bannerbannerbanner
Гильза с личной запиской

Валерий Поволяев
Гильза с личной запиской

Полная версия

– Нет, этого я не одолею, – Мамкин засмеялся. Помотал головой, – ни фамилии вашей, ни номера школы…

– А я думала, вы действительно волшебник.

– Далеко и далеко не он. И вряд ли когда волшебником буду. Возраст уже не тот.

– А возраст тут при чем?

– Обычно волшебников воспитывают с детства. Даже раньше – с пеленок, а может быть, и в утробе матери, – убежденно проговорил Мамкин, – а я свой пеленочный возраст даже не помню. И вообще такого у меня не было.

– Это почему же?

– Я из деревни. А в деревнях такого понятия, как пеленки, не существует… И не существовало, по-моему, никогда.

Мамкин замолчал. То ли село свое вспомнил, то ли колхоз, гордостью которого был американский колесный трактор «фордзон» (кстати, перед самой войной колхоз получил еще два трактора – так же колесные, отечественные, марки ХТЗ – Харьковского завода, и они были нисколько не хуже американца), то ли дом родной, где провел лучшее время в своей жизни. С играми в лапту на зеленых весенних лужайках, с пасхальным битием крашеных яиц «Кто кого зароет» и карасевой рыбалкой – караси в их пруду водились такие вкусные, что приятель Мамкина по имени Никиток однажды чуть язык свой не проглотил – язык вместе с жареным карасем, сдобренным сметаной, сам уполз в горло.

Ветер усилился – пробивал теперь насквозь не только скромное женское пальтецо, но и шинель, забирался в рукава, кололся, щипал кожу, – погода в этих местах менялась стремительно, – значит, где-то неподалеку пролегал горный массив или на климат так сильно влияла великая река Волга… Так недалеко и до того момента, когда ветер начнет сносить крыши.

Мамкин вскинулся, словно бы пришел в себя, покосился на спутницу, которая продолжала молчать, словно бы боялась нарушить мысли спутника, и Мамкин был благодарен ей за это; когда-то в детстве он очень боялся девчонок, – собственно, боялся не только в силу своего характера, боялись все пацаны… Наверное потому, что не знали, как себя вести с ними, что им говорить, с какой стороны подступаться…

Осмелел Мамкин только в пору учебы в летной школе. Один раз в месяц к ним на курсантские вечера приходили девочки из педагогического техникума, и преподавательница танцев учила будущих летчиков не робеть, вести себя раскованно, если рядом оказывалась представительница прекрасного пола.

Дело это оказалось сложным, гораздо легче было научиться летать, но ничего, не боги ведь горшки обжигают, в конце концов и эта наука была освоена, в результате учлет Мамкин перестал считать, что все девушки в Советском Союзе были рождены на другой планете и тайком переправлены на Землю.

– О чем вы думаете? – неожиданно спросила его спутница.

– Да-а, – протянул Мамкин едва слышно, – ни о чем, собственно. Когда не о чем говорить – говорят о погоде, а я, как видите, о погоде не говорю.

Они прошли еще одну улицу, такую же мрачную и слабо освещенную, как и предыдущую, и едва собрались свернуть в старый, серпом изогнутый проулок, в конце которого находился дом, где жила учительница младших классов Елена Воробьева, как из проходного двора слева выплыли трое в одинаковых телогрейках и черных шапках, украшенных никелированными молоточками – похоже, железнодорожники…

А может, и нет.

Выплыв на простор ночной улицы, они мгновенно окружили Мамкина с Леной и многозначительно похмыкали в кулаки.

– Чем, мужик, у тебя заряжен наган? – спросил один из них, плотный, с крупными мозолистыми руками и раздвоенной нижней губой, похожий на огромного зайца, наряженного в рабочую одежду. Итого губ у него было три: две нижние и одна верхняя, длинная, козырьком накладывающаяся на двойную нижнюю губу. – Сладкими соевыми батончиками или чем-то еще?

Напарники губастого дружно заржали, смех их был неприятен Мамкину. Что-то холодное, жесткое возникло у него в груди, поползло куда-то вниз, в живот, родило ознобную боль, Мамкин потряс головой, приходя в себя и положил руку на кобуру.

– Что, хотите чайку испить с моими батончиками?

– Ай-яй-яй, сейчас наган вытащит – как страшно! – запричитал трехгубый. – Как бы нам в обморок не попадать, всем сразу. Ай-яй-яй, – завопил он снова.

Пистолет – потертый, с облысевшим воронением ТТ Мамкин выхватил так стремительно, что налетчики даже не успели отреагировать на это движение: одно мгновение – и он уже сжимал своего «Тульского Токарева» пальцами. Короткое движение стволом вверх, и налетчиков оглушил грохот выстрела.

Звук у ТТ всегда был сильный, звон из ушей после стрельбы надо вытряхивать долго, налетчики разом отшатнулись от Мамкина с Леной, замерли в нехорошем онемении.

– Может, кто-то захотел отведать сладкого батончика персонально? – спросил Мамкин, направил пистолет на трехгубого. – Ну?

– Тихо-тихо, парень, мы же пошутили, – примиряющее пробормотал трехгубый, – ты чего, шуток не понимаешь?

– Как видишь, не понимаю, – гаркнул Мамкин на всю улицу, сделал это специально – пусть народ знает, что происходит у него под боком.

Трехгубый поднял руки, в успокаивающем движении придавил ими воздух.

– Все-все, начальник… Мы уходим.

– Уходите? Куда? – Мамкин ткнул в него стволом пистолета. – А ну стоять!

– Уходим, уходим, – примирительно прорычал трехгубый, – извини, начальник!

В следующее мгновение он неожиданно развернулся и, гулко топая ботинками, прыжками унесся в темную холодную подворотню, следом за ним затопали мерзлыми подошвами его напарники, – всего несколько секунд прошло, а гоп-стопников не то чтобы не было, ими вообще уже не пахло: из пространства даже их дух выветрился.

Мамкин потыкал стволом ТТ в темноту, вначале в одну сторону, потом в другую и засунул пистолет в кобуру.

Девушка стояла рядом, крепко ухватившись за его локоть, как за единственное спасение. А ведь это действительно так – он единственное ее спасение: эти уроды раздели бы девушку до нижнего белья и, если бы не Мамкин, домой отправили бы в одной комбинации. Да вдобавок бы еще и изнасиловали. И откуда только берутся такие люди? Известно откуда – их рождает человеческое общество.

– Испугались? – хриплым напряженным шепотом поинтересовался Мамкин. – Не бойтесь, они больше не вернутся.

Девушку трясло, – дрожь эта нервная не проходит обычно долго, скручивает человека в жгут, это Мамкин знал, как никто – видел таких людей не единожды, – а потом дрожь исчезает, остаются только воспоминания. Но и воспоминания эти, в свою очередь, рождают на коже колючую, трескучую сыпь, которая не проходит, кажется, никогда. Увы.

Остаток пути до Лениного дома, расположенного в конце проулка, – метров двести-двести пятьдесят, – проделали без «дорожных приключений». Дом, в котором обитала Лена, был обычным дощатым бараком, из щелей которого в нескольких местах высыпались круглые пузырчатые шарики шлака – лучшего утеплителя той поры.

Лена остановилась, показала на барак рукой:

– Здесь я живу.

Голос у нее подрагивал – еще не оправилась от встречи с гоп-стопниками, – озноб пока не прошел, но он пройдет, хотя и не сразу, для этого нужно время.

– А вы говорили, добежите сами, без охраны… Больше не рискуйте, Лена. – Мамкин улыбнулся сочувственно и одновременно тревожно – на родине Ленина могли бы давно переловить не только искателей приключений, встретившихся им, но и всех других, кто залезает в чужие карманы или выдает себя за сына лейтенанта Шмидта. Но нет, взяли и зачем-то оставили мусор на развод. – Я вам напишу с фронта, можно? – Мамкин внезапно почувствовал, что голос у него наполняется простудной хрипотой.

Девушка согласно наклонила голову, стерла что-то с уголков глаз.

Фамилия у нее была простая, русская, как, собственно, и биография, – Воробьева. Она продиктовала свой адрес и, пока Мамкин, едва приметно шевеля губами, запоминал его, провела рукой по шинели, стряхивая что-то, поправила борт и, взглянув на Мамкина прощально, одолела что-то в себе, сорвалась с места и побежала к бараку.

Некоторое время Мамкин глядел ей вслед, глядел, даже когда девушки не стало – ее поглотило серое, неряшливо огрузшее на земле строение, потом, словно бы не веря тому, что Лены уже нет, сглотнул твердый солоноватый ком, возникший во рту, и тихими вялыми шагами двинулся к выходу из проулка.

Ему теперь надо было по нескольким улицам добраться до кинотеатра, а от него прямая дорожка вела к общежитию, в котором поселили летчиков полка гражданской авиации, прибывших с фронта.

На душе было неспокойно, тускло, горло сдавливало что-то непонятное – то ли боль, то ли тоска, решившая внезапно навалиться на него, то ли голод – после тощего завтрака в восемь часов утра он больше ничего не ел… Но это – дело поправимое, в тумбочке у него лежит полбуханки серого местного хлеба и два куска пиленого сахара.

Если не удастся достать заварки, то он вскипятит чайник и полакомится кипятком. – такой вариант тоже устраивал Мамкина.

Лена писала, что у нее все в порядке, она жива и здорова, только вот ребята ее класса ведут себя не по-пионерски – шалят, шумят, безобразничают: считают Елену Сергеевну своей ровесницей и поступают соответственно, а вот как справиться с ними, она не знает… Мамкин не сдержал улыбки – представил себе, как Лена воюет с горластыми школьными воробьями.

Воробьева-воробей воюет с воробьями. Можно понять, какой шум стоит у нее в классе.

Еще Лена жаловалась, что ей не удалось съездить к тетке на другой берег Волги: власти закрыли мост для гражданских лиц, надо оформлять пропуск, а это – штука затяжная, поскольку некий изобретательный бюрократ придумал целую процедуру их выдачи и приравнял эти никчемные бумажки к фронтовым наградам. Чтобы получить бумаженцию, надо едва ли не подвиг совершить.

– Тьфу! – отплюнулся Мамкин. – Душонки бумажные, чтоб вас приподняло да хлопнуло!

Ругаться Мамкин не умел, в его родной деревне это не культивировалось, не ругались ни матом, ни чернаком. Да и очень сопротивлялись жители внутренне, когда требовалось обозвать кого-нибудь олухом или просто лодырем. Такова была моральная культура у его земляков, и Мамкин ее поддерживал.

 

Еще Лена сообщала, что с фронта в их школу вернулись два учителя, оба комиссованные после ранения, один вообще на костылях… Мамкин не выдержал, поморщился сочувственно: молодому мужику на костылях будет трудно, особенно трудно на первых порах, жизнь покажется величиной с овчинку, но делать инвалиду нечего – надо жить, дышать, радоваться голубому небу и приспосабливаться к реалиям быта. Гораздо хуже тем, у кого оторваны руки или выбиты глаза.

Лена писала также, что ее сделали классной руководительницей сразу в двух сменах, утренней и вечерней, – утром она преподносит науки школярам, а во вторую смену занимается со старшеклассниками, толкует с ними о жизни и пропагандирует русскую литературу, – вплоть до великой книги «Война и мир». Старшеклассники относятся к Толстому очень серьезно, и эта серьезность Елену Сергеевну радует…

– Мамкин! Саша! – раздался за спиной недовольный голос командира эскадрильи. – Ты почему не отдыхаешь? Завтра утром, как только рассветет, тебе снова лететь к партизанам.

– Понял, – хмурым голосом проговорил Мамкин, улыбка сползла с его лица: только что он общался с Леной, вспоминал ее, был доволен, на душе рождалось светлое тепло, но вот комэск все прервал.

Восход солнца завтра в пять сорок утра, значит, в это время он уже должен будет сидеть в кабине кукурузника и с прогретым мотором готовиться к рулежке, за которой последует взлет.

– Все понял? – напористо поинтересовался Игнатенко.

– Все.

– Тогда выпей чаю на сон грядущий и – баю-баюшки баю…

Вечер сгустился над аэродромом, было много фиолетовых красок – и тени были фиолетовыми, и свет – с примесью яркой белесости, в недалеком лесочке, среди деревьев, перемещались какие-то искривленные фиолетовые фигуры, то пропадали, то возникали вновь, свежий ветер приносил оттуда запах влажной лежалой травы, кореньев и чего-то еще, непонятного и даже сладкого, – возможно, просыпающихся цветов.

Но день сейчас, слава богу, стал большим, не то что где-нибудь в конце ноября – семь часов с небольшим довеском, ныне же долгота его – тринадцать-четырнадцать часов. При определенной сноровке можно сделать два рейса к партизанам.

Придя в сарай, жарко протопленный дежурным сержантом из БАО – батальона аэродромного обслуживания, Мамкин стянул с себя унты, комбинезон и нырнул под двойное одеяло, сшитое и пары шерстяных трофейных покрывал.

Покрывала были теплые, мягкие, так что усталый Мамкин уснул почти мгновенно…

Рано утром вылететь не удалось – на землю наполз сильный туман, лег плотно, как снег, вылетел Мамкин в два часа дня, почти у самой критической отметки, которая позволяла вернуться домой засветло.

Линию фронта лучше всего было проходить в воздухе по коридорам (как, собственно, и на земле), которые Мамкин определял сам, глядя на карты, испещренные значками и уточнениями разведчиков, добавлял к ним свои собственные наблюдения, сделанные с высоты… Таким образом коридоры мамкинские проходили над стыками гитлеровских частей, там, где не было зенитных пулеметов.

Впрочем, если напороться и на простой пулемет – тоже будет несладко, фанерный У-2 может заполыхать, как свечка, поэтому в воздухе Мамкин всегда ожесточенно крутил головой, стараясь засекать все опасные места на земле, а заодно следить за пространством. Из-за любого дырявого облачишки мог выскользнуть «мессер» – машина скоростная и очень опасная, цепкая.

Спасти кукурузник при встрече с «мессером» могла только малая высота, да черепашья скорость.

«Мессерам» черепашьи скорости не были подвластны, и Мамкин старался использовать это обстоятельство максимально и научился ловко обводить немецких летчиков вокруг пальца.

Немцы ругались в воздухе последними словами, обзывали пилота «рабом тряпичной машины», «русской свиньей», «летающим сортиром», плевались, но ничего поделать не могли. Стоило им только немного сбавить скорость, чтобы совершить маневр и приладиться к «кукурузнику», как «мессер» немедленно начинал терять высоту – того гляди, клюнет носом и сорвется в штопор.

Но хуже «мессеров» были зенитные установки, расположенные на земле. Их Мамкин старался обходить аккуратно, поштучно и, честно говоря, побаивался больше, чем «мессеров», особенно, когда снизу начинали бить четырехствольные установки – в четыре раскаленные струи.

Такая установка разрежет пополам не только кукурузник – легко распилит даже бронированный штурмовик.

В одном месте, в лесу, он заметил четыре немецкие машины мрачного серого цвета с черными крестами на дверях кабин, на прицепе у двух находились зенитные лафеты с длинными стволами, две другие машины были накрыты брезентовыми пологами, – то ли ящики с боеприпасами там находились, то ли люди, – с высоты не определить…

А с земли повеяло таким холодом, что Мамкин поспешно дал газ, уходя в сторону, нырнул в сизую слоистую дымку и потянулся к планшетке, чтобы нанести замеченную огневую точку на карту.

В горле возник противный комок, имеющий странный свинцовый привкус, Мамкин ухватился за кадык пальцами, чтобы освободить горло, помочь одолеть пробку, но пробка оказалась упрямая, простыми манипуляциями не одолеть. Надо пару раз крепко врезать самому себе по хребту, только тогда пробка пойдет трещинами и начнет рассасываться.

Внизу медленно тянулся мрачный лес, сквозь черноту сосновых макушек угрюмо просвечивали серые снеговые пятна, иногда попадались темные развороченные поляны, искалеченные немецкими бомбами – это фрицы стремились достать партизан… Достали ль они их – никому не ведомо (кроме партизан, конечно), а вот лес здешний достали точно – даже с высоты были видны измочаленные толстые коренья, тянувшиеся в молитвенном движении вверх, изрубленные ободранные комли, стволы, обломки пней были небрежно разбросаны.

Хорошо, что хоть уцелевшие деревья не засохли.

Попадались места, куда немцы носа не совали, боялись, поэтому старались обрабатывать их с самолетов.

Впереди мелькнула тройка серых, сливающихся с небом «мессеров», Мамкин засек их раньше, чем они засекли его, торопливо нырнул вниз, постарался слиться с верхней бровкой леса, – некоторое время полз над самыми макушками деревьев, чуть не цепляясь за них колесами, выжидал.

Немцы, потеряв его, прочесали пространство над лесом и исчезли, слившись с выпуклой обрезью горизонта – у них были свои дела, у Мамкина – свои.

Он добавил газа, немного набрал высоты и поспешил на партизанский аэродром, расположенный в темных лесных дебрях, с неба, к сожалению, ничем не прикрытых. А прикрыть надо было бы – ведь изуродовать ровную полосу, отведенную для взлетов и посадок, очень несложно: две-три бомбы, сброшенные прицельно с небольшой высоты, ломали все, после налета можно было искать место для нового аэродрома.

Идя по маршруту, он продолжал примечать разные детали – поваленные деревья, пару дымков, мирно, совершенно по-домашнему вьющихся среди могучих, слившихся макушками в единый непроницаемый полог сосен, некрупное озерцо с черной серединой – недавно в нем проломили лед… Все это надо было знать Мамкину, знать и помнить, поскольку любая из этих деталей могла сгодиться завтра или послезавтра, и не просто сгодиться, а помочь ему остаться в живых.

Он пролетел десятка полтора километров и увидел, что слева над лесом поднялась большая стая ворон. Вороны в дебрях не живут… Тогда что они тут делают?

Понятно, что. Прилетели на человечину. Явно там на полянке, где-нибудь в укромном месте лежат убитые. Немцы ли это, либо русские с белорусами, или же какие-нибудь беженцы, прятавшиеся в землянках, узнать Мамкину не было дано, сверху этого не увидишь.

Важно другое: вороны прилетели на запах чужого несчастья. Сбившись в плотную темную кучу, они могли всадиться в мотор, в винт, переломать лопасти, а это – штука для кукурузника опасная.

Проводив самолет недобрыми взмахами крыльев, стая вновь опустилась в лес – доедать недоеденное.

– Тьфу! – не удержался Мамкин, сплюнул через плечо. – Жаль, дробовика нет… Тьфу еще раз! – Он заметил далеко в стороне крестик одинокого самолета, но определить, что это за аппарат, наш или немецкий, не успел – тот растаял в воздухе. Наверное, такой же бедолага, как и он, вооруженный пукалкой, посыльный или почтовый… М-да, так и хочется выругаться.

Через тридцать минут он был уже у партизан.

– Ну, как ты, друг сердечный, поживаешь? – увидев Витьку Климовича, Мамкин ухватил его за козырек старой потертой ушанки, нахлобучил на нос. – Угадай, чего я тебе привез?

– Конфету с Большой земли, – наугад, не задумываясь ни на секунду, ответил Витька и шмыгнул ноздрями.

Действительно, ну что еще может привезти пацану взрослый дядя с родной земли, на которой фрицами, наверное, уже совсем не пахнет?

– Почти угадал, но не конфету… А носом чего шмыгаешь?

– По привычке.

– Главное, чтобы не по причине простудного соплеобразования, понял? – Мамкин достал из кармана небольшой комочек, обтянутый пергаментной бумагой. – Вот, держи.

– Чего это?

– Чего-чего… Дают – бери, бьют – беги…

Витька с интересом развернул пергаментную бумагу, внутри оказался темный, с бугристой поверхностью, шоколад.

– Ух, ты!

– Летная пайка, – пояснил Мамкин, – в полку таким шоколадом кормят летчиков.

– Ух, ты! – повторил самого себя Витька, сунул нос в шоколад, затянулся сладким тропическим духом. – Пахнет как хорошо! Это наш шоколад, советский?

– Наш, – подтвердил Мамкин, – советский. Шоколад нам в полк прямо из Москвы привозят.

– Из самой Москвы? – Витькино лицо от неожиданности даже засветилось, сделалось торжественным, как в праздник Седьмого ноября, глаза посветлели. – Неужто из нее самой? Не загибаешь?

– Не загибаю, – с серьезным видом ответил Мамкин. – Пробуй, пробуй шоколад – через пару лет летчиком станешь. Как тебе такая перспективка?

– Через пару лет – вряд ли, – сомневающимся тоном произнес Витька. – Рано. – Аккуратно откусил кусочек шоколада. Разжевав, произнес восхищенно: – М-м-м, и верно, из самой Москвы.

В кукурузник тем временем грузили бывших детдомовцев, – впрочем, не совсем бывших, на Большой земле ребят без внимания не оставят, пристроят в какой-нибудь теплый, удобный, пахнущий вкусной едой детский дом санаторного типа. На Урале, в Сибири, либо в другом месте, до которого никогда не дотянутся фрицевы лапы.

– Вкусно, – сказал Витька, распробовав «лётную пайку», – гораздо вкуснее немецкого шоколада.

Мамкин с таким сравнением не согласился.

– Еще чего не хватало – наш шоколад класть на одну полку с немецким. – Голос его сделался недовольным, в нем появились скрипучие нотки. – Немецкий – на четыре полки ниже.

Несмотря на то что уже стоял апрель, темнеть начало быстро – в воздухе словно бы серая морось повисла, распылилась над землей, прилипла к сосновым веткам, сгустилась в сырых низинах… Это означало, что вечер будет затяжной, слепой, все предметы в нем начнут расплываться, растекаться по воздуху, обманывать человека, играть с ним – высоту, на которой идет самолет, можно будет определять только по приборам, все остальные определения окажутся неверными…

Немцы называют такую видимость «между волком и собакой», в ней невозможно различить ни волка, ни собаку, ни страуса, ни пингвина – никого, словом. Немцы даже летать опасаются… Хотя летчики они – очень неплохие, это Мамкин знал по собственному опыту.

Он проверил ребят, погруженных в кукурузник, подергал крепления, пробуя их на прочность – не покалечатся ли во время возможных маневров в воздухе, перед тем как запустить мотор, подошел к Витьке Климовичу, привычно нахлобучил ему на нос козырек шапки.

– Летная пайка понравилась?

– Очень.

– В следующий раз привезу еще.

– А когда вы прилетите? – на «вы» спросил Витька.

– Завтра.

Погода назавтра выдалась паршивая. С утра пошел снег – крупный, очень похожий на новогодний, хотя и по-весеннему липкий, но потом температура воздуха поднялась, сильно потеплело, и снег обратился в дождь.

Дождь хлестал по земле яростно, за пару часов съел половину сугробов, оголил кусты и старые пни, начал рвать за жидкие космы прошлогоднюю траву.

Погода погодой, а вот задание-то никто не отменял: Мамкину надо было снова лететь в партизанский отряд. Он выждал, когда дождь немного подрастеряет свою прыть, запросил у метеорологов погоду, те дождевого усиления не обещали, и Мамкин решил взлетать.

Дорожка в воздухе была проторенная, изученная, у него имелось несколько коридоров, если в одном месте возникнет какая-нибудь непредвиденная бяка, он перескочит в другое место, – сунул в карман два пирожка с повидлом – для Витьки, и пошел к кукурузнику.

По дороге его догнал Игнатенко.

– Ты это, Сань, поаккуратнее будь, – попросил он, – сейчас могут летать только всепогодники, а ты помни… ты – всенепогодник. Понял? Это совсем другой коленкор. Хотя… хотя есть и положительный момент – посреди этого серого дождя вряд ли встретятся фрицы.

 

Тут Ефремыч, конечно, был прав – стоит только затеяться какой-нибудь хмари, да еще к ней добавить немного дымки, как немцы дружно прекращают свои полеты, сидят на аэродромах и глушат шнапс. По этой части они не меньшие мастера, чем русские по части бимбера – свекольного самогона.

– В общем, поаккуратнее будь, – вновь попросил на прощание Игнатенко, – следи, чтобы глаза твои не только нос видели, но и затылок. Вперед!

Дождь той порой вообще преобразовался в пыль. Но пыль эта была хуже сильного ливня, насквозь пропитывала все, что попадало под нее, – деревья, ткань, фанеру, даже металл, все делалось настолько сырым, что из всего можно было выжимать влагу.

Кукурузник отрывался от земли неохотно, тяжело, словно бы машину кто-то пытался держать за лыжи, – видно было, что эта муторная погода ей в нагрузку, как простудная болезнь, самолет тряс корпусом, перкалевыми крыльями, хрипел, стонал, плевался черным дымом, готов был плакать, но все-таки подчинился воле Мамкина, одолел земное притяжение и взлетел.

Сделав полуразворот, Мамкин взял курс на запад, к линии фронта. Глянул вниз – что там? Самолет шел на малой высоте… впрочем, для У-2 эта высота была вполне нормальной – это раз, и два – в такую погоду высоту можно было увеличить, все равно «мессеры» сегодня вряд ли выскребутся со своих аэродромных стоянок и взмоют в небо – исключено. Но набирать высоту Мамкин не стал.

Надо было увидеть, понять, что происходит на земле сегодня. А на земле, несмотря на непогоду, происходила обычная суета: согласно приказам высокого начальства передвигались войска – одни в сторону погромыхивающей выстрелами линии фронта, чтобы занять место в окопах, другие – в сторону тыла, на отдых или лечение, на переформировку, в конце концов, – в общем, у каждого потока была своя цель. В стороне от дороги в лесу «отдыхала» замаскированная колонна танков… Раз появились танки – значит, предстоит наступление.

Второй признак грядущего наступления – артиллерия. Если покажутся пушки на прицепе – значит, скоро будет отдан приказ сломать Гитлеру очередную руку или ногу.

Пушки попались – мощные «студебеккеры» тащили на прицепе целый артиллерийский полк. Сверху было видно, как из-под колес машин летят крупные ошмотья слипшегося мокрого снега, потом Мамкин засек еще одну артиллерийскую колонну, калибром помельче, пушки в ней тащили полуторки, все до единой новые, только что с завода. Значит, и воинская часть эта – новая, в кулак собираются силы, способные дать фюреру кулаком в ноздри.

– Вот хорошо! – не удержался Мамкин от восторженного восклицания и отер перчаткой мокрое лицо. – Так и до партизан фронт скоро докатится.

Мамкин даже на сиденье своем кожаном попытался приподняться, дать волю чувствам, забыв, что он привязан к креслу ремнями – расстаться с пилотским местом ему не дано.

Полет прошел спокойно, Мамкин и не заметил, как пришла пора приземляться… Он сделал круг над лесом и пошел вниз. Во время посадки из-под лыж вымахнули такие гребни мокрого снега, что они чуть не накрыли кукурузник с верхом. Будто два огромных крыла. Мамкину снег залепил даже лицо. Другой бы разозлился, выругался, а Мамкин лишь привычно обтерся и улыбнулся довольно:

– Хорошо… Весна!

Приготовившиеся к эвакуации ребята уже толпились под навесом, сделанным из лапника; первым из-под навеса выскочил часовой Витька Климович, закинул на плечо «шмайссер», замахал летчику одной рукой:

– Привет, дядя Мамкин!

Мамкин выбрался из кабины на мокрое крыло, с которого вода стекала сплошным ручьем, спрыгнул на темную куртину, вытаявшую из снега.

– Привет, Витька! – сказал он. – Как жизнь молодая, холостяцкая?

Витька неожиданно потупился. Тут Мамкин заметил, что за Витькой к кукурузнику подтянулся еще один паренек с рыжей, почти огненной шевелюрой – из породы тех, про кого в детстве пели: «Рыжий, рыжий, конопатый, огрел дедушку лопатой…» Наряжен рыжий был в телогрейку, из которой уже вырос, из коротких рукавов торчали большие красные кисти рук, настывшие в сырой мокрети, паренек стеснялся их, на голове у него гнездилась шапчонка с вытершимся до основания мехом.

– Знакомься, – сказал Климович летчику, – это мой приятель. Он – тезка, его тоже Витькой зовут. Фамилия – Вепринцев.

Мамкин подумал: хорошо, что он взял два пирожка. Получится по одному на нос, больше пирожков в летной столовой, к сожалению, не нашлось, не дали бы даже командиру полка – пирожки кончились. Мамкин протянул Витьке Вепринцеву руку, будто взрослому и представился, как и положено в таких случаях, тоже по-взрослому:

– Пилот гражданской авиации Александр Мамкин!

Вепринцев почтительно пожал протянутую ему руку, проговорил едва слышно:

– Виктор.

– А я вам, ребята, гостинец от наших летчиков привез. – Мамкин достал из кармана пирожки, завернутые в вощеную бумагу, похвалился: – С повидлом. Один пирожок одному Виктору, второй – другому. И – привет от командира нашей эскадрильи товарища Игнатенко.

– Витька к нам в отряд просится, но его не берут, – пожаловался Климович.

– Может, мне походатайствовать перед командиром? – предложил Мамкин.

– Бесполезно. – Климович поддернул на плече автомат и махнул рукой. – Уже пробовали, только командир показал нам радиограмму, где приказано вывезти детдом полностью, все сто пятьдесят человек. А если кого-то оставят у партизан, то с командира спросят по всей фронтовой строгости, вплоть до перевода в рядовые.

– М-да. – Мамкин с озабоченным видом поправил на голове шлемофон, проверил расшатавшуюся кнопку на ремешке – не вылетела ли? Нет, не вылетела. – Раз так, то я, наверное, бессилен.

– А там, за линией фронта, нельзя с кем-нибудь поговорить? А, дядя Мамкин?

– Главный партизанской штаб, Вить, находится не за линией фронта, в соседней землянке, а в Москве… Получается, что нельзя. Извини, конечно, но дело обстоит именно так… До Москвы я не дотянусь.

– Жалко. – Витька Климович заметно сник, зашмыгал носом.

Пирожок он уплел в один присест, махом. Проглотил, можно сказать, и расплылся в озабоченной бледной улыбке.

– Вкусно.

Второй Витька последовал за ним. Только расправлялся он со своим пирожком медленно, смаковал угощение, откусывал по крохотному кусочку, языком слизывал повидло, меленько работал зубами, давя прожаренное тесто – давно не ел русских пирожков… В оккупации, конечно, можно и онемечиться.

– А вот еще что есть. – Мамкин достал из планшетки небольшой плоский брикет, обернутый фольгой. – Еще кое-что… – Отдал брикет Климовичу. – Раздели пополам. Это, ребята, ваш летный паек.

В это время из леса выскочили двое саней. На передних санях Мамкин разглядел командира партизанского отряда Сафьянова. Бороду он себе малость укоротил и соответственно – помолодел. На груди у Сафьянова висел автомат с круглым диском – наш, советский, – ППШ.

В санях сидело человек шесть партизан. Во вторых санях стоял трофейный станковый пулемет и также сидели партизаны – прибыла смена аэродромного караула.

Кукурузник был уже полон и можно было взлетать, но Мамкин решил поговорить с командиром – вдруг что-нибудь удастся сделать для Витьки? Причем неважно, для какого Витьки, первого или второго, – дело-то общее.

Сафьяныч сам направился к самолету – пожать благодарно руку: хорошо, что Мамкин не забывает партизан, мог ведь улететь куда-нибудь еще, но нет, – летчик, проделав небесную дорожку в отряд, каждый раз возвращается сюда, вывозит настрадавшихся ребят… Сафьяныч пожал пилоту руку. Спросил по-дежурному быстро, глотая слова:

– Все в порядке?

– Все, – ответил Мамкин, – только вот… – Он замялся, не знал имени-отчества командира, а назвать его Сафьянычем, как называли партизаны, было неудобно.

– Чего только? – Командир отряда вопросительно поднял брови.

– Да вот… Один юный партизан просит за своего приятеля, чтобы того оставили в отряде…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru