Слух прошел: идут откуда-то мужики, копающие колодцы. Вот-вот явятся. "Да где? – первыми всполошились женщины. – В какой деревне?" Никто не знает. Но дыму без огня не бывает, слух прошел, значит, придут. В домах запоговаривали о том, что надо бы выкопать новый общий колодец. "Надо-то надо, да где вот они?" "Идут". Идут. Время тоже идет. "Не пришли?" – спрашивают через месяц у проезжающих из соседних деревень. "Нет пока, – отвечают соседи. – Рядом уж". Рядом так рядом. Время терпит. Прошел еще месяц. "Не показывались?" "Должны с часу на час"… Ждали на вешное, а и сенокос минул. "Ладно, сидим и с таком", говорит тот конец, который ближе к реке. "Нет, не сидим!" – протестуют другие. Наконец как-то рано утром, уже после Покрова, объявились трое копателей. Невелик у них скарб: две лопаты, три топора, пила да толстый канатужище, чтобы спускаться на многосаженную глубину. Из-за долгого ожидания жители не стали долго рядиться. Сговорились сразу. Мастера взяли задаток. Один, видимо старшой, часа полтора ходил по улице, искал жилу. Остановился около камня и твердо сказал: "Тут". В тот же день начали копать, опустив для начала, небольшой, в пять рядов, колодезный сруб. Дело пошло. Двое вверху наращивают сруб, один внизу, подкапываясь, опускает его. Поставили ворот, чтобы вытаскивать на канате бадью с землей. Когда глубина перешла на третью сажень, старики начали спрашивать: – Что, далеко ли вода? – Будет, будет вода. Скоро уж. – Что? – Вот, вот. Уже мокро. На второй день уже и голос из колодца еле слыхать. Спрашивают: – Ну как? Есть вода? – Рядышком… Весь день копали. Утром, до солнышка, кто-то пришел проведать. Мужиков не было ни на земле, ни под ней. Ушли, даже рукавицы-однорядки остались. Они сиротливо лежали на общественной, перевернутой кверху дном бадье. Кто-то пнул по бадье, она брякнула и откатилась в сторонку… Выяснилось, что проходили спецы по канавам, а вовсе не по колодцам. После таких копателей общество с большим недоверием относится уже и к настоящим мастеровым, которые, недолго думая, ступают дальше, в следующую деревню. Приходится бежать за ними до околицы, уговаривать… И вот седенький старичок, негласный руководитель артели копателей, брякает ногтем по табакерке, покашливает, поглядывает. Утром, до солнышка, ходит по закоулкам, глядит, где пала роса, где и как толкается мошка, где какая выросла травка. Прикидывает, покашливает. Не торопится. Это про таких стариков говорят, что они на три сажени в землю видят. Колодцы, выкопанные под их руководством, служат людям не десятилетия, а века.
Иван Александрович (фамилия неизвестна) рядился в деревне Лобанихе на лето в пастухи. Пришел за двадцать верст со своей родины. Не велик ряд! По пуду ржи с каждой коровы, дополнительно по пирогу да по яйцу. Само собою, ежедневное, по очереди, питание. Пастуха кормили в будни будничным, в праздники праздничным, тем, что и на общем столе. Но обязательно досыта. Иван Александрович просил двенадцать пудов зерна за лето, а лобановцы давали только десять. Рядились, рядились, ни одна сторона не уступает. Вдруг Иван Александрович говорит: – Братцы, давайте десять, я и забыл, что два пуда у меня дома осталось. Вот и будет как раз двенадцать. На том и решили… Иван Александрович был не очень умен. Сидит на полянке, вокруг спят коровы. Он же сам с собою играет в карты, в "Окулю", на две руки. "Ну теперь ты ходишь! – Пастух брал карту из руки воображаемого партнера. Вот! Опять ты проиграл, тебе тасовать". Тасовать, однако, приходилось каждый раз самому, поскольку Иван Александрович был в двух ипостасях: и проигравшего и выигравшего. В том, что в пастухи подряжали иногда людей неполноценных[8], таился великий смысл: мир как бы заботился об убогих, предоставляя работу по их возможностям. Щадя самолюбие, деревня негласно брала таких людей на свое содержание; человек кормился своим трудом, а не ради Христова имени. У пастуха имелось и свое самолюбие, и свое мастерство. Настоящий пастух знал по имени каждую корову и все ее причуды. Потому что коровы были все разные, отличались то добродушием, то коварством и хитростью. Одна имела способность уводить стадо невесть куда, другая была мастерица проламывать изгороди и даже открывать отвода. Третья отличалась неисправимой ленью и то и дело отставала от стада. Таких частенько всем миром искали в лесу. Опытный пастух, пасущий скот ежегодно и, так сказать, по призванию, а не из-за нужды, всегда дорожил молвой и своим званием, обладал достаточно высоким профессиональным достоинством. Ему иногда требовалась и незаурядная смелость. Волк и медведь не были редкостью в лесных поскотинах. Вообще же у пастуха и медведя складывались вполне законченные, но таинственные отношения. Понимая друг друга, они как бы заключали между собою договор и стремились соблюдать его условия. Так, по крайней мере, считал пастух. В той же Пичихе сосед Вахруши Андрей Вячеславович, по прозвищу Славенок, постоянный пастух колхозного стада, рассказывал про медведя так: – Он, понимаешь, лежит, не сказывается, а я-то знаю, что он тут. И говорю: "Иди! Уходи, уходи, нечего тут нюхать. Коровы спят, и ты иди спать!" Чую, сучки запотрескивали. Пошел. Видно, пробудилася совесть-то… Далеко не у всех медведей имелась совесть. Нередко зверь выезжал из чащи верхом на ревущей, полузадранной корове, и пастух с одним батогом, ругаясь, иногда плача, смело бросался на "кровопивца". Обычно зверь этот считался не "своим", а пришедшим в поскотину откуда-то со стороны или же был обижен людьми раньше. Коровы частенько телились прямо в лесу. И нередко их искали по нескольку дней. Тогда пастух чувствовал себя виноватым. Пастух первым в деревне поднимается на ноги, идет по улице, играя в рожок или барабаня в барабанку: это всеобщая побудка. Хочешь не хочешь вставай, выгоняй скотину. Павлик – пастух в деревне Тимонихе – имел большую, метра на полтора длиной, трубу, сделанную из дерева и бересты. Он играл на этой трубе незатейливую мелодию, да так громко, что многие ворчали. Вся жизнь пастуха на природе, поэтому он был еще и опытным лесовиком, хорошо чувствовал перемену погоды, знал множество примет, умел драть корье, бересту, плести из них лапти и другие изделия. Питался и ночевал пастух у всех по очереди. Если в деревне тридцать домов, то за месяц он побывает в каждой крестьянской семье. И конечно же, узнавал не только то, что сегодня варили в том или другом доме. Он знал все. Скотина тоже была в его руках, и неудивительно, что пастуха побаивались, уважали, а иногда и баловали недорогими подарками. Рожок или дудка веками печально звенели в русском лесу сквозь его отрешенно-широкий шум. Коровы знали несколько музыкальных колен. Они выполняли такие музыкальные команды: 1. Выходи из дворов. 2. В прогон! В прогон! 3. Делай что хочешь. 4. Опасно, беги! 5. Общий сбор в одном месте. 6. Домой! и другие команды. Две сухие, плотные, как кость, вересовые палочки да чувство ритма – и старательный подпасок быстро выучивался пускать по лесу такую звонкую, такую замысловатую дробь, что жующие жвачку коровы почтительно взмахивали ушами. Люди на близком покосе разгибали спины и восхищенно прислушивались. Звери и впрямь побаивались этого звонкого ритмичного стука. У пастуха, кроме малой, которую он всегда держал при себе, в разных концах поскотины имелись еще и большие барабанки. Они висели постоянно в определенных местах, каждый идущий мимо считал своим долгом побарабанить. Особенно любили это занятие дети, путешествующие за грибами, ягодами, или на покос, или драть корье вместе со взрослыми. Позднее в лесу начали вешать какие-либо железные штуки, например отвалы от плуга. В деревне с помощью такого же "колокола" бригадир сзывал людей на работу. Современные пастухи пасут скот на лошадях, нередко с транзистором на плече. И уже не в лесу, а в полях. Коровы с удовольствием слушают квакающие саксофонные всхлипы.
Сапожников, как и портных, называли еще швецами. "И швец, и жнец, и в дуду игрец", другими словами, – мастер на все руки. Профессия чаще всего передавалась от отца к сыну или от деда к внуку. По преданию, царь Петр самонадеянно взялся однажды сплести лапоть, но, как ни старался, не смог завершить эту работу. Сшить сапоги не проще… Лев Толстой, говорят, шил сапоги. Если сказать об этом настоящему сапожнику, он ухмыльнется: книги у великого писателя получались наверняка намного лучше. Сапожнику тоже нужен талант. Без любви к делу талант уходит. С чего же начинается любовь к делу? Никто не знает. Может быть, с кисловатого, ни с чем не сравнимого запаха мокнущей кожи. Тому, кто воротит нос от этого запаха, сапожником не бывать. Может быть, эта любовь зарождается от скрипа и глянца новых сапог, надетых впервые молодыми ребятами, пришедшими на гулянье. А может быть, просто от того, что все люди от мала до велика ждут от тебя этой любви. В детстве автору этой книги удалось испытать жгучий интерес к работе сапожника. Нетерпение самому попробовать сделать хоть несколько стежков при стачивании голенища было столь велико, что приходилось всячески угождать сапожнику и даже подлизываться. Но мастер никогда не позволит ученику что-нибудь сделать, если ученик не научился делать то, что делается перед этим. Хотя бывает и так, что последующая операция уступает в сложности предыдущей. Тебе хочется непременно тачать, наматывая на кулаки и со свистом продергивая в обе стороны концы дратвы. АН нет, голубчик! Научись-ка вначале втыкать в дратву щетинку. И вот сапожник, воспитывая терпение, показывает мальчонке кубышку веретено тонкой хорошей пряжи. Через крючок, вбитый в оконный косяк, протягивает четыре или шесть нитей на длину будущей дратвы. Разделяет их пополам (по две или по три) и от крючка начинает сучить дратву. Прижимая каждую пару ниток ладонью к колену, он скручивает их, а скрученные пары, в свою очередь, уже сами скручиваются друг с дружкой. Получается дратва. Но ее, не снимая с крючка, надо еще тщательно проверить: десяток раз продернуть через кожаную складку, в которую наложен вар. Один запах этого черного клейкого снадобья, сваренного из пчелиного воска и еловой серы, то есть смолы, приводит сапожника в особое рабочее состояние! Однако дратва без щетинок еще не дратва, а полдратвы. Льняные концы ее, исходя на нет, кончаются тончайшими волосками. Свиная же щетина, если она настоящая, имеет особое свойство: щетинку можно расщепить, разодрать надвое вдоль. Сапожник на глазах у мальчишки берет из пучка щетинку, расщепляет ее до половины, вставляет в этот расщеп конец дратвы и осторожно скручивает его сначала с одной из щетинных половинок, затем с другой. Готово! Одно дело сделано. Теперь бери шило, шпандырь и садись тачать голенища. Но сапожник почему-то не спешит садиться на свой низкий складной стул, он начинает протаскивать с веретена на крючок новые нити. Несколько моточков готовых дратв всегда должны быть в запасе даже и у дурного работника. Ах как хочется потачать! Опытный мастер, конечно, заставит научиться делать то, что надо, но не будет он и судьбу искушать: детский интерес может так же быстро погаснуть, как и вспыхнуть. Поэтому, вознаграждая юного любознайку за терпение, сапожник дает сделать ему несколько стежков… Та же история выходит тогда, когда хочется позабивать деревянных шпилек в подошву или в наборный каблук, позабивать с таким же смаком, как делает это сапожник… Нет, не получишь ты молотка, научись сперва делать эти самые деревянные гвоздочки… И вот будущий мастер лезет на печь, достает с кожуха высохшие березовые кружки, отпиленные на длину гвоздика. Эти кружки он колет молотком и ножом на равные, одинаковой толщины плиточки или пластинки, каждую такую плиточку, уперев ее в специальный упор в доске, завостривает с одного края сапожным ножом. И только потом, сложив несколько плиточек одна к другой, можно подрезать их снизу, уже наполовину заостренные, и скалывать гвоздики. Подрезал – сколол. Березовые шпильки с хрустом отваливаются от убывающих плиточек. Мастер – художник, человек, обладающий талантом или хотя бы стремлением сделать не хуже других, – каждому звену своего профессионального цикла придает слегка ритуальный, торжественный смысл. Так, сапожник, придя к заказчику[10] и разложившись со своим инструментом на лавке напротив окна, начинает вначале замачивать кожу. Хорошо выделанный товар – залог сапожной удачи. Так вновь объявляется взаимная связь, зависимость в труде от других дел и людей. Если скорняк выделал кожу шаляй-валяй, сапожнику не позавидуешь. Раскроив товар и замочив кожу на голенища, мастер точит инструмент. Чего только нет в его обширной торбе, кроме двух крюков – этих больших досок с очертаниями сапога! Тут и ножи трех-четырех сортов, и клещи, и плоскогубцы для натягивания размоченных головок на колодку, тут и шилья, разные по длине, толщине и форме. Молотки, разгонки, рашпили и даже деревянный "сапожок" для заглаживания ранта. После того как все готово: и дратва, и березовые шпильки, и кожа вымочена, сапожник начинает вытягивать первый крюк. Он закрепляет гвоздями на кривой (отсюда и слово "крюк"), вытесанной из елового корня сапогообразной доске размокшую кожу. И начинает ее тянуть на обе стороны, разглаживать образовавшиеся складки до тех пор, пока они не исчезнут. Это трудная, требующая терпения и сноровки работа. Бывало и так, что со свистом летели к дверям клещи и молотки. Северные сапожники не признавали головок с язычками, фабричным способом вшитых в голенища. Сапожнику надо было обязательно вытянуть крюки, то есть сделать головки и голенища из одного цельного куска кожи. Вот и пыхтели, разгоняя не исчезающие упрямые складки. Наконец крюк вытянут. На сгибе кожа как бы потолстела, сгрудилась, а на углах, которые будут соединены в задник, вытянулась и стала тоньше. Все закреплено железными гвоздочками. Пока оба "крюка" выстаиваются, принимая нужную форму, сапожник делает что-либо другое: то башмаки сошьет хозяйке (на двор к скотине ходить), то подметки подколотит или обсоюзит[11] старые сапоги. Непосредственно шитье начинается с притачивания к голенищу так называемой подклейки, то есть внутренней подкладки. Если эта подклейка не на весь крюк, то нижние ее края мастер притачивает лишь к мездре голенища, он не прокалывает кожу насквозь. Не дай бог если он плохо ее пришьет! Заказчик, снимая однажды сапог, может вытянуть ногу из голенища вместе с подклейкой. Такому сапожнику позор. После того как подшита подклейка, тачают собственно голенища, затем подшивают задник, эдакий внутренний карман на месте пятки. Вставляют туда берестяные пластинки для твердости и прошивают несколько раз. Только после этого можно сажать сапог на колодку и класть на нее стельку. Кожу на колодках опять тянут плоскогубцами, крепят гвоздями и дратвой, плющат и заравнивают. Прежде чем прибить подошву, мастер обносит рантом всю сапожную ступню, срезает, сводит на нет прибитую по краям полоску кожи. На подошву идет бычатина – отборный товар. (Бывали времена, когда пара подошв становилась денежным эквивалентом.) Если заказчик холостяк или отменный модник, мастер подкладывал под подошву берестяные язычки, которые при ходьбе и при пляске скрипели. Иметь сапоги "со скрипом" считалось у холостяков и молодых мужиков особым шиком. Подошву прибивают тремя рядами березовых шпилек, потом из кожаных обрезков набирают каблук. Все это ровняют, закрашивают и наконец зачищают изнутри кончики шпилек. Если товар мягкий и заказчик опять же модник, сажают сапог "на солому". Выстоявшись "на соломе", голенище приобретает форму гармошки. Многие сапожники во время работы пели, другие любили побалагурить.
Иван Афанасьевич Неуступов из деревни Дружинине был последний во всей округе настоящий столяр. Нелегко было уговорить Ивана Афанасьевича принять заказ. Вернее, заказ-то он брал охотно, но уж очень долго нужно было ждать очереди. Он не любил торопиться. Зато какие прекрасные делал вещи! Столы, стулья, табуреты, залавки, рамы, насадки, грабли, салазки, сделанные Иваном Афанасьевичем, могли утонуть, сгнить, сгореть в огне, но уж никак не сломаться. Прочность и красота объединялись одним словом: "дородно". Столярное мастерство стало самостоятельным, вероятно, только после Петра. Такими словами, как "шпунтубель", "фальцебель", "рейсмус", "зензубель", русская строительная технология обязана упрямству венценосного плотника. Но сделать легко и красиво можно лишь то, что легко и красиво выговаривается, – это одно из проявлений единства материального и духовного у русского работника. Даже в наше время нормальный столяр скажет "отборник", а не "зензубель". Иностранными же непонятными для других названиями очень любят пользоваться убогие от природы, либо ленивые, либо в чем-то ущемленные труженики. Таким способом они как бы отделяются от других и самоутверждаются. Ничего такого не требуется для настоящего мастера. Работает он весело, без натуги, не пыжится, не пижонит. Напоказ выставляет не себя, а то, что сделал, да и то не всегда. Секретов у него нет. Он в любое время расскажет тебе, как и что, если тебе интересно. Настоящий столяр может сделать и всякое плотницкое дело, но далеко не каждый плотник может столярничать. Вернее, не у каждого плотника лежит душа к таким нежным делам, как фуговка или склеивание. Не у каждого и такой норов, чтобы часами нежить и холить, зачищать, шлифовать поверхность одной какой-нибудь маленькой досточки. То ли, мол, дело с топором на углу! Закатил бревно на стену, вырубил угол, паз вытесал, на коксы посадил – дом сразу на пол-аршина вверх. Каждому свое… Если плотник тем же временем как бы и архитектор, то столяру близки и цвет, и графика, и скульптура. Нельзя, например, связать раму, если не умеешь чертить; невозможно сделать хорошую столешницу, если не сумеешь подобрать доски по структуре и цвету. Впрочем, выражение "найти слой" одинаково ценно и для столяра, и для плотника. Столяр начинается с того момента, как почуял он дерево, его запах, его узор, его цвет и звучание. Самое неприятное для столяра – это сучок. Но под умелой рукой и тот начинает жить и форсить на дереве, словно балованный пасынок.
Бывала на Руси и такая профессия! Необъятность бытового разнообразия, терпимость народной молвы допускали ее существование. Люди были снисходительными к таким редким нравственным отклонениям, как профессиональное нищенство, к тому же в чистом виде оно встречалось весьма редко. Не подать милостыню считалось у русских величайшим в мире грехом. Такую частушку, как "Поиграй, гармошка наша, а чужую разорвем, сами по миру не ходим и другим не подаем", можно воспринимать лишь в ряду тысяч других, более добрых частушек. Нет, не в чести были в русском народе такие ухари, что не подавали нищим! Он мог спеть подобную песенку в пьяном запале, в дурмане фарса и хвастовства. Но не подать милостыню не мог. Поскольку такая пословица, как "От сумы да от тюрьмы не зарекайся", была известна в народе больше, чем упомянутая частушка… Нищих по хитрому умыслу, иными словами, людей ленивых, не желавших трудиться, было очень мало, и они легко растворялись в общей многочисленной массе. Такой тип народного захребетника, бессовестно пользующегося мирской добротой, тоже допускался стихией народной жизни. Справедливость, однако, торжествовала и в этом случае: нищий-притвора жил под вечной угрозой разоблачения, это вынуждало его ходить за милостыней далеко от родных мест. Ему надо было актерствовать, притворяться, а все это отнюдь не всегда по силам здоровому человеку. От людского участия не ускользало ничто. К скрытым, по народному выражению "хитрым", молва беспощадна: разоблачат и обязательно припечатают хлесткое прозвище. Носи за бархат до конца дней своих. Мало было охотников на весь мир прослыть тунеядцем! Странным и не лишенным развлекательности явлением славилась одна волость на северо-западе Вологодской губернии. (Не будем называть ее из уважения к нынешним жителям.) Сила дурной традиции сделала эту волость не то что посмешищем, но чем-то вроде несерьезным. То ли земля была худородна, то ли сами мужики не больно упрямы, но своего хлеба хватало у них лишь до Масленицы. И вот мужичок запрягает лошадь в розвальни, ставит в них два больших пестеря, кладет сена побольше и, прихватив с собой одного-двух помощников, едет в мир, собирать милостыню. Выезжали иногда чуть ли не обозом, стараясь угадать на разные дороги и поскорее рассеяться. Велик мир! Велик и отходчив, простит и это. Простить-то простит, да ухмыльнется. И только совсем уж беспечный крестьянин, имея здоровые руки, с легким сердцем пойдет по миру. Все остальные виды нищества, вплоть до цыганского, не вызывают в народе ни хулы, ни насмешки. В исключительных случаях просить подаяние не считалось зазорным. Например, после пожара тоже ходили и ездили по миру, и люди давали милостыню не только хлебом, но и одеждой, и утварью, и посудой. Мир помогал встать на ноги потерпевшим от стихийного бедствия. Помогать арестантам и каторжникам также считалось нравственной обязанностью. Солдаты, служившие по двадцать лет и отпущенные вчистую, возвращались домой пешком, шли по нескольку месяцев и, конечно же, кормились именем Христа. Обворуют ли в дороге, пропился ли на чужой стороне незадачливый бурлак, возвращается ли из дальнего странствия богомолец – все кормились миром. Не приютить странника или нищего, не накормить проезжего издревле считалось грехом. Даже самые скупые хозяева под давлением общественной морали были вынуждены соблюдать обычай гостеприимства. Бывало, что и не особенно скупая хозяйка творила на праздник отдельную квашню для милостыни, угощая гостей и родных одним, а нищих другим. Подобная предусмотрительность не подвергалась насмешке, так как нищих порой ходило великое множество. Деревни, где не пускали ночевать, пользовались худой славой, что нередко влияло даже на женитьбу и замужество. Калеки и убогие особенно почитались в народе. Слепых без поводырей переводили от деревни к деревне, устраивали на ночлег к собственным знакомым или родственникам. Ночевать было положено одну ночь. Если нищий ночевал вторую ночь, то он уже искал себе посильного дела (хотя бы и сказки рассказывать либо петь былины). Не подвезти на попутных хромого, безногого, горбатенького или слепого могли только самые жестокосердные безбожники, не боящиеся греха и бравирующие такой "смелостью". Почти в каждой деревне имелся свой дурачок либо блаженный – эти тоже кормились и одевались миром. Но особенно жалели в народе круглых сирот, то есть детей, потерявших не только отца, но и мать. Согрешить, обидеть сироту мог каждый в отдельности, но утешить и ободрить сиротское сердце возможно было лишь сообща, всем миром. Совершенно особое место в северном народном быту занимало цыганское нищенство. Цыган любили на Севере. За что? Может быть, за национальное своеобразие, за странный говор, за прекрасные песни. И за ту, видимо, бесшабашность и беззаботность, которые русский крестьянин (целиком зависящий от природы и собственного труда) не мог себе позволить. Мужчины-цыгане никогда не просили милостыню, разве только сена либо овса для лошади. Искусство собирать дань было совершенно неподражаемым у многих цыганок. Иная простодушная баба в отсутствие старика или мужа, очарованная быстрой речью и блеском черных глазищ, за куском хлеба отдавала целый пирог, затем высыпала и чай из чайницы, потом шли в ход и сметана и сахар. Опомнится только тогда, когда цыганки и след простыл… Большинство нищих пыталось избавиться от нищенства, и это подчас удавалось. Так, мальчика-сироту, едва научившегося бегать и говорить, частенько брали в подпаски, а девочку пяти-шести лет – в няньки. И они жили в деревне уже не нищими, оставляя за собой право ухода в любое время. Старики и калеки также часто подряжались в пастухи, в няньки, в сторожа и т. д. Нельзя забывать, что в старину многие люди считали божьим наказанием не бедность, а богатство. Представление о счастье связывалось у них с нравственной чистотой и душевной гармонией, которым, по их мнению, не способствовало стремление к богатству. Гордились не богатством, а умом и смекалкой. Тех, кто гордился богатством, особенно не нажитым, а доставшимся по наследству, крестьянская среда недолюбливала. Притча о птицах небесных, которые "не сеют, не жнут, а сыты бывают", объясняет "странности" поведения многих русских людей, отрекшихся от имущества, превратившихся в странников-богомольцев. Крестьянину, как никому другому, родственно чувство полного единения с окружающим миром, испытываемое упомянутыми странниками. Никто, пожалуй, не выразил этого чувства лучше А. К. Толстого и П. И. Чайковского. Романс "Благословляю вас, леса" – этот шедевр дворянской культуры – с удивительной точностью отражает состояние типичного для Руси простого нищего-странника, понимающего и чувствующего "и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду".