bannerbannerbanner
Гильза с личной запиской

Валерий Поволяев
Гильза с личной запиской

– Витька Климович, что ли? Я же ему все объяснил. Если я не выполню приказ и кого-нибудь оставлю у себя – пойду под трибунал.

– Я ему тоже об этом сказал, но – дело молодое, горячее, знаете…

– Единственное, что я могу сделать – парнишку этого, Вепринцев его фамилия, кажется… – отправить на Большую землю с последним самолетом. Так что еще неделю с лишним он может провести в отряде.

– Спасибо за это. – Мамкин неуклюже приложил руку к груди – ну будто из фильма срисовал этот жест. – Это тоже много. Ну, я полетел!

– Счастливо, друг! Всегда ждем тебя, – торжественно и как-то очень церемонно объявил Сафьяныч, и Мамкин полез в самолет – надо было проверить, как устроились ребята среди неудобных фанерных конструкций.

Через несколько минут он запустил мотор, сделал перегазовку – движок покорно загремел, крылья самолета затряслись, и У-2, дернувшись резко, стронулся с места, наехал лыжами на небольшой сырой сугроб, небрежно смял его и пошел на взлет.

Мальчишкой, когда жил в деревне, Мамкин не раз видел, с какой радостью иная хилая лошаденка бежит домой – телега может рассыпаться от непомерной скорости. А скоростенка-то часто бывает в два раза выше той, с которой лошадка утром, выспавшаяся, отдохнувшая, отправлялась из конюшни в поле. Да и дорога домой часто бывает значительно короче, чем дорога из дома. Это закон.

Так и кукурузник. Взлет прошел лихо, легко, без перегазовок и разных объяснений с машиной, – иногда Мамкин объяснялся с самолетом и, если честно, вообще считал его живым существом, имеющим душу, сердце, память и вообще все, что имеет человек. И самолет уговорам поддавался – к летчику Мамкину он относился с уважением… Ну кто после этого скажет, что у кукурузника нет души?

Температура в небе немного сползла вниз, на земле было теплее, чем здесь, среди облаков, сверху косым потоком сыпались белые влажные перья, крутили виражи перед пропеллером и, перемолотые в пыль, уносились в разные стороны…

Мамкин прислушался: как там сзади ребята, все ли с ними в порядке, не стучат ли кулаками по обшивке? Нет, вроде бы не стучат, в «трюме» было тихо.

Чем ближе подходил кукурузник к линии фронта, тем лучше делалась погода, тем яснее становилось небо. «Весна берет свое», – отметил Мамкин. На душе было тревожно.

Все приключения, которые когда-либо выпадали на его долю, он чувствовал заранее, так было всегда. И вообще он считал это едва ли не обязательным условием своей фронтовой жизни.

Предчувствие не обмануло его: справа он засек двух «мессеров», идущих на небольшой высоте. «Опасные волки, – мелькнуло у Мамкина в голове, – идут на высоте, которая доступна только опытным фрицам. Начинающие на ней не ходят. Уж не те ли это волки, которых я видел в прошлый раз?»

Он ощутил необходимость немедленно куда-нибудь нырнуть, спрятаться, уйти в первое подвернувшееся плотное облако, чтобы «мессеры» не засекли кукурузник, не кинулись на него, как два шакала на утенка, случайно вылезшего из воды на берег…

В следующий миг Мамкин понял – немцы тоже увидели его, стремительно развернулись и, почти сливаясь с пространством, делаясь невидимыми в темном воздухе сумеречного дня, пошли на кукурузник в атаку.

Мамкин глянул вниз – что там под крыльями? Внизу тянулось старое поле, которое уже несколько лет подряд не пахали, со смерзшимися зарослями полыни, крапивы, чертополоха, каких-то низких, с раскидистыми голыми ветками кустов… Если это поле не распахать, то через несколько лет здесь будет расти лес.

Нырнуть вниз? Но что это даст? Здесь же негде спрятаться, за обледенелые низкорослые округлые кусты с короткими жесткими ветками неуклюжий четырехкрылый самолет не спрячешь. Набрать побольше высоту? Но там тихоходная машина вообще будет уязвима, как цыпленок на ладони, – щелчком можно будет сбить. Что делать?

Впереди, неглубоко внизу, к кукурузнику потихоньку приближался прозрачно-темный заснеженный лесок. Мамкин устремился к этой гряде деревьев, как к последней надежде: главное – дотянуться до него, а там…

Там вдруг что-нибудь подвернется. Надежда ведь всегда умирает последней. Мамкин до предела выжал газ, – кукурузник теперь шел на пределе своих возможностей, – но леса он достичь не успел, как над ним с ревом промахнули оба немецких самолета и на манер цветка о двух головках разошлись в разные стороны.

Сейчас будут заходить Мамкину в хвост – для атаки; вначале один зайдет, потом второй. Жаль, что у Мамкина на затылке нет глаз. Теперь его может спасти только тихий ход. На этом и надо поймать фрицев. Если бы кукурузник мог зависнуть на одном месте, Мамкин в нужный момент сделал бы и это, но этажерка не умела останавливаться в воздухе и замирать в одной точке.

Он оглянулся, засек, как один немец пристраивается к кукурузнику – облизывается уже, наверное, довольно, считает, что добыча займет достойное место в его желудке, – и за несколько мигов до того, как пилот «мессера» нажал на гашетку, ловко бросил машину вниз… Неглубоко бросил, метров на десять всего.

Длинная дымная очередь прошла над кукурузником и исчезла в пространстве. «Мессер» с ревом проскочил над самолетом Мамкина и крутой вертикальной свечкой заскользил вверх.

Второй «мессер» решил довести маневр первого до конца и также начал пристраиваться в хвост мамкинской этажерке.

Мамкин также повел самолет вверх, выпрямил машину, переводя полет в горизонталь. Сейчас важно было не выпустить из вида ни первого, ни второго, по десятым, может быть, даже сотым долям секунды просчитывать их действия.

Толкаться друг с другом, чтобы сбить кукурузник, немцы не станут, не в их это характере. Фрицы уверены в своей победе, хорошо знают, что максимум, чего может сделать пилот «руссише фанер» – стрельнуть в них каким-нибудь шоколадным батончиком, либо ледышкой, прицепившейся к крылу, больше ничего у него нет. Обманывать долго не удастся.

Пилоты «мессершмиттов» хохотали, глядя на неуклюжего тихохода, тупо борющегося с пространством, с тяжелым, пропитанным влагой и холодом воздухом, который, как им казалось, отбрасывает этот странный самолетик назад, прямо под стволы немецких авиапулеметов.

Мамкин тем временем отметил, что немец, приготовившийся атаковать, решил немного приподняться, а это означало одно – будет бить сверху, чтобы разрезать кукурузник сразу пополам, от носа до хвоста.

Но чтобы стрелять сверху, он должен будет в полете опустить нос, иначе промажет. Вот этот-то момент и надо будет засечь, не проворонить. Мамкин ощутил, как во рту у него сделалось сухо, губы начало покалывать от чего-то острого, ранее не опробованного. Не заметил летчик, что от напряжения он сдавил зубами нижнюю губу, прокусил ее до крови. Кровь выступила и на деснах.

И точно – выйдя на линию стрельбы, немец начал тихо, опасаясь, что «руссише фанер» уйдет из прицела, очень аккуратно опускать нос своей машины.

На этой аккуратности Мамкин и сработал, он резко пошел в гору. Все заняло несколько коротких, очень жестких секунд, в которые Мамкин ощутил каждую свою косточку, каждую жилку, был готов принять все заряды, выпущенные немецким истребителем, в себя, лишь бы остались живы ребятишки, набившиеся в фюзеляж кукурузника.

Длинная струя, плюющаяся дымом и ошметками огня, прошла ниже У-2, чуть не зацепив за латаные-перелатаные лыжи советского самолета… Удивленно ахнув от того, что не попал, немец поспешно отвернул в сторону, с досадой хлопнул себя кулаком по колену. Потом понимающе пробормотал сквозь зубы:

– Всякая курица, даже та, у которой нет яиц, хочет жить… Так и этот русский. – Пилот расцепил зубы, улыбнулся через силу, хотя на русского пилота был зол.

А на кукурузник делал новый заход первый «мессер». Пилот и этого самолета также вожделенно стискивал зубы, желая расправиться с летающей «русской фанерой». Ведь одного, максимум двух попаданий из пулемета было бы достаточно, чтобы эта кривая школьная доска с протертыми дырами вспыхнула, как кусок газеты, смоченный керосином, – в полторы минуты от смешной тарахтелки останется только пепел. И еще немного вони.

Немец отплюнулся.

Тем временем к кукурузнику подполз лесок, к которому Мамкин устремлялся, внизу, под крыльями начали беззвучно и как-то очень уж спокойно проплывать макушки деревьев. Снег серел в основном у комлей деревьев, а вот на ветках его почти не было, лишь где-то в глубине еловых лап виднелись ноздреватые, изъеденные капелью нахлобучки, но этот снег уже нельзя было назвать снегом… Это был не снег, а жалкое воспоминание о нем.

Леску этому, наполовину разбитому, Мамкин обрадовался – все-таки выросли деревья на родной земле, свои они, не чужие, защитят, ежели что, – если не защитят, то помогут.

«Мессеры» сделали еще два захода на кукурузник, нападали на него с хвоста и сверху, жалели, что не могли атаковать спереди и снизу. Спереди вообще было опасно – можно не рассчитать свою скорость и угодить под вращающийся винт «руссише фанер»; били по Мамкину длинными очередями, но ни разу не попали ни в пилота, ни в мотор.

Мамкину везло, он родился под счастливой звездой, вместе с ним под счастливой звездой родились и ребята, сидевшие и лежавшие сейчас в тесном чреве кукурузника.

Впрочем, во время последней атаки немцев Мамкин почувствовал, что машину тряхнуло, он знал, что означают такие тупые удары, проламывающие дерево, покосился влево и сразу увидел в верхнем крыле несколько пробоин – все-таки фриц попал… Вскользь, правда, по косой, но попал.

Понятно было, что заведенные упрямством не желавшего умирать русского, немцы будут гоняться за ним, пока у них есть боезапас, до последнего, а кончится огонек – поспешат уйти.

Ну, хотя бы какой ястребок с красными звездами на крыльях пришел на помощь, отогнал бы настырных волков, но наших истребителей не было – ни старых «ишачков», ни новых «яков» с «лавочкиными».

Оставалось рассчитывать только на себя. Мамкин подвигал шеей – от непонятной тяжести затекли плечи, руки тоже затекли, сделались чужими.

 

Немцы изменили тактику – выстроились в шеренгу, рядом. Очень плотно, почти касаясь крыльями друг друга, и пошли в атаку. «Придумали что-то новое, – с тоской подумал Мамкин, – раньше у них такого не было, подчинялись только своим летным правилам, отпечатанным на бумаге, а сейчас… Вот гады!»

Он понял, какую тактику изберут сейчас «мессеры»: хотя и нацелились они на сближение с кукурузником, но атаковать будут издали, длинными очередями. А потом свечками взмоют вверх и разойдутся в разные стороны.

Разойдутся, чтобы потом сойтись, и, если кукурузник не будет гореть, свалившись на землю вверх колесами, накинутся на Мамкина снова.

– Ну, давайте, давайте! – пробормотал он заведенно, впрочем, без всякого зла на врага, как и без испуга, не слыша своего голоса. – Может, лбами столкнетесь?

Он потом и сам не мог осознать, как это у него получилось, скорее всего, помог Всевышний… «Мессеры» словно бы сговорившись, – а может, так оно и было, – сбросили скорость, всего на немного сбросили, и неожиданно стали проваливаться вниз. Кукурузник выскочил из их прицелов.

Пилоты «мессеров» ударили по газам и сбились с линии, которая должна была вывести их на «руссише фанер», – быстро развернулись и снова зашли в хвост Мамкину.

А Мамкин продолжал тарахтеть над леском, ползти по-черепашьи неуклюже, медленно, тревожно поглядывая то вниз, на макушки деревьев, то назад, одолевая опасный холод, возникающий внутри и тревожась за ребят, находившихся в фюзеляже…

Да, эти сволочи не уйдут, пока не расправятся с ним, а точнее, пока у них в кассетах не кончатся патроны.

Под брюхо кукурузника подползла широкая просека, в которой догнивали штабели здоровенных, ошкуренных, догладка обработанных бревен. Их приготовили еще до войны, собирались проложить здесь электролинию, но помешали немцы.

Просека была прорублена как раз для этой линии. Мокрая пелена снега всадилась в защитное стекло, прикрывающее пилота от встречного ветра, от охлестов дождя и тяжелых снежных лепешек, способных вообще отрубить что-нибудь у У-2, – кабина-то открытая, пилот на виду у всех напастей, в том числе и у пуль, – закрыла обзор спереди. Мамкин поморщился, но в следующую секунду порыв ветра сбил прилипшую к стеклу кашу, вновь стало видно.

Просека – это хорошо, можно будет снизиться до самой земли, даже лыжи поставить на снег, скользить по нему, – «мессеры» на такое не способны, им надо держать высоту хотя бы метров пятьдесят-семьдесят, иначе каюк…

Но это было еще не все. Впереди, в полукилометре примерно, посреди просеки росло дерево, которое не спилили – пожалели, оставили на потом, на самый последний момент, – огромный, вольно росший дуб. Даже не верилось, что он мог вырасти в лесу, плотно окруженный другими деревьями. Их ведь надо было раздвинуть, растолкать, завоевать пространство, землю и воздух… И дубу это удалось. На то он, собственно, и дуб.

Мамкин пошел на высоте, почти равной кромке леса – всего лишь на несколько метров выше, стараясь выжать из кукурузника максимум мощи и скорости. «Мессершмитты» устремились за ним – злобные ребята разве что не лаяли в воздухе… А может, лаяли, но Мамкин их просто не слышал.

– Ну, давай, братуха, тяни, тяни, – в трудные минуты он звал самолет братухой, вкладывая в это слово всю нежность, тепло, на которые был способен… Ведь кукурузник был живым существом, родным, близким ему, ближе была, наверное, только мать, да еще, может быть, Елена Воробьева. Кто еще? Командир эскадрильи Игнатенко? Пусть будет Игнатенко. Кого еще он считает родным? – Тяни, братуха! – взмолился он.

В переднее стекло, заляпанное туманной пысью, мокретью, влажной ледяной кашей, вновь ударил снежный хвост, враз все сделавший невидимым, Мамкин даже приподнялся, почти вылезая из своего комбинезона, чтобы не выпустить из глаз одинокий дуб, вольно контролирующий просеку, стукнул кулаком по металлической раме переднего стекла. Налипь поползла вниз.

Органические стекла в очках Мамкина имели желтоватый солнечный оттенок, даже в хмурую погоду летчик видел мир подсвеченным, в торжественном сиянии, как после дождя, когда в небе неожиданно загоралось мокрое солнце и начинало веселить любую, даже самую угрюмую душу.

Мамкин оглянулся назад. «Мессеры» завершили разворот и теперь вновь заходили в хвост кукурузнику. Линия фронта находилась уже недалеко, и немцы спешили – на нашу территорию они вряд ли полезут, это для них было опасно.

Раньше они залезали туда без оглядки, не стеснялись, а сейчас побаиваются. Бывали случаи, когда солдаты, находившиеся на передней линии окопов, сбивали фрицев из пулеметов, даже из винтовок. Горели «мессеры» не хуже дров, брошенных в костер. Погреться можно было бы, если б не смрад, исходящий от полыхающей немецкой техники.

К слову, очень кстати вспомнил сейчас Мамкин, как один из пилотов безоружного кукурузника сбил немецкого разбойника… Точнее, не сбил его, а насадил на точно такое же одинокое дерево, как маячивший впереди дуб. Воевать дома русскому человеку помогает даже сама земля. Всё помогает – и растения, и воздух, и деревья, и даже далекое мутное солнце, с трудом проклевывающееся сквозь ватные шевелящиеся слои облаков.

Мамкин прикинул – где лучше обойти дерево, слева или справа, – так, чтобы не потерять ничего, ни одной важной гайки или стойки крыла, решил, что сподручнее справа, бросил кукурузник вперед и вниз едва ли не к самой земле, а когда до дуба оставалось всего ничего, дал правый крен.

Кукурузник приподнял одну сторону крыльев, вторую опустил и лихо, очень точно, – Мамкин научился точно проводить свой неуклюжий самолет по узким, впритык, местам, где нет ни одного лишнего метра ни слева, ни справа, ни сверху, ни снизу, – пошел в обгиб дерева. В любую подходящую щель кукурузник входил, как патрон в винтовочный ствол, и так же лихо выходил из нее. Рука у Мамкина не дрожала, не дрогнула и сейчас.

«Мессеры», шедшие сзади, подперли, один даже дал пристрелочную очередь, пули прошли по левую сторону от пилота, между крыльями, верхним и нижним и с грохотом разрезали сырой воздух. Задержи фриц палец на гашетке хотя бы на две секунды, – деревянный мамкинский самолет заполыхал бы наверняка.

Вслед за пристрелочной очередью должны были раздаться боевые, – на поражение, – и от тех, кто спрятан в кукурузнике, останутся лишь рваные куски мяса.

Вираж – это был даже не вираж, а полувираж – занял считаные мгновения. Мамкин скользнул брюхом мимо дуба и, напряженно тарахтя мотором, пуская темный дым, понесся дальше, целя носом вверх, чтобы набрать хотя бы несколько метров высоты и занять следующую линию пространства… На несколько мгновений он упустил противника и не видел, что происходило с «мессершмиттами».

Один из них зазвенел мотором так резко и оглушающе опасно, что у тех, кто слышал этот звук, из ушей могла потечь кровь, приподнялся над дубом и косо ушел вправо, второй зевнул на несколько долей секунды, срубил хвостовым оперением пару веток, росших на макушке и, честно говоря, должен был завалиться, но фрицу повезло – не завалился. Только голые ветки, вихляясь, попрыгали вниз, в прокисший, брызжущий моросью снег.

Мамкин тяжело вздохнул: совсем чуть-чуть не хватило для того, чтобы немец закувыркался, как эти срубленные ветки… Жа-аль.

В этот момент он увидел серые фигурки, бегущие по просеке навстречу, и разом узнал наших. На душе у него сделалось светлее, душная тяжесть, давившая на горло, поползла куда-то вниз, в ноги.

С земли по «мессерам» ударили автоматы, и фрицы решили больше не рисковать, «мессершмитт»-сучкоруб пронесся недалеко от кукурузника, и Мамкин увидел, как летчик – молодой, рыжий, наглый, с щеточкой усов «а ля Гитлер», словно бы ниткой пришитых к крупному арийскому носу, вскинул кулак, погрозил пилоту «руссише фанер»: берегись, мол!

– Пошел к черту! – пробормотал в ответ Мамкин. – Если не уберешься в преисподнюю, будешь гнить в снегу.

Для себя Мамкин засек одну деталь: раньше немцы вели себя как хотели, воздух кромсали винтами своих «юнкерсов» и «мессеров» по-разбойничьи бесцеремонно, огня с земли не боялись, а сейчас произошел перелом, как только они оказывались в воздухе над нашей территорией, так начинали боязливо поджимать лапы и хвосты, – и на зенитки опасались наткнуться, это было прежде всего, и на наших истребителей, и даже бесшабашной стрельбы русской пехоты, сидящей в окопах, и той стали бояться.

Время изменилось, судьба повернулась к потомкам доблестных тевтонцев задницей, а уж что касается физиономии, то лик свой она старалась не показывать.

– Наша берет, – не удержавшись, обрадованно проговорил Мамкин и потер руки.

Он набрал немного высоты и потихоньку потянул на восток, к своим, поглядывая на рваные дырки, оставленные «мессерами» в крыле, недовольно качая головой – опять механик будет ругаться. Но ничего – поругается и утихнет. Он вообще научился забивать рванину в фанере и ткани чем угодно, даже толстой дубовой корой, не говоря уже о деревянных чопах – их он, ремонтируя машину, вогнал сотни в тело самолета, и кукурузник, останки которого должны были пылиться где-нибудь в кустах, летал до сих пор.

Немцев встревожили регулярные рейсы «руссише фанер» в лесную партизанскую глушь. Им казалось, что затевается какая-то большая совместная операция – действующей армии и партизан, – и не могли сообразить, что же это будет за операция.

На разведку по наведению порядка среди пней, обледенелых кочек, обугленных деревьев и вообще искалеченной природы (фрицами же и искалеченной), они бросили специальный батальон. Специальный – значит, чем-то похожий на партизанский, знающий специфику лесной войны, умеющий лазить по глубоким снегам зимой и терпеть летом налеты полчищ комаров, похожих на тучи, способные закрыть половину неба.

Задача, стоявшая перед партизанским отрядом, была одна: пока не будут вывезены на Большую землю все ребята, любой ценой удерживать лесной аэродром. Задача была серьезная, и Сафьяныч ломал голову: как поступить? Может быть, организовать еще один аэродром? Где-нибудь в глуши, а?

Но немцы очень скоро найдут его. Повесят пару двухфюзеляжных «фокке-вульфов» над лесом и через полтора часа будут знать, где партизаны соорудили новую взлетную полосу, потом кинут туда полевой батальон, либо эскадрилью «лапотников» – начиненных бомбами «юнкерсов», это им ничего не стоит, и все – взлетной полосы нет.

Поэтому надо было усилить охрану старого аэродрома и из двух имеющихся в отряде трофейных пулеметов слепить примитивные зенитки – все защита будет.

Партизаны научились очень ловко делать эти зенитки: ставили на-попа тележную ось с одним колесом и проволокой прикручивали к колесу пулемет. Пулемет легко вращался на тележной оси и поливал свинцом небо. С настоящей зениткой, конечно, не сравнить, но все равно случалось, что немецкие самолеты шарахались в сторону. Однажды огнем из такого примитивного «самовара» сбили с курса итальянский транспортник. В воздухе он не удержался, потерял высоту и с воем шлепнулся на землю. Партизанам достался хороший трофей – два пулемета, которыми был вооружен итальянец.

Другого оружия у Сафьяныча не было, поэтому он воевал тем, что имел.

Мамкин подсчитал, что всего на полный вывоз детей ему понадобится пятнадцать рейсов. Пятнадцать рейсов – это, в общем-то, и много, и опасно, и один он может не потянуть… Мамкин разжевал что-то твердое, возникшее у него во рту, солоноватое, будто сушка, приготовленная к пиву. Ощутил усталость, вместе с усталостью – слабость и вялую боль… У него ломило мышцы. Это от перегрузок, что возникают в воздухе, от того, что он давно не отдыхал.

В стороне от аэродрома Сафьяныч приказал вырыть две дополнительные землянки, вывернутую наружу землю присыпать снегом, навалить поверху веток, чтобы с воздуха было как можно менее заметно.

Он просил у командования еще один самолет в помощь Мамкину, самолет пообещали, но попросили немного подождать, дело это затянули и в конце концов ничего не выделили. Объяснять причину не стали – обходитесь тем, что есть, и все.

В очередной прилет Сафьяныч с сочувствием подошел к Мамкину, виновато поскреб щетину, выросшую на щеках.

– Хотел я тебе малость облегчить жизнь, да не получилось… Извини.

– Работы много, – произнес Мамкин неожиданно виноватым тоном, – все, что касается тыла, лежит на нас, ни бомбардировщики, ни истребители такими вещами не занимаются. Мы и почту возим, и секретчиков с пакетами, и медицину обслуживаем: то врача надо куда-то доставить, то лекарства с бинтами, то раненых, даже продукты возим, хотя есть военторговские и прочие самолеты. Я, например, перед тем как полететь сюда за ребятами, отвез в полк пехоте целый самолет сухарей. В мешках.

– Сухари – это хорошо. – Сафьяныч легко, как-то обрадованно засмеялся: – Раз приказано пехотинцев снабдить сухарями, значит, предстоит наступление.

 

Мамкин неопределенно приподнял одно плечо: об этом он как-то не подумал. А думать надо, это никогда не мешает. Ни летчику, ни минометчику – никому. Внутри у него также возникло что-то легкое, теплое, и он, словно бы поддерживая Сафьяныча, тоже засмеялся. По-школярски бездумно. Что-то мальчишеское наползло на него, беззаботное и очень редкое – редко на него накатывало такое легкое настроение. Все безоблачное, радующее душу, в людях выжигала война.

Выжигала она и в Мамкине и, как казалось ему, ничего не оставляла.

Но все-таки это было не так.

Витька Климович переместился в одну из новых землянок, специально вырытых для охраны аэродрома. В землянке было тепло, пахло хвоей и сосновой смолой, в гильзу со сплющенной головкой был вставлен фитиль, скрученный из тряпки, внутрь гильзы налили машинное масло, добытое из подорванного немецкого автомобиля, и фитиль коптил нещадно. Хотя запах оставлял вполне сносный: масло было добыто либо из травы, богатой семенами, либо из коровьего навоза и сдобрено какой-то берлинской или дортмундской химией…

Немцы научились заправлять моторы своих машин различным химическим и полухимическим дерьмом.

Над своим лежаком Витька прибил длинный и плоский обрезок хорошо высушенной доски, похожий на бритвенную полочку, какие в хатах мужики обычно крепили над умывальниками… На этот же лежак определился и другой Витька – детдомовец Вепринцев.

– Полкой тоже можешь пользоваться, – сказал Климович своему тезке.

– Да мне туда и нечего класть-то, – замялся Вепринцев, – если только пару сухарей, которые я заначил для самого себя? Так это опасно: выложишь, а их возьмут и съедят мыши… Либо перетащат в свои норы.

Климович засмеялся: насчет мышей детдомовец, конечно, присочинил немного, но нарисовал интересно, – видать, в обители своей сиротской дела с мышами имел постоянно…

– Ну, если не сухари, то пару золотых немецких монет.

– Ни разу не видел у фрицев золотых монет.

– Я тоже не видел, но они, говорят, есть.

– Ага. У генералов. Кстати, живого немецкого генерала я тоже никогда не видел.

– Темнота! – хмыкнул Климович пренебрежительно, смахнул с носа простудную каплю и неожиданно признался: – Живого фюрерского генерала я тоже не видел. В плен они к нам еще не попадали. Полковники были, целых два взяли, а вот генералов не было. – Климович расстегнул телогрейку, потом снова застегнул. – Пойдем со мной, надо запас дров сделать. Принесем – пусть сохнут.

В этот момент в землянку заглянул разведчик Меняйлик, он был оставлен на аэродроме за старшего, – с серым лицом, перекрещенный пулеметными лентами, как матрос времен Гражданской войны, – очень деловой и голосистый. Несмотря на малый рост, голос у Меняйлика был, как у степного богатыря, передававшего по пространству весть о том, что идет враг, надо становиться в заслон, говорят, голоса таких богатырей были слышны за пятнадцать верст.

– Дровишки про запас – это мудро, Витька, – одобрил он решение Климовича, – дров никогда не бывает мало.

– Вот и я говорю своему тезке…

– Вы тезки? – удивился Меняйлик.

– А что, не похожи?

– Да вроде нет… Даю вам час на заготовку дров, еще найдите снега почище, натолкайте его в ведра, пусть тает. – Меняйлик ткнул пальцем в два подойника, стоявших у топчана. – и – на дежурство. Все понятно?

– Так точно, товарищ капитан. – Витька притиснул к виску испачканную в земле ладонь, – козырнул, выходит, как настоящий военнослужащий, но Меняйлик вместо благосклонного одобрения только шикнул:

– Какой я тебе капитан? Я в армии не был… Даже в Гражданскую, когда все воевали. – Меняйлик добавил что-то еще, невнятное, но слова слиплись, как конфеты-подушечки в бумажном кульке, ничего не разобрать. Голова его опустилась безвольно, уткнулась подбородком в грудь, Меняйлик всхрапнул сонно и в следующее мгновение очнулся.

В разведке он был незаменимым человеком, мало кто мог сравниться с ним в умении добывать нужные сведения… Пробормотав что-то еще, Меняйлик откинул в сторону толстую рогожу, заменявшую дверь и покинул землянку.

Ребята тоже не стали терять время, следом вымахнули наружу. В лесу было тихо – огромная объемная тишина окружила их, ну будто бы где-то что-то оборвалось и враз исчезли все звуки. От неожиданности Витька Вепринцев даже поскользнулся и сел задницей в снег.

– Ты чего? – удивился Климович. – Ноги не держат?

– Оглох чего-то. Уж больно тихо в лесу.

Климович озабоченно поправил на себе шапку, пошмыгал носом скорбно, словно бы почувствовал приближение весенней простуды: спеленает, извините, соплями по рукам и ногам, – чихай тогда.

– Тишина – это плохо, – знающе сказал он.

Слышал Климович от других людей, опытных, которые на фронте в окопах сточили себе зубы и заработали солдатские медали, что тишина всегда наступает перед тяжелым боем, либо перед атакой на неприступные немецкие доты, людей после таких атак остается лежать на земле видимо-невидимо, поэтому и на передовой народ не боится ни грохота, ни взрывов, ни стрельбы, а боится тишины. За нею… В общем, понятно, что следует за нею.

Но взрослые смерти не боялись, они к ней привыкли; совсем другое дело – дети. Они в смерть не верили. Все что угодно могло с ними случиться – длинный сон, забытье, переход в любое другое, – но живое, – состояние, – только не кончина.

Да и не мог Господь Бог оставить их без своего внимания и покровительства и отправить в небытие…

Климович подал приятелю руку:

– Вставай!

Тот ухватился за руку и, кряхтя устало, поднялся.

В лесу существовали места, где можно было уйти в снег с головой – нырнуть, как в омут, и очутиться на дне, и захлебнуться можно было, и задохнуться, и сознания лишиться, и вообще умереть от неожиданности, поэтому Климович предупредил Вепринцева:

– Ты это… Ежели что – кричи, не стесняйся.

Обошлось без приключений. Сухотья, годного в печушку, было мало, поэтому Климович попросил у Меняйлика пилу и топор, вдвоем с напарником они спилили три звонкие засохшие жердины, разделили их на небольшие чурки, способные вмещаться в печку, кое-какие чурки располовинили и сложили около землянок в ровную ладную поленницу.

Следующий поход за топливом будут делать другие – Климович это хлопотное занятие не любил.

– Ну как ты? – спросил он у напарника.

Тот оттопырил большой палец левой руки, двумя пальцами правой посыпал на откляченный сучок что-то невидимое, сухое, – посолил, наверное. Жест этот у молодых людей той поры был популярным.

В печку кинули полдесятка свежих чурбаков, Климович потянулся сладко, вскинул над собой руки, пошевелил плечами и повалился на топчан. Автомат поставил в изголовье, чтобы в случае опасности до него можно было дотянуться в одно мгновение.

Через несколько секунд он уже спал. Витька Вепринцев только подивился его способности стремительно переходить из состояния бега, запарки, напряженной работы и азартных вскриков «Ух!» и «Ах!» в состояние сладкого сна и едва слышного храпа.

От опытного народа он слышал, что бывалые солдаты могут спать даже в строю, на ходу: шагают размеренно, вместе со всеми, заученно, в ногу, на плече тяжелая винтовка висит, к нижней губе самокрутка прилипла, дымится, а хозяин спит.

Во сне слышит все, что происходит вокруг, может выполнять команды «Стой!» и «Шагом марш!», но ничего другого не может – сон не позволяет.

В это время наверху, у входа в землянку, послышались шаги, Климович мигом засек их, встрепенулся, и когда Меняйлик отодвинул в сторону рогожу, заменявшую дверь, Климович уже стоял на ногах, собранный, готовый к действиям, с автоматом, повешенным на грудь. Вепринцев смотрел на приятеля с восхищением: он так не умел… Но научится обязательно.

– За мной! – скомандовал Меняйлик простуженной сипотцой. – Пошли на пост!

На линии фронта установилось затишье, – и наши, и немцы готовились к дальнейшим боям, стрельбы стало меньше, а вот ракет жгли больше, особенно фрицы, складывалось такое впечатление, что без света они даже под ёлку по малой нужде не ходят… Не то ведь брянские и смоленские синицы и кедровки заклюют до крови.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru