно улыбаясь, – никакого воспитания!

Переглянувшись, мы, не сговариваясь, сели пить чай, и время потекло песком сквозь пальцы. Давно уже остыл кипяток, а в розетках с вареньем поселились осы, выев его едва ли не на половину, а мы всё сидим и…

… ждём. Разговоры о чём бы то ни было кажутся неуместными, и, обронив несколько слов, мы замолчали, не сговариваясь. Мама, не опуская кружку на стол, задумалась о чём-то так глубоко, что даже осы, изредка приземляющиеся на руки, оставляют её безучастной.

Я же, напротив, полон сиюминутного ожидания, и, помня о том, что с каких-то точек это место может просматриваться, ощущаю себя, как на пресс-конференции с недоброжелательно настроенными журналистами. Она ещё не началась, но взгляды, изучающие и враждебные, ощущаются буквально физически.

Время ощущается буквально физически, и каждая секунда, очень тяжёлая и кажется, горячая, падает на мои обнажённые нервы. Наблюдая, как движутся тени от предметов, жду…

Наконец, вдали послышался треск мотоцикла и встрепенулся. Он, не он…

– Кхе… – послышалось за калиткой. Он…

– Ма-ам… – говорю шёпотом, трогая её за руку и пробуждая от спячки, – приехал тот… Талейран местный.

– Кхе!

– Входите, – пригласил я, и однорукий, почему-то бочком, вошёл во двор, держа в руках шляпу.

– Переговорил я, значит, с народом, – начал он, не присаживаясь, – и мы решили, что до участкового, оно всегда успеется… кхе!

– У нас, в колхозе… – Талейран всё-таки присел, и, надев было шляпу, снова снял её и завертел в руках, внезапно ставших неловкими, – Да, в колхозе… дома, в общем, пустуют некоторые. Они это… на балансе!

– А с Никаноровной… – он снова повертел в руках шляпу, и, примерившись было положить её на стол, передумал и прижал к груди, кашлянув пару раз, – С Никаноровной неладно получилось, да…

– Мы вот, – уже более уверенно продолжил он, – и решили в правлении, что вам, значит, не стоит здесь… от греха. Переселиться пока, да… а с Никаноровной мы уж как-нибудь сами, по свойски!

Переглядываемся с мамой без слов, я вскидываю бровь, она едва заметно вздёргивает плечо вверх.

– Вы бы того… если бы сразу в правление, то чтобы бы, вы положение не вошли? Сразу бы, значит…

Он врёт, и знает, что мы знаем…

У отца в паспорте стоит какая-то пометка, и здесь, в Подмосковье, местные власти, зная, куда и как смотреть, видят эту пометку, и считают её не иначе как чёрной меткой. Не знаю, как там по закону… но от греха! Самоцензура.

… потому что в правлении, с фальшивым сочувствием отказав за неимением возможностей, нам и посоветовали обратиться к кому-нибудь из жителей частным образом. А они, дескать, ну никак…

Негромко, будто себе под нос, он бурчит, что Никаноровна, она конечно та ещё ведьма, но и мы, пришлые, неправильно себя повели. А если бы, дескать…

– Н-да? – холодно интересуюсь я, – Неужели?

– Кхм… – и Талейран затыкается наконец-то, и хорошо… а то я уже на грани. Ему, селянину, похер! Для него есть свои и чужие, и Никаноровна, ведьма старая, которую, наверное, ненавидит большая часть села, всё равно – своя. Права она или нет, дело десятое, но мы – чужие, и этим всё сказано.

– А мужик ваш, – неловко сказал однорукий, – кхе! Не пройдёт мимо! Дорога от станции, она одна, и любой человек на ней – как на ладони! Когда ни пойдёт, а встретим и обскажем, куда идти надо.

– Так что это… – несколько отживев, он водрузил шляпу на голову, и, достав совершенно такой портсигар, какой мне и привиделся, закурил, – вам бы вещи собрать, да это… и перетаскать потихонечку.

– Да… – начало было мать, уже вымотавшаяся и готовая, кажется, сдаться.

– Нет! – озлившись, рявкнул я, – транспорт давайте!

– Ну как ты со старшими-то… – привстал осмелевший однорукий и тут же, прижатый моим взглядом, уселся обратно, забурчав себе что-то под нос.

– И-эх… – одарив меня взглядом несправедливо обиженного человека, однорукий встал, и, ссутулившись, вышел прочь.

– Миша, мы могли бы… – негромко начала мама, явно уставшая от затянувшегося конфликта.

– Не могли бы! – парирую яростным шёпотом, – У тебя спина, а мне одному, небось, до вечера таскать! Да ещё и вон… мотоцикл!

Будто в подтверждении моих слов, за калиткой затарахтел движок, но вопреки моим ожиданиям, звук начал удаляться. Мама только вздохнула и принялась собирать вещи, что не заняло у нас много времени.

Минут через пятнадцать снова послышалось тарахтение движка, и однорукий, закхекав и выжав положенное время, появился во дворе.

– Вы это… – угрюмо и как-то обиженно сказал он, – собирайтесь давайте! А я пока это… осмотрю, всё ли тут…

Сняв шляпу, он, не спрашивая, юркнул во времянку и завертел головой, пока мы выносили из комнатушки последние вещи.

– Так это… так, – бормотал он, – ну вроде, как было. Хотя с этой ведьмой старой…

Подойдя к двери хозяйского дома, он подёргал её, и найдя запертой, закурил какие-то на редкость вонючие папиросы, способные, наверное, разогнать любых, даже самых закалённых и матёрых комаров. Подхватив один из узлов, и, поколебавшись, дрын, я вышел за калитку, где стоит заглушенный мотоцикл с коляской и какой молодой, но уже потрёпанный, лысеющий мужик, опирающийся спиной о руль и курящий с видом неимоверно занятого человека.

– Не-не… – замахал он на меня дымящейся папиросой, рассыпая искры и пепел, – сейчас телега подъедет!

«Сейчас» оказалось очень растянутым во времени, и мы успели вынести все вещи за ограду, а селяне скурить один две, а другой три папиросы, стоя в оглушительном и напряжённом молчании, когда показалась дряхлая, пузатая кобыла, заставшая, наверное, времена коллективизации, и запряжённая в древнюю, отчаянно скрипящую телегу.

Водитель кобылы, такой же дряхлый и пузатый, одетый, несмотря на летнюю жару, в телогрейку и почему-то в резиновые сапоги, восседает с видом человека, лично знакомого с Хароном и мало интересующегося миром живых.

– Вот, – Талейран жестом показал на транспортное средство, – чем богаты…

В голосе его мне послышалась лёгкая издёвка, и, смерив его тяжёлым взглядом, я принялся загружать вещи на солому, стараясь не обращать внимания на стойкий запах навоза. Чем, как говорится, богаты…

Несколько минут спустя, когда вещи были загружены, возчик тронул кобылу вожжами, и та, уронив на дорогу пахучее яблоко, начала двигаться, мерно помахивая хвостом и никуда не торопясь. Шагая рядом и придерживаясь рукой за бортик, я поглядываю по сторонам, и в голове, заезженной пластинкой, вертится давно заученное ещё в той жизни…

«Гой ты, Русь моя родная[10]…»

Глава 3
Решение за семь вздохов

Отец пришёл, когда уже начало темнеть, и багровое солнце, полускрытое перистыми облаками, закатывалось за горизонт.

– Ну, вот… – только и сказал он, останавливаясь в воротах, – отпустили.

У мамы, возящейся в летней кухне, задрожала нижняя губа, а глаза налились слезами, и она медленно, будто не веря, пошла к нему. На поросшую травой дорожку упало полотенце, но мама этого не заметила, как не заметила и того, что тапочек соскочил с её левой ноги.

– Пришёл… – прерывисто выдохнула она, трогая ладонью щёку супруга и счастливо улыбаясь, – живой…

Отец, не отвечая ничего, улыбнулся устало и очень нежно, и, поймав ладонь супруги, поцеловал её.

– Живой, – хрипловато сказал он, и снова поцеловал её ладонь.

Мама начала что-то прерывисто говорить на идише, а отец, не отвечая, обнял её крепко-крепко, и они замерли так на несколько секунд.

– Отпустили, – выдыхаю, ощущая, как с плеч падает невероятный груз ответственности, который я, за неимением взрослого мужчины в семье, взвалил на себя. Подойдя, я обнял родителей, и мы долго так стояли…

– Ну, всё… – мягко сказал отец, неловко отстраняясь, – хватит.

– Да, ты же голодный! – всплеснула руками мать, – Я мигом! Ой…

Она только сейчас заметила, что стоит в одном тапочке и поджала ногу, исколотую травой и камешками. Отец, сказав ей что-то негромко, отчего та зарделась, поднял тапочек, и, встав на одно колено, одел на ногу супруге.

Не сразу встав, он поднял голову наверх, улыбаясь, и это было так хорошо и неловко, что я отвернулся…

За воротами, метрах в двадцати, хорошо видимый на фоне заходящего солнца, пялится на нас какой-то мужик неопределённого возраста, в калошах на босу ногу, пузырящихся на коленях спортивных штанах и пиджаке не по росту. Заметив, что я смотрю на него, мужик демонстративно отхаркался и начал сворачивать козью ножку.

Усмехнувшись кривовато, я, обойдя родителей, прикрыл ворота, ощущая это так, будто закрыл театральный занавес. Мельком выглянув в щель, увидел, как единственный зритель удаляется прочь независимой походкой человека, вкусно выпившего после тяжёлой работы.

– Представляю завтрашние рецензии, – бормочу себе под нос, в самом деле представляя их, и почему-то сперва в виде постов в «Телеграмме», а потом уже – коротких, но полноценных статей с броскими заголовками на мониторе компьютера. Фыркнув, радуюсь собственному красочному воображению, полагая его, в числе прочих, одним из симптомов улучшившейся работы мозга.

К селянину же я испытываю не презрение, а жалость, как к человеку, с рождения ограждённого множеством запретов и заборов. Железный Занавес, это ведь совсем не фигура речи! К сожалению…

Не только невозможность выезда из страны, но и глушение радиостанций, запрет целых разделов музыки, живописи и даже науки[11] на государственном уровне, сковывает, ограничивает гражданина СССР, даже если он сам не вполне осознаёт эти ограничения. А для жителей деревень и прочих «лишенцев», с отсутствием паспортов[12], куда как более тотальным контролем всего и вся, эти ограничения, в том числе и культурные, можно возводить в куб!

 

… но правда и то, что жалость моя с оттенком брезгливости, и пожалуй, опаски.

Когда смотришь на всё это не с позиции независимого социолога или этнографа, а изнутри, можно сколько угодно видеть причинно-следственные связи и понимать, что человек становится скотиной не от хорошей жизни, но скотиной-то он от этого быть не перестаёт!

И сейчас эта скотина, полагая себя вправе, а своё мнение единственно верным, и даже не предполагая, что могут существовать другие взгляды на жизнь, и что эти взгляды, чёрт подери, имеют право на существование, влезла в нашу жизнь!

Вот так вот – в калошах на босу ногу, с цигаркой, налипшей на нижнюю губу, перегаром и щетиной, хватая за ворот рубахи и брызжа в лицо слюной и оскорблениями. Да и… не факт, что всё закончилось!

Отец ест медленно, устало, через силу, и, наверное, не вполне чувствуя вкус. Время от времени, переставая жевать, он о чём-то задумывается, и, держа перед собой ложку, с которой обратно в тарелку стекает суп, сидит молча.

Наконец, доев без особой охоты, он взял кружку с чаем и вышел на крыльцо, накинув на широкие плечи лёгкую куртку. Я, уже давно поев, налил себе чаю, вроде как за компанию, и тоже вышел на улицу, прислонившись к плохо ошкуренному бревну, поддерживающему заметно обветшавший навес над крыльцом.

Родители сидят молча, плечом к плечу, и тишину нарушает лишь стрёкот насекомых, да изредка – негромкое сёрбанье, когда отец отхлёбывает кипенно-горячий чай. Здесь, у крыльца, нет ни единой лампочки, а потому комары и разная мошкара не слишком досаждают, сбившись поодаль, у освещённого окошка горницы.

Ночная прохлада слегка холодит спину, но не настолько, чтобы возвращаться в дом за рубахой, да и горячий чай неплохо согревает изнутри.

– Обычная беседа, – безэмоционально сказал отец и сделал глоток, – даже извинились – дескать, эксцесс исполнителя, перестарались.

– КГБ? – спросила мама и покачала головой, не слишком веря в возможность ошибки, но не развивая тему.

– Это надолго, – обронил отец, – они как акулы, стоит им почуять кровь, они будут кружить рядом, и если надо – годами.

Киваю задумчиво, хотя родители и не могут видеть этого, и, слегка уйдя в себя, пытаюсь мысленно упорядочить свои знания о спецслужбах. Никогда почти не интересовался специально, но иногда, где-нибудь на ЮТубе, мелькало что-нибудь этакое, или кто-нибудь из знакомых кидал ссылку на интересный материал.

К сожалению, информация эта, не будучи необходимой здесь и сейчас, и будучи невостребованной, архивировалась где-то в дальних уголках мозга. Я, разумеется, имею некоторое понимание, и могу, как мне кажется, составить достаточно достоверное представление о спецслужбах, но вот детали, за ненадобностью, не запоминал никогда. Зачем, если есть интернет и всегда можно уточнить? Кто бы знал…

Вздохнув, кошусь на негромко разговаривающих родителей, и не без труда давлю поднимающуюся досаду на всю эту ситуацию с попаданством, и на самого себя. Не сразу, но мне удаётся успокоиться, и я продолжаю копаться в воспоминаниях, пытаясь среди кучи эмоционально окрашенной информации и страшилок, найти что-то, что может быть полезным здесь и сейчас. Хоть как-то!

Современных мне спецслужб, давно прогнивших, со ставшим притчей во языцех отрицательным отбором и непотизмом, я опасался, как, наверное, любой вменяемый человек, но нисколько не уважал. Даже если оставить в стороне человеческие качества, рассматривая только и исключительно профессионализм, то ничего, кроме скепсиса, и пожалуй, брезгливости, такие спецслужбы не вызывают. Они опасны только как часть системы, как часть государственного Молоха, своей надсудностью и надзаконностью.

Но впрочем, недооценивать возможности Государственного Аппарата, пусть даже проржавевшего и рассыпающегося на ходу, нельзя. Да и люди… какие ни есть, а чему-то обученные, что-то умеющие, набравшиеся какого ни есть, а опыта.

Здесь же… сложно судить, но отношение к КГБ, как к чему-то невообразимо могущественному, довлеющему над всей территорией Восточного Блока, если и оправдано, то лишь отчасти. Так-то оно так… но КПД, если верить позднейшим мемуарам, у этой махины низкое, и если уж приводить аналогии с механизмами, то это, пожалуй, паровой трактор конца девятнадцатого века.

Нечто очень массивное, тяжёлое, изрыгающее в воздух клубы чёрного дыма, воняющее и лязгающее всеми сочленениями. Впечатление, особенно на человека неподготовленного, эта махина производит, да и работу свою в общем-то выполняет, и становиться на пути этого механизма не стоит… Да я, собственно, и не хочу.

Навеянные моим виденьем парового монстра, в голову полезли разного рода исторические экскурсы, всё больше почему-то про Революцию и первые годы Советской Власти, а чуть погодя – становление ВЧК-ОГПУ, чистки рядов и тому подобное.

Когда, ещё в двадцатые годы, в СССР начали сколачивать собственные спецслужбы, делали это, по понятным причинам, на скорую руку, из того, что было под рукой. Профессиональные революционеры и уголовники, перешедшие на сторону Советской Власти, составили костяк, фундамент спецслужб[13]. Ещё, кажется, было какое-то количество «сознательных» рабочих, чтобы это ни значило, ну и так – всякой твари по паре.

Хм… или вернее будет сказать, что из деталей разобранных механизмов собрали кое-как работающую машинерию? Давно устаревшую, попёрдывающую угольным паром, и с чудовищно низким КПД, но механики-самоучки, махнув на всё рукой, удовлетворились тем, что их изделие каким-то чудом не разваливается на части, а усовершенствование, как водится, было оставлен на потом.

Получившая Химера кое-как работала, но наилучшую производительность она показывала не в обеспечении безопасности страны, а в репрессиях против собственных граждан, и – собственных создателей! Чавкая и давясь, захлёбываясь кровью и страхом, она перемалывала жизни и судьбы, двигаясь вперёд под звуки выстрелов и бравурных маршей.

Потом, разумеется, были чистки, репрессии и война, и наверное, обновлённое МГБ, а позже и КГБ, стало иным, но вот кардинально ли? В своей основе, это всё та же Химера, нежизнеспособная в нормальных условиях…

– Да и люди там всё те же, – произношу я вслух, пытаясь поймать ускользающую мысль, но, покосившись на родителей, замолкаю.

Руководство КГБ, по большому счёту, выходцы из тех времён – не самые лучшие, не самые образованные, не самые умные…

… а просто – выжившие! Это люди, пережившие Большую Чистку, колебавшиеся вместе с Линией Партии, и поднаторевшие более всего не в оперативной работе, а в очень специфических аппаратных играх.

Бюрократы, верные прежде всего не идее Социализма, а системе НКВД, в которой они выросли. Люди, для которых важнее кастовость и идеология, и только потом – профессионализм.

Позже, даже я это знаю, они были разбавлены «комсомольцами» Шелепина[14], но сейчас, если верить газетам, читая между строк, начался закат его карьеры. Зная, куда и как смотреть, понять не сложно…

– Н-да… получается, что на место сталинских волкодавов пришли бюрократы, – констатирую я, машинально расчёсывая место укуса под локтем.

– Хотя какого чёрта? – озадачиваюсь, отгоняя комаров, – С какого это дьявола они – волкодавы!? А… «В августе сорок четвёртого»[15] в голове вылезло, точно! Но сколько, на самом деле, реальных оперативников в Органах? Один процент? Два? А остальные – не волкодавы, не оперативники, а палачи!

– В лучшем, хм… – покосившись на родителей, я замолк, хотя говорил едва ли не шёпотом.

«– В лучшем случае они – бюрократы, поставившие репрессии на поток, по принципу «Лес рубят, щепки летят», и даже если они лично никого не пытали, то назвать их профессионалами можно только с натяжкой»

В голову пришла странная мысль, что, наверное, работники прокуратуры или милиции, как следователи и оперативники, дадут сто очков форы сотрудникам КГБ! Они, в массе своей, руководствуются Законом и Процессуальным Кодексом… в отличии от…

Поворачивая эту мысль так и этак, я не нахожу в ней каких-то противоречий. Действительно, КГБ, как бы оно ни называлось, всегда стояло и стоит НАД Законом.

Наверное, какие-то внутренние нормативные акты ограничивают их работу, но в целом, действия сотрудников так или иначе нарушают Закон. В этом сила спецслужб, и в этом же – их слабость.

Чувствуя, что мне нужно проговорить это вслух, я встал…

… ну и заодно, чтоб два раза не ходить, вон он, туалет. Главное – не провалиться…

– На смену старой… хм, гвардии, – рассуждаю я, расстёгивая штаны и прицеливаясь, – пришли сперва бюрократы из ВЛКСМ, а теперь, получается, вместе с Шелепиным их выдавливают из органов, меняя… А собственно, на кого?!

– Впрочем, не важно… – застёгиваю ширинку, и, прикрыв за собой дверцу, иду к умывальнику, – Выходит так, что у них там сейчас период Междуцарствия, а значит, можно надеяться на некоторую пробуксовку…

… и все свои соображения, сжав в несколько предложений, я озвучиваю родителям.

– … а ещё, слышал в Посёлке такую байку от дяди Миши, – продолжаю, напрягая память и актёрские способности, – что раньше, ещё до войны, если человек, заметив какие-то нехорошие признаки со стороны органов, просто переезжал, его как бы теряли из виду.

– Понятно, – тут же поправляюсь я, – если дела мало-мальски серьёзные, то фигурантов искали хоть на краю света, а вот ради мелких пескариков напрягать весь аппарат не имело, да наверное, и не имеет смысла.

Отец, выслушав меня, замер и некоторое время сидел молча, и кажется даже, не дыша. Затем он медленно кивнул, быстро, и как-то по-новому, глянул на меня.

– Не знаю, как сейчас… – пожимаю плечами, действительно, имея очень мало понимания, но зато знакомый с таким понятием, как «мозговой штурм» и привыкший на квизах накидывать в команду любую информацию, какая может оказаться хоть сколько-нибудь близкой к теме.

– Я тоже, – чуть усмехнувшись, негромко отозвался отец, и совсем тихо добавил:

– Вырос…

Несмотря время к полуночи, сна у нас ни в одном глазу, и спать никто не идёт. Какой уж тут, к чёрту, сон…

Озябнув, я вернулся в дом за рубашкой, оставив родителей тихо разговаривать на крыльце.

Давно заброшенный, с нечастыми и неаккуратными постояльцами, дом пахнет сырость, мышами, трухой и всем тем нежилым, что невозможно описать словами, но что явственно понимается, стоит только зайти внутрь и вдохнуть неизменно затхлый воздух. Открыты окна или закрыты – неважно, в брошенном доме воздух будто пропитан плесенью и трухой, легким запахом гниения.

8Чехов «Три сестры», чуточку переделанное под ситуацию.
9«Безродные космополиты» очень расхожая фраза в те времена, и применялась, за редким исключением, именно по отношению к евреям.
10Гой ты, Русь, моя родная,Хаты – в ризах образа…Не видать конца и края –Только синь сосет глаза.Как захожий богомолец,Я смотрю твои поля.А у низеньких околицЗвонно чахнут тополя.Пахнет яблоком и медомПо церквам твой кроткий Спас.И гудит за корогодомНа лугах веселый пляс.Побегу по мятой стежкеНа приволь зеленых лех,Мне навстречу, как сережки,Прозвенит девичий смех.Если крикнет рать святая:«Кинь ты Русь, живи в раю!»Я скажу: «Не надо рая,Дайте родину мою».Есенин.
11Навскидку – генетика, кибернетика и социология.
12Совмин утвердил новое «Положение о паспортах в СССР» 28 августа 1974 г. К слову, несмотря на получение паспортов и относительную свободу передвижения, первые годы колхозники не могли устроиться в городе без справки от колхозного начальства.
13Внешняя разведка могла похвастаться наличием в ней кадровых, профессиональных разведчиков, доставшихся ей «по наследству» от Царской России, горящих Идеей интеллигентов и людей, более-менее подходящих. В массе же, увы… Я, в своё время, относился к органам тех лет скорее лоялистски, но когда (сугубо для работы над книгами) начал изучать материалы, и прежде всего статистику, пришёл в ужас. Органы очень быстро набухли приспособленцами, карьеристами и психопатами, превратившись в какую-то чудовищную раковую опухоль.
14Шелепин выходец из ВЛКСМ, и считается, что он «сделал карьеру» на Зое Космодемьянской, занимался идеологической работой. В 1958 г. Шелепин возглавил КГБ, нуждающееся (по мнению ЦК) в усилении идеологического контроля. Он реорганизовал КГБ, сделав из целевых оперативных подразделений единый структурный механизм. При нём же КГБ стало ориентироваться скорее на внешние дела, а не на внутренние, а злоупотребления чекистов начали пресекаться. С собой Шелепин привёл в КГБ выходцев из комсомола, которые, не будучи связаны кастовостью, присущей кадровым чекистам, проводили реформы без оглядки на «Старую Гвардию» Эти «комсомольцы», с одной стороны, структурировали КГБ в нечто единообразное и поддающееся контролю. С другой стороны – многие старые сотрудники были уволены из рядов, а КГБ в целом (по мнению некоторых историков), стало заметно менее гибким и оперативным, став обычной бюрократической структурой, а не «Государством в государстве», как раньше. В 1967 г. начался закат карьеры Шелепина, равно как и его «комсомольцев», которых вычищали отовсюду едва ли не «с мясом». КГБ в том году, можно сказать, лихорадило, и, по воспоминаниям сотрудников, некоторые отделы были едва ли не парализованы.
15«В августе сорок четвёртого» – прекрасная книга Владимира Богомолова о работе «СМЕРШа», где служил сам автор. Хотя вернее будет сказать – не «СМЕРШа» в целом, а «волкодавов», то есть оперативников.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru