bannerbannerbanner
Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий

Валерий Шубинский
Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий

Полная версия

В простоте, без томной экзальтации Нина Петровская не могла сказать ни слова. Даже передавая привет родителям корреспондента, она прибавляла: “Старость чту, как юность!” Но Ходасевич, уж конечно, не так много значил для Нины, чтобы стрелять в него из браунинга. Для нее он был одним из окружавших ее “пажей”, “мальчиков”, может быть, более верным и заботливым, чем остальные. При этом он время от времени оказывался жертвой приступов ее безумного раздражения, резких перемен настроения. “Владька” в письмах к общим знакомым именовался “предателем”, “хамом” “несчастной, нищей и отвратительной душой”[128], “отвратительной накипью литературы и жизни”[129]. А через какое-то время нежно-дружеская переписка с ним как ни в чем не бывало возобновлялась.

В период “Золотого руна” и “Перевала” Ходасевич, Муни, Андрей Белый и Нина Петровская были постоянными спутниками в скитаниях по московским бульварам и кофейням. Белый так описывает эти прогулки:

Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой, способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины; все проходящие – вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие радовались: ясен день)[130].

Сам же молодой Ходасевич в описании Белого выглядел так: “Жалкий, зеленый[131], больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика”[132]. Ангелоподобный голубоглазый Белый, мрачный еврейский пророк в широкополой шляпе и черном плаще, “одержимая” женщина и зеленый “скорпионик”, похожий на вставшего из склепа мертвеца, – ну и компания!

Последующие события жизни Нины были таковы: в 1907 году ее брак с Соколовым был официально расторгнут. Измены супруги особо не волновали Грифа, они мирно, “как друзья”, жили в одной квартире, но потом Сергей Алексеевич влюбился в актрису Лидию Рындину (однофамилицу первой жены Ходасевича) и пожелал с ней обвенчаться. Дальше – пьянство, морфий, чахотка. В 1911 году Брюсов, после прощальной поездки в Лифляндию, которой Нина добивалась из последних сил, отправляет свою любовницу в Италию – лечиться. На вокзале ее провожают двое: Брюсов и Ходасевич. После отправления поезда между мужчинами состоялся серьезный и искренний разговор; по собственному признанию, Ходасевич “многое понял” и стал относиться к Брюсову теплее – что не помешало ему годы спустя в “Некрополе” с гротескными, отдающими Достоевским подробностями описать этот день.

Дальнейшее было еще ужаснее. Нина так и осталась в Италии – без друзей и без средств: “Она побиралась, просила милостыню, шила белье для солдат, писала сценарий для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения”[133].

В 1922 году несчастная женщина переехала в Берлин, ставший главным центром русской эмиграции. Оттуда пять лет спустя – в Париж. Жалкими заработками и подачками знакомых она содержала не только себя, но и сестру-калеку Надю. После ее смерти она покончила с собой. В последние годы жизни ей не раз приходилось снова встречаться с Ходасевичем.

Уже незадолго до своего конца в письме к одной из знакомых она призналась в страшной тайне: в молодости она получила вполне денежную, но чрезвычайно прозаическую профессию – зубного врача. Вернуться к этому занятию роковая женщина символистской Москвы уже не могла бы, но освоить ремесло зубного техника… Увы, и это, видимо, было недостижимой мечтой: Петровская давно стала тяжелой алкоголичкой и наркоманкой.

Одна эта история многое говорит о психологии людей 1900-х.

5

В то время, когда Ходасевич был свидетелем чужих страстей, в его собственной жизни происходили события драматические – и во многом определившие его дальнейшую судьбу. Причем об этих событиях мы знаем несравнимо меньше, чем о любовном треугольнике Брюсов – Белый – Петровская.

Факты таковы: в 1904 году восемнадцатилетний Владислав Ходасевич познакомился с семнадцатилетней Мариной Рындиной, девушкой из знатной (род поминается с XVI века) и богатой семьи. Зимой этого года он живет в имении ее дяди И. А. Торлецкого – Лидино, Новгородской губернии. Лидино (Заимка) прежде принадлежало Федору Матюшкину – моряку, лицейскому товарищу Пушкина. С этим фактом были связаны местные легенды:

Был в Лидине кабинет, обставленный старинной мебелью красного дерева, снятой Матюшкиным с какого-то корабля. Был даже огромный буфет, в котором посуда не ставилась, а особым образом подвешивалась – на случай качки. Само собой разумеется, легенда гласила, что Пушкин часто гостил в Лидине у Матюшкина, особенно любил сидеть вот тут, на этом кресле, и т. д. Одна беда: именье-то Матюшкину принадлежало, но не только Пушкин, а и сам владелец почему-то никогда в нем не жил[134].

17 апреля 1905 года совсем юные (и по нынешним, и по тогдашним меркам) жених и невеста вступили в законный брак.

Документы, относящиеся к первой женитьбе Ходасевича, содержатся в студенческом деле поэта[135]. Кроме обязательного для всех брачующихся студентов свидетельства о политической и нравственной благонадежности невесты, требовалось согласие родителей: ведь молодые были несовершеннолетними. Требовалось также, чтобы кто-то из родственников дал обязательство финансово содержать студента до окончания курса. Такое обязательство в отношении Владислава дал его старший брат Михаил Фелицианович.

Из этих документов мы узнаем один немаловажный факт биографии Марины. Она везде именуется усыновленной дочерью полковника Эраста Ивановича Рындина. Мать нигде не упоминается. Однако законы об усыновлении, действовавшие в Российской империи, были противоречивы. Усыновленный получал фамилию усыновителя, но автоматически не наследовал ни званий, ни титула, ни имущества, и факт усыновления поминался во всех документах. Трудно сказать, какова была история Марины: может быть, Эраст Иванович и его жена усыновили сироту, а затем супруга Рындина умерла и подросшая девочка осталась одна с отцом; а может быть, полковник пожелал дать свою фамилию падчерице – до или после смерти ее матери; или воспользовался институтом усыновления, чтобы обеспечить положение своей внебрачной дочери. Так или иначе, не вполне обычное общественное положение – в сочетании с огромным состоянием – могло оказать влияние на характер девушки.

Свадьба была пышной. Венчание проходило в церкви Румянцевского музея. Посаженным отцом жениха был Брюсов, шафером – Соколов. Таким образом, оба символистских издательства объединились на свадебной церемонии молодого поэта. Жених не упустил случая сострить по поводу двусмысленных отношений между участниками венчания:

 
 
Венчал Валерий Владислава, –
И Грифу слава дорога.
Но Владиславу – только слава,
А Грифу – слава и рога.
 

Эпиграмму эту сообщила потомкам Мариэтта Шагинян, приятельница Ходасевича в конце 1900-х, молодая поэтесса, впоследствии – правоверная соцреалистка, автор книг о семье Ульяновых[136].

Самая пространная характеристика Марины Ходасевич принадлежит второй жене поэта, Анне Ивановне, и, разумеется, основана на его собственных рассказах:

Марина была блондинка, высокого роста, красивая и большая причудница. Одна из ее причуд была манера одеваться только в платья белого или черного цвета. Она обожала животных и была хорошей наездницей. Владя рассказывал, что однажды, когда они ехали на рождественские каникулы в имение Марины, расположенное близ станции Бологое, она взяла с собой в купе следующих животных: собаку, кошку, обезьяну, ужа и попугая. Уж вообще был ручной, и Марина часто надевала его на шею вместо ожерелья. Однажды она взяла его в театр и, сидя в ложе, не заметила, как он переполз в соседнюю ложу и, конечно, наделал переполох, тем более что его приняли за змею. Владе из-за этого пришлось пережить неприятный момент. Еще он рассказывал о таком случае: они летом жили в имении Марины. Она любила рано вставать и в одной рубашке (но с жемчужным ожерельем на шее) садилась на лошадь и носилась по полям и лесам. И вот однажды, когда Владя сидел с книгой в комнате, выходящей на открытую террасу, раздался чудовищный топот, и в комнату Марина ввела свою любимую лошадь. Владислав был потрясен видом лошади в комнате, а бедная лошадь пострадала, зашибив бабки, всходя на несколько ступеней лестницы террасы[137].

Все остальные отзывы о Марине Эрастовне тоже сводятся к простой формуле – “эксцентричная красавица”. “Бегает по аллеям, за ней 6 собак; пар из ушей, юбки на голову, щеки как самый свежий огурчик”[138], – так полушутя описывает времяпрепровождение Чижика (как она ее называла) Нина Петровская. Еще известно, что она увлекалась пением, разучивала оперные арии.

В самом начале 1905 года Ходасевич написал стихотворение, посвященное “Мариночке”. Это очень слабенький, юношеский опыт, мало что говорящий об авторе, но кое-что важное – о лирической героине:

 
Я стройна и красива. Ты знаешь?
Как люблю я себя целовать!
Как люблю я, когда ты ласкаешь,
Обольщаться собой и мечтать! ‹…›
 
 
Милый, милый! Как странно красиво…
Я в свою красоту влюблена!
Я люблю тебя много, но лживо:
От себя, от себя я пьяна!
 

Существует известный портрет Марины, выполненный несколько лет спустя Александром Головиным. Вскоре после свадьбы с Владиславом портрет Марины нарисовала углем одиннадцатилетняя Валентина; это была первая работа впоследствии знаменитой художницы. К сожалению, она не сохранилась.

В общем, нетрудно представить себе эту девушку – красивую, обаятельную, богатую, избалованную, самовлюбленную, взбалмошную. И судя по всему, довольно пустую. Но что же привлекло ее в болезненном тощем очкарике? Умение танцевать? Умение говорить? Остроумие? В любом случае этот брак не мог быть прочным.

По-видимому, Владислав уже в первые месяцы чувствовал себя не совсем уютно – и в Москве, и в Лидино. Причем дело было не только в отношениях новобрачных: юноша, вероятно, тяготился материальной зависимостью от богатых родственников жены и пытался обзавестись собственными средствами. 4 мая 1905 года он пишет Георгию Малицкому: “Прости, что напоминаю, – но понуждает к тому необходимость: пришли сто. Здесь ни один мерзавец мне не платит. Если можешь, вышли тотчас. Очень прошу”[139]. “Платить” Владиславу в Лидино могли только карточные выигрыши, и, возможно, именно из-за склонности к игре родственники скупо выдавали ему деньги на руки.

Весной 1906-го Ходасевич, по всей вероятности, “самовольно” снял для себя и Марины квартиру у некоего Коробкова (возможно, знакомого Кречетова). Чтобы получить возможность платить за это жилье и вообще обрести какую-то независимость, он попытался добиться места секретаря в “Золотом руне”. Кречетов в письме от 17 мая высказывает свое горячее одобрение этой мысли (“иметь около себя, среди подводных скал «Руна», дружественную душу, которая не обманет и не продаст – удовольствие высокой марки”), но признается, что Рябушинского кандидатура Ходасевича в восторг не привела: “Он приводит тот довод, что Вы не знаете французского языка настолько, чтобы (как это иногда делает Курсинский) писать ему разные деловые письма. Далее он выставил второй аргумент, что он «вообще привык всегда командовать служащими». ‹…› Были даже возражения, что Вы будете отрываемы от работы частыми приходами Марины”[140]. Ничего из этих планов, конечно, выйти не могло, тем более что сам Кречетов вскорости с Рябушинским порвал.

Не найдя работы, Ходасевич попытался заплатить за квартиру векселем, Коробков же требовал наличных. В итоге Ходасевич по совету Кречетова съехал с квартиры, ничего не заплатив. Позднее Владиславу все же удалось на некоторое время устроиться секретарем в “Перевал” с окладом 30 рублей в месяц, и он снова попробовал снять собственное жилье – в доме Голицына в Ново-Никольском переулке. Но 28 апреля 1907 года он почему-то покинул и эту квартиру, не внеся всей платы. Летом квартирный хозяин пытался разыскать беспутного студента через университетскую канцелярию. По какой-то причине ему ответили, что Ходасевич может находиться в Рязани. На самом деле он был в Лидино, а потом в Петербурге. К этому времени сюжет, связанный с Мариной Рындиной, уже близился к развязке.

Развязка началась ровно через два года после свадьбы. В начале апреля 1907 года в Литературно-художественном кружке (том самом, где Ходасевич “контрабандой” слушал в 1903-м лекцию Брюсова) состоялся большой поэтический вечер с участием петербуржцев. По словам Веры Буниной, из московских поэтов ей запомнились Брюсов, Ходасевич, Кречетов, а из петербургских – во всем черном элегантный Маковский, еще совсем молодой человек.

Сергей Константинович Маковский был не так уж молод – старше самой Веры. Сын известного салонного портретиста и племянник не менее известного передвижника-жанриста (оба воплощали для нового поколения плоскость и безвкусицу 1870–1890-х годов), Маковский-младший писал стихи в “парнасском” духе, а больше был известен как художественный критик. Он был человек не совсем из того теста, что поэты-символисты его поколения, московские и петербургские: не мистик, не неврастеник, а эстет, представитель “стильного” и духовно благополучного варианта модернизма. Такие люди дождались своего звездного часа накануне Первой мировой, и Маковский, Papa Maco, именно в это время стал редактором лучшего литературно-художественного журнала России.

Вероятно, именно на вечере в Литературно-художественном кружке и произошло его знакомство с Мариной. В конце месяца Маковский – еще (или снова) в Москве. 7 июля Ходасевич пишет Малицкому: “У нас все лето масса народу. Только послушай. На Пасхе был мой брат (Конст<антин>) и Сергей Маковский, затем от 19 мая до 20 июня Борис Койранский. За это время у нас перебывали: одна Маринина знакомая, почти месяц, 2-й раз Маковский, дней 5, Нина Ив<ановна Петровская>, дней 5, и Гриф, 2 дня. Около 15 июня приехал Муня, который еще у нас, а вчера объявился А. Брюсов, до среды. Кроме того, сегодня или завтра приедет Нина Ив<ановна> дней на 7”. Православная Пасха в 1907 году приходилась на 22 апреля (католическая – на 18 марта, но речь явно не о ней).

Судя по всему, события развивались достаточно быстро. С Малицким Владислав был, видимо, уже не так близок, чтобы говорить о болезненных и драматичных вещах. Маковский поминается в общем ряду гостей, посещавших усадьбу. Но вот фрагмент письма Нины Петровской, написанного в тот же день (7 июля): “Что Мариночка? Не обойдутся ли эти дела мирно или необходимо разрушение? Напишите, расскажите мне, я ведь Вас люблю и всякие правды понимаю. Только помните одно – никогда не нужно подвешивать себя на волосе над неизвестностью”[141]. Месяцем раньше пылкая Нина, возможно, уже чувствуя, что в семье ее молодого приятеля не все ладно и, скорее всего, примеряя Ходасевича на роль очередного “прохожего”, приглашала его совершить совместную поездку “к морю”.

Владислав и Нине не стал изливать душу. 11 июля Петровская пишет: “Из Вашего тона, из Вашей «молодой бодрости», с которой Вы говорите о книге, о стихах и прочем, заключаю, – может, делишки Ваши и не так уж плохи. То есть они плохи-то плохи, да Вы тверже”[142]. Но твердости хватает ненадолго. В августе Владислав бросает Лидино и уезжает, сперва в Рославль. Там жил один из его добрых московских приятелей, Владимир Оттонович Нилендер, в те годы – “вечный студент” Московского университета, занимавшийся главным образом теософией, позднее – известный переводчик Эсхила и Софокла (в марте того же года Ходасевич уже некоторое время гостил у него). Всерьез обсуждается возможность остаться в этом маленьком городке и устроиться преподавателем русского языка и истории в местной гимназии (место предложил Владиславу отец Нилендера).

Но в конце концов поэт отправился в Петербург, где “ночами слонялся по ресторанам, игорным домам и просто по улицам, а днем спал”. Неожиданно судьба свела его с московскими друзьями, которых тоже привели в столицу превратности любви: Нина Петровская приехала к Ауслендеру (“Брюсов за ней приезжал, пытался вернуть в Москву – она не сразу поехала. Изредка вместе коротали мы вечера – признаться, неврастенические. Она жила в той самой Английской гостинице, где впоследствии покончил с собой Есенин”[143]), Андрей Белый – чтобы еще и еще раз объясниться с Любовью Дмитриевной.

 

Один из тогдашних петербургских дней подробно описан в “Некрополе”, в очерке об Андрее Белом. Это описание стоит привести полностью:

Однажды, после литературного сборища, на котором Бунин читал по рукописи новый рассказ заболевшего Куприна (это был “Изумруд”), я вышел на Невский. Возле Публичной библиотеки пристала ко мне уличная женщина. Чтобы убить время, я предложил угостить ее ужином. Мы зашли в ресторанчик. На вопрос, как ее зовут, она ответила странно:

– Меня все зовут бедная Нина. Так зовите и вы.

Разговор не клеился. Бедная Нина, щупленькая брюнетка с коротким носиком, устало делала глазки и говорила, что ужас как любит мужчин, а я подумывал, как будет скучно от нее отделываться. Вдруг вошел Белый, возбужденный и не совсем трезвый. Он подсел к нам, и за бутылкою коньяку мы забыли о нашей собеседнице. Разговорились о Москве. Белый, размягченный вином, признался мне в своих подозрениях о моей “провокации” в тот вечер, когда Брюсов читал у меня стихи. Мы объяснились, и прежний лед между нами был сломан. Ресторан между тем закрывали, и Белый меня повез в одно “совсем петербургское место”, как он выразился. Мы приехали куда-то в конец Измайловского проспекта. То был низкосортный клуб. Необыкновенно почтенный мужчина с седыми баками, которого все звали полковником, нас встретил. Белый меня рекомендовал, и, заплатив по трешнице, которая составляла вернейшую рекомендацию, мы вошли в залу. Приказчики и мелкие чиновники в пиджачках отплясывали кадриль с девицами, одетыми (или раздетыми) цыганками и наядами. Потом присуждались премии за лучшие костюмы – вышел небольшой скандал, кого-то обидели, кто-то ругался. Мы спросили вина и просидели в “совсем петербургском месте” до рыжего петербургского рассвета. Расставаясь, условились пообедать в “Вене” с Ниной Петровской.

Обед вышел мрачный и молчаливый. Я сказал:

– Нина, в вашей тарелке, кажется, больше слез, чем супа.

Она подняла голову и ответила:

– Меня надо звать бедная Нина.

Мы с Белым переглянулись – о женщине с Невского Нина ничего не знала. В те времена такие совпадения для нас много значили.

Так и кончился тот обед – в тяжелом молчании. Через несколько дней, зайдя к Белому (он жил на Васильевском острове, почти у самого Николаевского моста), увидел я круглую шляпную картонку. В ней лежали атласное красное домино и черная маска. Я понял, что в этом наряде Белый являлся в “совсем петербургском месте”. Потом домино и маска явились в его стихах, а еще позже стали одним из центральных образов “Петербурга”[144].

В те недели, когда Владислав по-детски прятался от судьбы в Петербурге, его соперник, наоборот, приехал из Петербурга в Москву. Когда в конце октября Ходасевич и Белый наконец двинулись в Москву, все было решено. Пребывание “на волосе над неизвестностью” закончилось: Марина все решила сама. В предпоследний день 1907 года молодые супруги окончательно разъехались.

А в первый день года наступившего в газете “Час” появилось стихотворение Кречетова “Смерть Пьеро (Веселая история)”, посвященное Ходасевичу:

 
…Один лишь жалобный Пьеро
Бредет с трагическою миной.
Мелькнет ли белое перо
Над изменившей Коломбиной?
 
 
Вскочив на стол, Пьеро стоял
С нелепо-вычурной отвагой.
Кривится рот. В руке кинжал,
В другой – бокал с кипящей влагой.
 
 
И долгим вздохом бедный зал
Ответил сдавленному стону.
И темно-алый ток бежал
По шутовскому балахону…
 

Образы были типичны для того времени (вспомним недавно появившийся “Балаганчик” Блока), но стиль общения, характерный для символистского круга, вполне позволяет заподозрить намек бывшего шафера на драматически сложившиеся отношения молодых супругов. В любом случае момент публикации пришелся как нельзя “кстати”.

Между тем, о семейном разладе Ходасевичей в Москве ходили самые разные слухи. Не все были на стороне Владислава. Экзальтированная девятнадцатилетняя Мариэтта Шагинян, которая в то время ни с поэтом, ни с его женой знакома еще не была, тем не менее донимала Марину “экстатическими письмами, объяснениями в любви, заявлениями о готовности «защищать до последней капли крови»”[145], а Владислава Фелициановича однажды формально. вызвала на дуэль.

Однажды в Литературно-Художественном Кружке ко мне подошла незнакомая пожилая дама, вручила письмо, просила его прочесть и немедленно дать ответ. Письмо было, приблизительно, таково:

“Вы угнетаете М. и бьете ее. Я люблю ее. Я Вас вызываю. Как оружие предлагаю рапиры. Сообщите подательнице сего, где и когда она может встретиться с Вашими секундантами. Мариэтта Шагинян”.

Я сделал вид, что не удивился, но на всякий случай спросил:

– Это серьезно?

– Вполне. ‹…›

Я спрятал письмо в карман и сказал секундантше:

– Передайте г-же Шагинян, что я с барышнями не дерусь.

Месяца через три швейцар мне вручил букетик фиалок.

– Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела вам передать, а фамилии не сказала.

Так мы помирились, – а знакомы всё не были. Еще через несколько месяцев познакомились. Потом подружились[146].

Если одни сплетники приписывали Ходасевичу злостное супружеское тиранство, то другие утверждали, будто Маковского привлекла не столько красота Марины, сколько ее состояние. Так или иначе, Сергей Константинович и Марина Эрастовна прожили вместе около десяти лет и расстались в годы Гражданской войны (жизнь им обоим выпала долгая: Марина умерла в 1973 году). Обвенчались они в 1911 году, уже после заочного увлечения Papa Maco романтической “испанкой” Черубиной де Габриак. По законам православной церкви основанием для развода была, как правило, супружеская измена, и право на немедленный второй брак приобретал лишь тот из супругов, который в измене не был виновен. Но Владислав венчаться ни с кем в то время не собирался, да и потом – он был католиком, а католическая церковь развода в принципе не допускает. И он признался в романе с некой “Настенькой”. Всю историю выдумал по просьбе друга Муни. Имя героини он взял из “Белых ночей” Достоевского.

В итоге брак был расторгнут “согласно отношения Московской консистории от 20 декабря 1910 года”[147]. Вступить в новый брак по православному обряду Ходасевичу разрешалось лишь три года спустя. С точки же зрения католической церкви, к которой он принадлежал, Владислав Ходасевич до конца жизни оставался супругом Марины Рындиной.

128Цит. по: Киссин С. Легкое бремя: Стихи, проза, переписка с В. Ходасевичем. М., 1999. С. 289.
129Из переписки Н. И. Петровской. С. 376–377.
130Белый А. Между двух революций. М., 1990. С. 222.
131“Мой зеленый друг” – так называет Ходасевича Петровская в письмах.
132Белый А. Между двух революций. С. 222.
133Ходасевич В. Конец Ренаты. С. 16.
134Ходасевич В. Обывательский Пушкин // Возрождение. 1927. № 734. 6 июля.
135РГИА. Ф. 418. Оп. 318. Д. 1279. Л. 23–25.
136Шагинян М. Собрание сочинений: В 9 т. М., 1986. Т. 1. С. 251; впервые: Новый мир. 1973. № 4.
137Ходасевич А. И. Воспоминания о В. Ф. Ходасевиче. С. 393.
138Из переписки Н. И. Петровской. С. 373.
139РГБ. Ф. 697. Карт. 4. Ед. 18. Л. 7.
140РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 82.
141Из переписки Н. И. Петровской. С. 385.
142Из переписки Н. И. Петровской. С. 388.
143Ходасевич В. Андрей Белый. С. 50.
144Там же. С. 50–51.
145Шагинян М. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 3. С. 336.
146Ходасевич В. Мариэтта Шагинян: Из воспоминаний // СС-4. Т. 4. С. 336.
147Цит. по: Киссин С. Легкое бремя. С. 214 (со ссылкой на “студенческое дело” Ходасевича, без архивных данных; в университетском деле Ходасевича в МГИА этого документа нет).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru